Учительница громко сглотнула. "Где же я ее видела?" подумала Анна.
– Что с Ксюшей? – спросила учительница, и вдруг Анна сообразила. Это же Аникушина-старшая.
– Я по поводу Сабины, – успокоительно ответила Анна, – у Ксюши ничего нового не случилось.
– Ах, вот оно что… – протянула Аникушина, оглядела Анну заново, с ног до головы, и потянула дверь на себя, – тогда подождите в коридоре.
Анна осталась стоять перед дверью. Ну ничего себе! В голову не шла ни одна дельная мысль. Наконец Анна поняла, что ее беспокоит даже больше, чем желание немедленно перевести внучку в другую школу. Силуэт Аникушиной напомнил ей… кого-то. Не Аникушину. И хоть силуэт был тот же, видела она его… иначе.
Снизу.
Дарья Мокиевна стояла босиком в горячей деревенской пыли, а Матрена перед ней – в блестящих нагуталиненных сапогах. На Дарье Мокиевне был белый досиня платок, аккуратно подвязанный так, чтобы ни одной волосинки не выбилось, а Матрена закрутила букли, куда там Любови Орловой.
Аня держалась за спиной у Дарьи Мокиевны, крепко держа чистую полотняную сумку с повитушьим обиходом. За Матрениной спиной стоял городской партиец, Котя Завозин, и улыбался.
– Поворачивай-ка отсюда, – ласково сказала Матрена, – Нам доктора пришлют. Уже едет, настоящий, городской доктор. Через два часа тут будет. Иди домой, Дарья.
– Что ли я против доктора? – холодно отвечала Дарья Мокиевна, – а и два часа поблюсти надо.
– Иди домой уже, я тебе русским языком говорю! Нечего весь Тогучин перед людями позорить, доктор приедет, а тут знахарка со своим тряпьем да сеном поганым. Иди, иди, шептунья, прошло твое время. Наше время будет!
Матрена, начав говорить спокойно, к концу речи распалилась настолько, что стала брызгать слюной.
Дарья Аникиевна вытащила из кармана фартука платочек, утерла щеку.
– Ох, Мотя, нельзя с тобой говорить. Как бабка твоя, прости Господи, кликушей была, так и ты кликуша, только покойница все у икон билась, а ты по партейной линии…
Матрена набрала в грудь воздуху и начала багроветь.
Городской перестал ухмыляться и равнодушно сообщил в воздух:
– Я бы на вашем месте таких сравнений не проводил. Матрена Ивановна вам не фанатичка какая-нибудь, а секретарь сельской партячейки.
– Ты мне еще будешь бабку вспоминать!!! – взорвалась Матрена, – бабка еще до войны перекинулась, а только у вас, сплетниц старых, память резиновая! Да мозги такие же! В Чулыме уже больницу построили, а мы все как чушки отсталые, по знахаркам бегаем. И все из-за таких, глаза твои бесстыжие, в гроб пора давно, а нет же, еще свою антинаучную линию гнешь, девчонку вон приучаешь. От заберем ее в интернат, неповадно будет! От таких как ты детей вообще охранять надо, ведьма!!
Дарья Мокиевна посмотрела на Котю так, что тот поежился.
– Ну, с Матрены-то что взять, с припадочной. Но ты-то городской, понимать должен. Что я испорчу, если за роженицей пригляжу до доктора? Вон, погляди… – она расстегнула ворот платья и вытянула бисерное ожерелье в несколько густо унизанных нитей, – видишь? Белая бусина – девочка, синяя – мальчик, а коли беда так черная бусина. Много ли черных видишь?
Городской присмотрелся внимательно.
– Так вы хотите сказать, что на вашей совести не меньше.. эээ… не меньше семи… восьми мертворожденных?
– А как ты хотел? По всякому выходит. А сколько живеньких, ты не считаешь?
– Знаете, Матрена Ивановна, – важно сказал Котя, – вы совершенно правы, что ограждаете роженицу от такой сомнительной помощи.
