Говорят, детская память коротка, но это не так, я знаю. Кем или чем ни являлось бы то, что я видел у футбольного поля, оно использовало его образ, как приманку. Что ему нужно – от меня, от Рената, от остальных? Я был очень напуган. Но тогда, у кромки поля, внезапно испытал сильный толчок: взяться за эту руку и позволить ей увести себя в манящую неизвестность – руке человека, каким мне всегда хотелось видеть своего отца и каким так редко удавалось, – внимательным и… трезвым. Но в то же время, словно в какое-то жестокое противопоставление, словно никогда не случалось, пускай и не часто, светлых моментов, эта рука более всего пробудила недобрую память о нем. О тех днях, когда он бывал особенно ужасен… Вот в припадке внезапной беспричинной ярости отец вдребезги раскалывает чашку о голову Димы за обеденным столом… Его пьяный угрожающий рык, когда он ломает входные двери среди ночи, после того, как мама отказывается пустить его в дом… и уже ее крики, когда отец, все равно ворвавшись, ломает ей ребра, отрывая от пола в страшных тисках своих огромных рук… Иногда я оставался с ним, скотски пьяным, дома наедине. Сомневаюсь, чтобы он меня когда-нибудь серьезно бил, слишком уж я был еще мал для этого. Но даже пяти– или шестилетним мозгам ясно – особенно, если твой отец алкоголик, особенно, если не раз видел, как часто он теряет контроль над собой, – тут не далеко и до беды. Не знаю, сколько раз мне доводилось стоять одной ногой за той опасной чертой во время его странных игр, когда мы оставались вдвоем. Хотя, по правде, хочется думать, мы никогда не подходили к ней по-настоящему близко. Мне только остается надеяться на это и, может, к счастью, не знать наверняка. Он ползет по квартире на четвереньках и дико рычит, изображая лишь ему известного зверя, но наверняка не зайца, а я мечусь в ужасе, пытаясь где-нибудь укрыться раньше, чем он меня найдет. Чаще всего я забегаю в нашу с Димой комнату и прячусь в углу за дверью, потому что укромных мест в квартире почти нет. А хрипло рычащее Ползущее существо, в которое превратился папа, давно выучило их все до одного; оно уверенно подбирается ко мне все ближе и ближе. Дверь комнаты забрана мутным стеклом, я вижу темный, раскачивающийся силуэт, будто плывущий над полом, зная, что и он тоже наверняка может видеть меня, вжатого страхом в стену. Но я по-прежнему надеюсь, что существо в этот раз не заметит, пройдет мимо или свернет в другую сторону. Рядом со мной старый чемодан без крышки, где хранятся все мои игрушки. Оттуда выглядывает голова желтой пластмассовой рыбины, что пялится в мою сторону одним выпуклым глазом с черным зрачком, скользящим под стеклом, если пошевелить. Рыба глядит на меня так, словно вот-вот хочет заорать: "Да вот же он! Здесь! Попался! Тебе конец, маленький паршивец!". То, что недавно было моим отцом, уже вползает в комнату. Я молча глотаю слезы, боясь себя выдать, и все время поглядываю на рыбу. Круглый зрачок-пуговица сверлит меня с ненавистью и ликованием. Существо, которое теперь прямо за дверью, уже знает, где я, но не торопится. Оно больше не рычит, замирает на несколько тягучих мгновений, будто принюхиваясь к воздуху, а затем начинает медленно просовывать голову за дверь. Но я смотрю на рыбу, будто загипнотизированный ее взглядом, – в этот мертвый выпуклый глаз. А оно все ближе и ближе…
Я по-прежнему вижу этот чертов глаз.
* * *
Возвращаясь домой из больницы (теперь можно добавить еще санаторий), я всякий раз испытывал одно и то же чувство, – несмотря на свой крошечный рост, мне казалось, что потолок квартиры, сплющивая все видимое пространство, нависает у меня над самой макушкой. Но, как правило, час или два спустя давящее ощущение сверху начинало постепенно сходить на нет.
