Сатана в предместье. Кошмары знаменитостей (сборник) - Рассел Бертран Артур Уильям 11 стр.


Хранители Парнаса

I

В наш век войн и слухов о войнах многие ностальгически озираются на времена непоколебимой, как казалось, стабильности, когда их деды вели вполне беззаботную жизнь. Но непоколебимая стабильность имеет свою цену, и я не уверен, что ее всегда следовало платить. Мой отец, встретивший мое рождение уже стариком, часто рассказывал о прошлом, которое некоторые из нас воображают золотым. Один из его рассказов лучше остальных помог мне примириться с моим временем.

В свою бытность студентом Оксбриджа – как давно это было! – он любил подолгу гулять по сельским тропинкам, некогда окружавшим этот красивый (тогда) город. Его часто обгонял ехавший верхом вместе с дочерью священник. Что-то – он сам не знал что – заставило его к ним приглядеться. У старика было изможденное лицо, на нем застыло горестное и как будто испуганное выражение; то был не страх чего-то определенного, а квинтэссенция страха, страх per se. Даже когда они проезжали мимо, была видна взаимная преданность отца и дочери. Дочери было лет девятнадцать, но вид у нее был совсем не такой, какого ожидаешь в этом возрасте. Располагающим ее облик трудно было назвать, зато обращала на себя внимание суровая решительность и какая-то отчаянная воинственность. Я поневоле гадал, умеет ли она улыбаться, веселится ли когда-нибудь, забывает ли хотя бы изредка о причине несгибаемой целеустремленности, воплощением которой выглядит. После нескольких встреч с этой парой я решил навести справки о пожилом священнике. "Это Повелитель Собак", – ответили мне со смехом. (Это было не имя минойского божества, а прозвище главы старинного колледжа Святого Циникуса, студентов которого дразнили "собаками".) Я спросил собеседника, своего друга, чем вызван его смех, и в ответ услышал: "Ты что же, незнаком с историей этого старого греховодника?" "Нет, – говорю, – да и не похож он на преступника. Что он натворил?" "Ну, – протянул друг, – это старая история… Если хочешь, расскажу". "Хочу, – ответил я, – этот человек вызывает у меня интерес, его дочь тоже. Хочется узнать о нем побольше". Как я узнал потом, эта история была известна в Оксбридже всем, кроме первокурсников. Вот она.

Во времена молодости мистера Брауна стипендиаты должны были иметь сан и не помышлять о браке. В случае везения кто-то из них мог возглавить колледж, в противном случае, чтобы жениться, ему пришлось бы отказаться от стипендии и поселиться при колледже, что сулило семейному человеку чуть ли не бедность. Глава колледжа, предшественник Брауна, дожил до преклонных лет, и все увлеченно гадали, кто его сменит. Наилучшие шансы были у Брауна и у некоего Джонса. У обоих были невесты, оба надеялись на женитьбу и избрание после кончины старика. Тот наконец умер, и соперники заключили рыцарское соглашение – голосовать на выборах следующего главы колледжа друг за друга. С преимуществом в один голос победил Браун. Но голосовавшие за Джонса провели расследование и выяснили, что Браун вопреки соглашению отдал голос за самого себя и тем обеспечил себе избрание. Судебных санкций не последовало, однако члены совета колледжа, включая прежних сторонников Брауна, решили объявить ему жесткий бойкот. Они огласили результат расследования, и к бойкоту присоединился весь университет. Остракизму подвергли и его жену, хотя свидетельства ее нечестности отсутствовали. Их единственная дочь выросла в атмосфере тоски, молчания и одиночества. Мать зачахла и умерла от какой-то болезни, возможно, пустяковой. Я узнал эту историю спустя двадцать лет после тех выборов, и все двадцать лет наказание длилось без намека на послабление.