Из дома высунулся хозяин, Колька Романовский.
– Матрен, ну скоро уже приедут-то?
– Два часа сказали, – ответила та раздраженно, – ждите.
– Коль, – окликнула его Дарья Мокиевна, – меня к Насте не пускают.
Коля потупился.
– Дарья Мокиевна, да правда уж, пускай доктор примет. Что уж по старинке-то…
– Да ты вроде в партию собирался, да? – Дарья Мокиевна покачала головой, – партийным оно понятно лучше… А Матрена поди, грозит не принять, коли меня позовешь?
Коля совсем скуксился.
– Так уходить мне или зайти?
– Уходите, Дарья Мокиевна, – продребезжал Колька. В доме тихо застонала Настя, и он исчез.
– Отцово слово недешево, – спокойно сказала Дарья Мокиевна пустой двери и помолчала. Слегка сузила глаза, словно всматриваясь в темноту, и вдруг холодно, страшно улыбнулась, – пойдем, Анюта, домой.
Анна прислонилась к холодному подоконнику и потерла лоб. Да, точно… Приехавшая молоденькая врачиха немного помяла Настину девочку щипцами – не то, чтобы всерьез, но глазик набок повело. Колька напился и с друзьями искал бить Матрену, та пряталась в сене, а после со злости засадила Кольку в тюрьму за хулиганство. Точно-точно, через пару лет она уже в город перебралась, потому что народ сельский злопамятный и ходу дальше Матрене не стало.
Дверь в класс растворилась, выпустив полную даму с двумя большими пакетами чего-то мягкого.
– В следующий раз размерчик сразу поглядывайте, – проводила ее Аникушина и мотнула головой Анне, – а вы заходите, поговорим.
– Извините, пожалуйста, – сказала Анна, шагнув в класс, – может, я ошибаюсь, у вас родственников в Тогучине не было?
– Мать вроде там родилась, – удивленно и слегка испуганно ответила та, – но не жила никогда, в интернате выросла.
Да, похоже, Матренина внучка. Вот же ж корень злой, как ни кинь, а всегда кем-то командуют. Как бес им шепчет, в какую струю прыгать. Анна припомнила, что слышала еще в детстве про старую кликушу. Тоже была стервь та еще; бабки вспоминали, вместо попа у баб исповеди тщилась принимать. Не одну семью покалечила.
И вот снова встретились.
– Так. Это неважно. Так, – сказала Аникушина, – судя по всему, идеи, которые высказывает Мошкина – это последствия вашего воспитания?
– Давайте по порядку, – ответила Анна и села за парту напротив учительского стола, хотя Аникушина сесть не предлагала, – объясните мне, какие именно идеи вызвали в вас такое беспокойство?
Аникушина было прилаживалась сесть, но вскочила.
– Она мне в лицо, при всем классе заявила, что уважение к старшим – это вредная и глупая привычка! Что старших уважать не за что! И еще пыталась что-то втирать, соплячка, позволяла себе меня поправлять, не соглашалась с двойкой, видите ли, это "личное мнение а его нельзя оценивать"! Вы о чем вообще думаете, так балуя ребенка?
Анна покачала головой.
– Может быть, она пыталась высказать мысль, что уважения достоин не возраст сам по себе, а опыт, знания, добрые дела старших? Тогда я еще могу поверить…
– Да, что-то в этом духе, – отмахнулась учительница, – и еще что старшим следует доказывать свой авторитет. Мне – доказывать!!!
– А почему бы и нет? – Анна понимала, что идет на открытый конфликт, но решила про себя, что лучше так, чем оставить это нерешенным на сабинины плечи, – учитель должен показать детям, что имеет их чему научить. Это разумно.
– Кто бы говорил! – рассвирепела Аникушина, – сами-то кто? Абортмахерша!