Испытывая этот давно ставший привычным синдром "низких потолков", я, можно сказать, с порога бросился к бобинному магнитофону "Романтик-3", чтобы включить свои любимые записи. Здорово было снова оказаться дома. Точнее даже, это было "клёво"! Но меня осадили, заставили вымыть руки и усадили за стол, – мама точно рассчитала время нашего с Димой приезда и уже разогрела ужин. Пока мы ели (в "Спутнике" кормили неплохо, но столовая где угодно остается столовой и, конечно, не могла идти с готовкой мамы ни в какое сравнение; впрочем, что вообще можно сравнить с маминой кухней?), я вкратце описал, как провел неделю в санатории, хотя мама и так была в курсе: мы пару раз говорили с ней по телефону, и я не сомневался, что, кроме того, она как минимум один раз звонила директрисе.
Окончив трапезу первым, Дима поднялся из-за стола и пустил свою неизменную громовую отрыжку.
– Огурчик… Спасибо, ма.
Ма только вздохнула. А я последовал за братом в нашу комнату, исходя черной завистью: сколько я не пытался научиться фирменному "огурчику" Димы, у меня ни черта путного не выходило, кроме разве что жалкого кваканья. Даже изобразить перед кем стыдно.
Меня вдруг осенила одна потрясная мысль, и я вернулся в кухню, где мама собирала остатки ужина. Остановился у стола и натужился, стараясь, пардон, не дристануть ненароком прямо в штаны. Когда мне таки удалось извлечь из себя коротенькую фугу, ма обернулась, удивленно взирая на свое гордое чадо.
– Таинственный голос из жопы, – объявил я, убежденный, что произвел на нее сногсшибательное впечатление.
Но, похоже, эффект вышел немного не тот, поскольку вместо оваций и криков "бис" я заработал по своей маленькой грешной заднице и с воплями ретировался в комнату.
Дима, который случайно оказался свидетелем этого бурлеска младшего брата, корчась от смеха, медленно стекал по стене в коридоре. Но! Я готов поспорить на что угодно: позднее он не раз с успехом проделывал то же самое в компании своих друзей, – кое в чем разница между семью и семнадцатью годами не так уж и велика, как кажется; ну, разве что, может, в выборе благодарной аудитории.
В ту ночь сон ко мне долго не шел.
Не помогала даже привычная постель, – в темной тишине нашей с Димой комнаты вновь припомнилась встреча с Дождевым человеком. Но главным образом я снова думал об отце. О том, что, возможно, никогда больше его не увижу, ведь они с мамой недавно развелись. Не то чтобы при всем его пьянстве я оставался этаким "папиным мальчиком", просто… Да нет, наверное, каждый сын хотя бы отчасти "папин мальчик". Это закон природы. Если бы отец тогда вернулся к нам, я был бы этому только рад. Тогда.
В следующий раз, ставший последним, мы случайно встретились через три года – на Севере, куда мы с мамой уехали жить, уже без Димы, теперь курсанта военного училища, и где я окончил среднюю школу. На первое время нас приютили мамина сестра с мужем. В тот день я едва успел вернуться после занятий, как в дверь позвонили.
Я узнал его сразу. Это, знаете, и не удивительно. С годами я стал меньше на него похож, но тогда был почти идеальной копией своего отца.
– Мальчик, а где тетя Лариса с дядей Женей? – спросил он, недоуменно разглядывая меня сверху вниз. И я с каким-то щемящим ужасом, который не возможно забыть до конца, понял, что он меня не узнает. Я даже помню, как он был одет, словно вижу на фотографии: темно-зеленый потрепанный плащ, синий берет на голове, не целиком прикрывающий залысины (на миг я решил, что за мной явился Дождевой человек), брюки неопределенного цвета с острыми отглаженными складками… Пятидесятилетний мужчина, стоящий на пороге.