Я в те дни был молод и не настолько предан моральным принципам, чтобы пытать и пытать провинившегося, не ведая сострадания. Эта история меня потрясла, причем не прегрешением старика, а именно непреклонной жестокостью всего оксбриджского сообщества. Вина старика не вызывала у меня сомнения. За двадцать лет в ней никто не усомнился, и встать одному против этого дружного согласия было невозможно, но я подумал, что жалости достойна хотя бы дочь, если не отец. Как я выяснил, попытки с ней подружиться неизменно наталкивались на ее нежелание общаться с людьми, не признававшими ее отца. Я ломал голову над этой ситуацией, пока не оказались под угрозой мои этические убеждения. Я дошел до того, что усомнился в каре за грехи как в главном долге добродетельного человека. Но моим терзаниям положила конец случайность, неожиданно заставившая меня забыть об общих соображениях и заняться частностями.

II

Во время одной из своих одиноких прогулок я шарахнулся от лошади, несшейся сумасшедшим галопом, а через несколько шагов увидел лежащую у дороги женщину. Подойдя, я узнал дочь затравленного главы колледжа. Потом узнал, что он слегка занемог и остался дома, а она не пожелала отказываться от привычной прогулки верхом, пусть и в одиночестве. На беду, по пути ей попался странствующий цирк лорда Джорджа Сэнджера со слонами, тянувшими огромные фургоны. Лошадиные нервы не выдержали зрелища слонов, лошадь сбросила наездницу и ускакала. Бедняжка была в сознании, но стонала от боли и не могла шелохнуться, потому что сломала ногу. Сначала я не знал, как поступить, но потом увидел запряженную собаками тележку и упросил возницу, ехавшего в Оксбридж, завернуть в больницу и вызвать карету "Скорой помощи". Помощь прибыла через полтора часа, и все это время я очень старался обеспечить пострадавшей удобство и выказать сочувствие. Я не скрыл, что знаю, кто она такая.

Несмотря на отлучение ее отца, я заглянул к ним назавтра и узнал от горничной, что на сломанную ногу наложили гипс и что состояние пострадавшей не вызывает опасений. Я стал регулярно справляться о ее самочувствии и, когда ей полегчало настолько, что она перебралась на диван, спросил, можно ли ее навестить. Сначала она передала с горничной отказ, но когда я дал понять, что готов иметь дело с ее отцом, сменила гнев на милость. Мои отношения с ним остались натянутыми, он ни разу не заговорил со мной о своих бедах. Зато его дочь, сначала робевшая, как дикая птица, постепенно привыкла ко мне и поверила в мое доброе отношение. Со временем я узнал все, что было известно ей с отцом.

По ее словам, отец в молодости был весельчаком и гулякой, иногда позволял себе лишнее, но обладал до того приятным нравом, что ему все прощалось. Он был по уши влюблен и возликовал, когда результат выборов позволил ему жениться на его ненаглядной Милдред. Выборы прошли в самом конце летнего семестра, через пару недель сыграли свадьбу. Ему не нужно было возвращаться в Оксбридж до начала осеннего семестра, и пара провела летние месяцы в безоблачном блаженстве. Милдред еще не бывала в Оксбридже, и он живописал город в восторженных выражениях, расхваливая не только архитектуру, но и приятное (ему) общество. Им представлялось непрекращающееся счастье и всевозможные увеселения. Вскоре стало ясно, что семья ждет счастливого прибавления.

В первый свой вечер в Оксбридже глава колледжа отправился на положенное ему почетное место. Велико же было его изумление, когда его никто не поприветствовал, никто не спросил, как он провел отпуск, никто из членов совета не произнес подобающих вежливых слов о его молодой жене. Он обратился к мистеру А справа от себя, но тот был слишком занят разговором с собственным соседом справа и не расслышал обращения главы колледжа. То же произошло с соседом слева, мистером В. После этого Брауну пришлось молчать на протяжении всего долгого ужина, пока члены совета болтали между собой и смеялись, как будто его не существовало. Невзирая на растущее неудобство и огорчение, он счел, что ритуал требует от него председательства за портвейном в профессорской. Но когда он передавал портвейн, сосед принимал бокал, словно взявшийся ниоткуда; настала очередь второго круга, и не он, а сосед осведомился через его голову, можно ли приступать. Он уже сомневался, что вообще существует, и поспешил домой, к Милдред, чтобы она убедила его своим прикосновением, что он не невидимый призрак, а человек из плоти и крови.

Но стоило ему начать рассказ о своем странном приключении, как на пороге появилась горничная с конвертом, брошенным, по ее словам, в прорезь для писем в двери каким-то незнакомцем. Разорвав конверт, он нашел длинное анонимное письмо, написанное явно измененным почерком. "Тебя отдали под суд и вынесли тебе приговор, – так начиналось письмо. – По закону ты неуязвим, но все дали торжественную клятву, что ты поплатишься за свой грех и что твои муки будут страшными, как если бы ты преступил закон и был наказан". Дальше шли подробности. Говорилось о том, что сначала члены совета колебались, особенно проигравший Джонс: никому не хотелось верить, что один из их числа поступил так дурно. Рассказывалось в письме и о тщательной проверке, убедившей всех сомневавшихся. Завершалось оно строками, полными почти библейского гнева:

Не воображай, что сумеешь нас поколебать своими увертками. Оставь надежду разжалобить нас и вымолить прощение сентиментальными призывами. Пока ты останешься главой колледжа, никто из членов совета не скажет тебе ни единого слова за пределами строгой необходимости. Думаешь, твоя жена не разделит кару? Она заняла место женщины, которой из-за твоего предательства не бывать счастливой невестой Джонса. Пока она будет получать преимущества от твоего греха, ей придется расплачиваться вместе с тобой. На этом оставляем тебя на растерзание твоей нечестивой совести.

Твои невольные коллеги,

Суд Справедливости.

Прочитав письмо, глава колледжа застыл, как громом пораженный, и не предпринял попыток скрыть его от жены. Наконец, придя в себя, он тяжело на нее уставился.

"Милдред, – заговорил он, – ты этому веришь?"

Она, с трудом встав, пылко отвечала:

"Поверить такому?! Милый Питер, как это могло прийти тебе в голову? Я бы не поверила, даже если бы все черти в аду поклялись по примеру совета вашего дьявольского колледжа, что ни на йоту не сомневаются, будто все так и было".

"Спасибо за эти отважные слова, – произнес он. – Пока они отражают твои мысли, в моей жизни, пусть мне и будет непросто, останется убежище, сулящее человеческое тепло. Пока ты в меня веришь, у меня хватит смелости бороться с этой низкой клеветой. Я не подам в отставку, ведь это выглядело бы как признание вины. Я посвящу себя доказательству истины, и в один прекрасный день она пробьет себе дорогу. Но как же тяжко будет тебе, которой я надеялся даровать счастье, делить жизнь изгоя! Я бы умолял тебя меня бросить, но знаю, что ты откажешься. Будущее тонет во мраке, но, кто знает, вдруг смелость и настойчивость при поддержке твоей любви приведут к счастливому завершению?"

Сначала Питер думал отыскать способ решить загадку. Он писал всем членам совета, торжественно заявляя о своей невиновности и требуя расследования. Большинство игнорировало его письма. Джонс, его соперник, проявлявший как будто чуть меньше враждебности, чем остальные, ответил, что расследование уже имело место, что все сообщили, как голосовали, и что без голоса главы колледжа все голоса разделились поровну. Разоблачительный вывод напрашивался сам собой, дальше расследовать было нечего. Питер обращался к юристам и сыщикам – тщетно: все считали его виноватым и не могли предложить ничего, что ослабило бы подозрение. Миссис Браун избегали наравне с ее мужем, причем к бойкоту присоединились даже немногие подруги ее девичества, жившие в Оксбридже. Рождение дочери, которое при иных обстоятельствах принесло бы радость, только добавило мучений: как таким родителям было облегчить ребенку жизнь? В отчаянии они нарекли ее Кэтрин, боясь, что ее колесуют, как святую Екатерину Александрийскую. Заводить второго ребенка в этом беспросветном мраке они не стали, сочтя это легкомыслием и жестокостью. В те времена, при их убеждениях, это означало прекращение интимных отношений между мужем и женой. Любовь выжила, но совершенно безрадостная.