– Они уехали во Львов, – будь мне тогда лет на пять больше, я бы заорал на него: "Ах ты, гребаный алкаш, неужели не узнаешь! Это же я! Я!"
А может, и нет. Кто знает.
Но не в мальчике дело, не в том, что за три года я успел здорово вытянуться, а он не ждал подобной встречи так далеко от Львова. Проведя больше двух часов у соседей за стенкой, которые приходились нам очень дальними родственниками "седьмая вода на киселе", он так и не нашел в себе сил вернуться, хотя они, конечно, сразу сказали ему, кто я такой. Конечно, сказали.
Почтовые марки, как выяснилось, тоже оказались моему отцу не по карману.
Незадолго до того, как сон сморил меня глубокой ночью, я решил упросить маму оставить меня дома после выходных, – я боялся возвращения в "Спутник", не хотел провести еще целых две недели среди чужих и не хотел больше встречаться с Дождевым человеком. Зато теперь понимал, что имел в виду Ренат насчет тех, кто его видел, – почему они не любят об этом болтать. Интуитивно я уже начал догадываться, кого каждый из них видит. Мне еле удалось сдержаться, чтобы сразу же не броситься в комнату к маме и не разбудить ее.
Но понемногу успокоился: сейчас-то я здесь, рядом на нашей общей широкой тахте спит Дима, и впереди еще целых два дня дома, – вот, что по-настоящему важно. А значит, все остальное пока – лишь таинственный голос…
* * *
В понедельник дежурили "стервы". Меня сразу после завтрака, но еще до начала процедур, привезла мама; у нее была выходная неделя, – мама тогда работала буфетчицей в кафе кинотеатра "Днiпро", что в центре Львова (иногда она брала меня с собой по воскресеньям, и я мог сидеть в зале целый день, глядя один и тот же фильм).
Понимаете, в субботу утром тот разговор больше не казался мне таким уж срочным, а к вечеру я обнаружил, что уже и сам с нетерпением ожидаю возвращения в "Спутник".
В мое отсутствие Богдану сняли гипс (и он без устали носился целый день по корпусу, прихрамывая на больную ногу, будто наверстывая упущенное), а вместо Тараса я застал незнакомого парня лет одиннадцати, который уже успел заработать прозвище Шкелет. Дело в том, что он сильно шепелявил, и если хотел сказать "скелет", то выходило "шкелет". Когда родители привезли его вечером в субботу (он был откуда-то из-под Тернополя), он взялся рассказать нескольким "нашим", остававшимся на выходные, свою штрашную ишторию о гробокопателях, которые пришли на кладбище поживиться среди свеженьких могил, но что-то там задержало их до темноты, и когда взошла луна, то на грабителей отовсюду полезли шкелеты… Все это, покатываясь со смеху (история, должно быть, и впрямь оказалась штрашной), мне охотно поведал Хорек, который провел выходные в "Спутнике".
Я еще с утра отметил, что "стервы" явно не в духе. Не знаю, что там у них стряслось, может, трудные месячные у обеих сразу, однако мне и раньше доводилось кое-что слышать про их методы воздействия (бόльший кусок пирога неизменно доставался "фуфлыжникам", – наверное, потому, что все старшие ребята обитали у нас). Но в тот день получил возможность лицезреть сам (свидетелем одного момента я, правда, стал еще в пятницу).
Благодаря Шкелету. Знаете, есть такой тип детей, – где не появятся, сразу же нарываются на неприятности. А у Шкелета был явный талант.
Но сначала хочу рассказать о забытом эпизоде в пятницу, когда дежурили все те же "стервы", и который начисто вылетел у меня из головы под впечатлением встречи с Дождевым человеком, а затем окончательно вытеснен предвкушением долгожданного возвращения домой. Во время "тихого часа" (который я, как правило, проводил либо за какой-нибудь книжкой, позаимствованной в маленькой библиотеке нашего игрового уголка, либо просто отдыхал, о чем-то мечтая) в палату из коридора донесся гомон голосов, среди которых доминировал рассерженный лай одной из "стерв". Я вопросительно глянул на Игоря, подобно мне читавшего книгу (только она выглядела слишком по-взрослому, чтобы быть из игрового уголка). На что он лишь пожал плечами:
– "Фуфлыжников" воспитывают, – и добавил, перелистывая следующую страницу: – Бляди…
Поскольку мне и так приспичило по-маленькому, я оделся и вышел в коридор. Проходя мимо второй палаты для мальчиков, откуда доносились голоса и какой-то сдавленный плаксивый вой (сразу настороживший меня именно своей неестественной глухотой, – так могут плакать только немые или дегенераты), я, будто споткнувшись, застыл перед распахнутой дверью обители "фуфлыжников", глядя на открывшуюся моим глазам картину.
Обе "стервы" стояли перед кроватью издающего тот самый вой мальчишки, может, на год старше меня… И тут я наконец понял, в чем дело: его рот был заткнут, будто кляпом, какой-то скомканной тряпкой, сочащейся светлой мокротой, которая лилась тонкими струйками по его подбородку и скапывала вниз на постель, образуя желтоватое пятно. Еще я заметил, что на правую руку медсестры, которую мы звали, не столько за глаза, сколько за "лошадиные" зубы, Кобылой, – зачем-то надета резиновая перчатка, тоже влажная.
Совсем нереальной эту картину делало то, что все остальные обитатели палаты усердно изображали глубокий безмятежный сон, хотя, конечно, ни один не спал. Но самым худшим было, как они это изображали. Как цирковые собачки.
Услышав мои шаги, напарница Кобылы повернула голову в мою сторону. Мальчишка, – о нем я знал лишь то, что он был направлен из одного интерната с близнецами-сиротами, – продолжал глухо выть сквозь мокрую тряпку, явно ни черта не замечая вокруг и бессмысленно уставившись перед собой. Чуть погодя наши ребята восполнили пробелы в полном понимании, что же я тогда наблюдал. Иногда в чем-то провинившимся "фуфлыжникам" "стервы" запрещали ходить в туалет во время "тихого часа", который длился по сути два часа, и если кто-то не выдерживал, то наказанием было…
Теперь они обе смотрели на меня. Секунд десять (хотя на самом деле трудно судить, сколько успело пройти времени) тянулось молчание, нарушаемое лишь сдавленным скулежом бедолаги, заткнутого собственными обсосанными трусами.
Меня они никогда не трогали даже за шалости, изредка могли прикрикнуть, хотя я был одним из самых младших в санатории детей. Как я уже говорил, моя двоюродная сестра Алла была подругой и одноклассницей дочери директрисы Шалимовой. Я ни разу не обмолвился об этом кому-нибудь в "Спутнике" (да мне и в голову не приходило хвастаться), но такие новости, похоже, обладают способностью доходить до ведома тех, кто может в них оказаться заинтересован. И не в последнюю очередь эти суки, – использовавшие любую шалость интернатовцев (если таковой считать и потребность ходить в туалет) как повод для произвола. В отличие от всех остальных, за них некому было вступиться, вот в чем дело. А сукам, я думаю… нет, уверен, это чертовски нравилось, – могу утверждать, потому что видел их глаза. Не помню, присутствовал ли в корпусе во время экзекуций кто-нибудь из врачей, но во вкус они входили, бывало, настолько, что при нас действовали совершенно открыто.
И тогда, в пятницу, нисколько не смутились моим появлением, – просто молча смотрели и все, пока я не вспомнил о своих насущных делах. "Стервы" будто заранее, по опыту, были убеждены, что это не выйдет за пределы нашего мирка. Не знаю, имело ли то что-то общее с причинами, почему Дима никогда не просил меня хранить в секрете его раннюю привычку курить. Наверно, своим блядским нутром чуяли. Один Бог ведает, почему все остальные, и я в том числе, поступали именно так. Детство умеет хранить тайны, неподвластные памяти.