Шли годы, но улучшения не происходило. Миссис Браун неумолимо чахла и в конце концов умерла. Кэтрин, никогда не слышавшая смеха, уже к пяти годам обрела спокойную, молчаливую неподвижность 80-летней старухи. Отправлять ее в школу было нельзя: другие дети ее затравили бы. Ее учили сменявшие друг друга гувернантки-иностранки, приезжавшие из-за границы в неведении об особой ситуации и увольнявшиеся, едва в ней разобравшись. Скрыть от девочки факты было невозможно: смолчали бы родители – дали бы волю языкам слуги. Ее отец, особенно после смерти жены, не жалел для нее ласк в напрасных стараниях хотя бы отчасти скрасить ее изоляцию в обществе. Она отвечала ему горячей привязанностью, какую обычный ребенок делит между несколькими людьми. Достигнув возраста благоразумия, она воспылала страстью отомстить за отца, показать всему миру, с какой бесчеловечной свирепостью поступили с ним самозваные судьи, в чьей несправедливости она нисколько не сомневалась. Но дочь была так же бессильна, как и отец. Их взаимная любовь в тех тесных пределах, куда их заточил враждебный мир, не могла быть теплой и утешительной; оба терзались от страданий, оба чувствовали – хотя не произносили этого вслух, – что зрелище мучений другого делает их жизнь еще нестерпимее.

Эту историю я узнавал постепенно, навещая Кэтрин, пока у нее заживала нога. Я не находил сил подвергнуть сомнению ее версию, но и опровергнуть обвинение против ее отца мне было нечем. Если он и впрямь, как она утверждала, был невиновен, то это была загадка, указывавшая на некоего оставшегося неразоблаченным злодея. Я бы предпринял расследование событий, произошедших во время выборов, если бы придумал, как выявить некие скрытые события, но по прошествии стольких лет это казалось немыслимым. Однако внезапно мое замешательство оказалось рассеяно полным, поразительным и страшным торжеством правды.

III

Вскоре после выздоровления Кэтрин ее отец скончался. Удивляться не приходилось: несчастливая жизнь подточила его здоровье. Удивительно было другое – кончина спустя всего несколько дней самого непримиримого его противника в колледже доктора Гриторекса, профессора пасторской теологии. Удивление переросло в крайнее изумление, когда оказалось, что профессор покончил с собой, приняв яд. Всю жизнь он оставался непреклонным борцом с грехом и столпом незыблемых нравственных устоев. Он вызывал глубокое уважение у старых дев с несколько прокисшей добродетелью и пользовался признанием среди академических светил, не затронутых смягчением морального кодекса, характеризующим наш дряхлый век. Все догадывались, что именно благодаря профессору в университете сохранились стандарты, заставляющие родителей считать, что их сыновья попали в надежные руки. Накануне выборов главы колледжа профессор выступал самым непримиримым противником Брауна и яростным сторонником Джонса. Когда же объявили об избрании Брауна, именно доктор Гриторекс настоял на проверке, это его усилиями все поверили в виновность победившего. Когда глава колледжа умер, никто не мог заподозрить, что доктор Гриторекс сильно опечалится. Тем более невозможно было вообразить, что этот светоч незапятнанности закончит свои дни, совершив смертный грех. Некоторые его почитатели были, правда, потрясены его проповедью в церкви колледжа в первое воскресенье после смерти Брауна. Он взял за ее основу слова из Евангелия: "Где червь их не умирает и огонь на угасает" (Марк 9:44). Некоторые невнимательные читатели Евангелия, сказал он, воображают, что Бог готов прощать грешников, и даже намекают, что Он не обрекает их на вечное проклятие. Ученый муж указал, что цитату, вокруг которой он построил проповедь, непременно следует учитывать при всякой честной попытке уяснить смысл Евангелий. До этого места его проповедь встречала одобрение, но слушатели сочли дурным вкусом и даже были покороблены его удовлетворенностью вечными муками грешников и, что еще хуже, явно содержавшимся в его словах намеком на почившего главу колледжа. Все решили, что теология теологией, но заботу о сохранении приличий никто не отменял, и, расходясь после проповеди, поеживались. Джонс, никогда не усердствовавший в осуждении своего удачливого соперника, решил нанести профессору Гриторексу визит и напомнить ему, что поздно клеймить покойного. Вечером он постучался в профессорскую дверь, но ему никто не ответил. Он постучал снова, громче, а потом, увидев, что у профессора горит свет, и заподозрив неладное, вошел. Мертвый профессор сидел за письменным столом, перед ним лежал пространный манускрипт, адресованный коронеру. Сочтя неприличным читать эту исповедь самому, Джонс передал страницы в полицию, и они были зачтены на дознании. Профессор Гриторекс написал:

Труд моей жизни почти завершен. Остается только оповестить мир, что я послужил орудием кары за грех, и объяснить, как это произошло. Мы с Брауном в юности были друзьями. Он в те времена был смелее и безрассуднее меня. Мы оба собирались принять обет и посвятить себя академической карьере, а пока позволяли себе увеселения, неподобающие после рукоположения. У владельца табачной лавки, куда мы оба захаживали, была красавица дочь по имени Мюриель, иногда помогавшая отцу, – ясноглазая, озорная, живой соблазн. Она охотно шутила со студентами, но я угадывал в ней способность к глубокому чувству. Я без памяти в нее влюбился, но знал, что брак несовместим с академической карьерой, к тому же женитьба на дочери торговца запятнала бы меня в любом другом избранном мной поприще. Я и тогда, как на протяжении всей дальнейшей жизни, был полон решимости воздерживаться от плотского греха и совершенно чужд мысли о безнравственной связи с Мюриель. Браун же не ведал таких предрассудков. Пока я колебался, разрываясь между честолюбием и любовью, он действовал. Своей беззаботной веселостью он завоевал сердце бедной девушки и склонил ее к грехопадению. Об этом знал один я, и то, как я мучился при виде падения Мюриель, не описать словами. Я совестил Брауна, но напрасно. Мюриель, зная, что я посвящен в тайну ее позора, взяла с меня клятву молчать. Через несколько месяцев она пропала. Я не знал, что с ней случилось, но подозревал, что Браун не разделяет мое неведение. Однако я ошибался. Спустя некоторое время, на протяжении которого я света белого не видел, пришло ее письмо, написанное из какой-то жалкой конуры в трущобах, в котором она признавалась мне, что беременна, но слишком любит Брауна, чтобы ему мешать, поэтому скрывает от него свое состояние и местопребывание. Напомнив о моей клятве молчать, она спрашивала, не смогу ли я ей помочь, пока не родится ребенок, что непременно произойдет. Я примчался к ней и застал ее в отчаянной нужде: она не посмела сознаться во всем отцу, человеку не менее твердой нравственности, нежели моя. К счастью, дело было в каникулы, и я мог отлучиться из Оксбриджа, не привлекая внимания. Я помог ей, а когда пришло время, добился для нее места в больнице. Мать и ребенок умерли. Мне оставалось тщетно оплакивать свою прежнюю осторожность. Из-за клятвы, которую она вновь заставила меня дать, я не мог разоблачить подлость Брауна. Он так и не узнал о ее судьбе и, уверен, не интересовался ею.

Назад Дальше