Так вот, Шкелет. Он не был ни интернатовцем, ни совсем уж малявкой, но и зарываться со "стервами", особенно в первый день (для них-то, как и для большинства из нас, он все еще оставался новеньким), точно не стоило. Обычно "стервы" никому не позволяли в свое дежурство звонить по телефону из кабинета врача, если хозяйка отсутствовала. Но отец Шкелета был какой-то там шишкой в каком-то управлении у себя в области, и Шкелет, видимо, по привычке решил, что такое говеное непотребство не про него, – ему нужно позвонить домой, и все тут.
Поэтому, когда одна из "стерв" вытурила его из кабинета, Шкелет только обозлился и повторил попытку через полчаса. Затем снова. И снова. Несколько ребят и даже Ромка, обычно молчаливый, пытались его успокоить, но Шкелет, движимый неким фанатическим упрямством, продолжал лезть на рожон. В конце концов, "стервы" угомонили его по-своему: когда тот решил ускользнуть на улицу, чтобы позвонить из другого места, у него отобрали всю одежду и заставили лечь в постель перед самым началом обеда. Автоматически Шкелет обеда лишался.
Его возмущенные, но почти неразборчивые вопли достигали даже в столовую, смеша детей и заставляя хмуриться пожилую санитарку, сервировавшую наши столы ("стервы", у которых она находилась в формальном подчинении, сделали ей довольно грубое внушение – про обед новенький может забыть). Когда мы вернулись в палату, то застали голого Шкелета, скачущего на кровати, как павиан перед случкой.
– Глупые шуки! – орал он и, должно быть, изображая Джими Хендрикса, "брынькал", словно по гитарным струнам, по своему маленькому болтающемуся пенису. – Шуки-шуки-шуки!..
Мы сперва остолбенели, а затем все вместе грохнули со смеху. Я оказался как раз между Игорем и Андреем.
– Или у него не все дома, – заметил Андрей, – или он собирается податься в гитаристы-похуисты.
– А мой дед говорил, что из маленького долбоеба может получиться только долбоеб большой.
– Что такое долбоеб? – спросил я, перекрикивая общий гомон, ибо в семь лет все дети любознательны, а я не был исключением. Игорь даже, кажется, слегка испортил воздух, согнувшись пополам.
А Шкелет и рад был стараться:
– Шука! – вопил он, подскакивая на кроватных пружинах. – Ошобенно та!.. Зу-баш-та-я!.. Шука-шука-шука!
Да нет, какого хрена, я уже не нуждался в толковании нового слова. Оставалось разве что обсудить некоторые нюансы с Димой. С "гитаристами-похуистами" тоже, впрочем, пока не все было ясно.
– ЗУ! БАШ! ТА! Я!
– Это ты обо мне? – за общим весельем никто не заметил, как в палате возникла Кобыла.
А Шкелет так вообще понял это последним, – его кровать стояла на одной стороне с дверью. Тут же нырнул под одеяло, весь заливаясь краской стыда, пробежал глазами по каждому из нас… и вдруг разревелся.
– Отлично! – сказала "зубаштая штерва", подходя к его кровати с блуждающей улыбкой. – Думаю, девочки тоже не откажутся от маленького представления.
Она одним рывком сорвала одеяло с Шкелета, ухватила за руку и силой поволокла к двери.
– Не-ет! Пушти!.. Пушти-и!.. – завопил тот, когда до его извилин наконец дошел смысл происходящего. – Пожалушта… НЕ НАДО!
От некоторых ребят я слышал, что у "стерв" существовал особенный тип наказания, – когда провинившихся, в том числе и девочек, раздевая догола, отправляли на всю ночь в палату к противоположному полу. Но не верил в это даже после того, как увидел в пятницу мокрые трусы, торчавшие изо рта "фуфлыжника". Теперь-то я был вынужден изменить свое мнение.