Анна подумала было, не сказать ли, сколько детей ее руками было принято, но вспомнила Котю Завозина и улыбнулась про себя. Тяжелые бисерные бусы (с новой ниточкой в пятнадцать черных бусин) остались нетронутыми под водолазкой.
– Кто бы я ни была, меня-то ребенок уважает.
– Так, – сказала Аникушина и откашлялась, – а что у Мошкиной с родителями? Почему вообще ребенок живет не с ними?
– Мама в Москве, – ответила Анна, – зарабатывает, карьеру делает. Двенадцать часов рабочий день, не до уроков и воротничков.
– Воротнички эти, бабуля, кроме Мошкиной, ни один ребенок уже не носит.
– Так гигиеничнее, – возразила Анна, решив на первый раз не замечать панибратского обращения.
– О, боже. А папы у нас, я так полагаю, нет? В личном деле прочерк стоит.
– Папа есть, – ровно ответила Анна, – Мой сын, Мошкин Алексей Павлович. Майор пограничных войск. Убит в тысяча девятьсот девяносто четвертом году на таджикско-афганской границе.
– А что там было в девяносто четвертом? – удивилась Аникушина.
– Противонаркотическая операция, – сказала Анна.
Аникушина на секунду задумалась, потом улыбнулась краешком рта.
– Так значит-таки, папы нет? – победительно установила она.
Анна несколько секунд смотрела на довольное лицо Аникушиной, потом вздохнула и негромко ответила:
– Ах да, все же насчет Ксюши. Совсем забыла, собиралась вам завтра в больнице сказать, не рассчитывала встретиться, вы же понимаете…
Аникушина насторожилась.
– Вы знаете, сегодня вечером пришли ее анализы. Я просто поражаюсь, как она давно у нас не оказалась. Это просто возмутительно. У ребенка ее возраста в наличии вся, я повторяю – абсолютно вся патогенная флора, которую можно получить бытовым путем. Ах, нет, не вся. Сифилиса нет. Вы ее, что – подмываться не учили? Что у вас вообще с гигиеной дома творится?
Аникушина набрала воздуха, но Анна не дала ей вставить слова.
– Вам придется немедленно сдать мазок и посев, можно по месту жительства, и принести результаты к нам в больницу, в историю Ксюши. Девочку после выписки будут курировать в консультации. Это же невозможно, у шестнадцатилетней девочки эндометрит, причем я подозреваю, что хронический! Если инфицирование повторится, мы должны будем связаться с СЭС и РОНО. Да! Я пока – пока не буду оглашать это на родительском собрании. Но только при условии, что по приходе на работу вы всегда – всегда! – будете мыть руки с мылом. До свидания.
Анна встала, поправила завернувшуюся полу пальто и вышла из класса.
Учительница неподвижно стояла у стола.
Поздним вечером Анна сидела на кухне и смотрела, как Сабина заваривает чай. Внучка положила в разогретый в духовке заварник сухие смородиновые листья, немного чисток от дикой клубники. Встав на табуретку, отломила от висящего под потолком букета лабазника веточку. Потом достала из шкафа упаковку лекарственной ромашки и аккуратно отмерила четверть чайной ложки. На самый верх Сабина насыпала три чайных ложки заварки, залила кипятком и прикрыла сверху толстым чехлом. Сложив ладони у груди, девочка сосредоточенно посмотрела на заварник и нараспев сказала:
– Богородице Дево, смилосердствуйся, свидетельствуй по чести пред Сыном – в меру разумения творю добро с охотой и усердием, зло по необходимости. На море на Белом остров Женщин стоит, на острове том Алатырь-камень лежит, травы добрые по правую руку собраны, от простуды, лихорадки, зимней усталости оборонят, укроют, заповедают; камень бел, ветер вел, а слово мое крепко.
Аминь.
Народ боддхи
Ящик, приколоченный сзади к телеге, не самое лучшее место для путешествия. Два человека, запертые в нем, утешались тем, что разговаривали. Разговаривали на языке, который ни для одного из них не был родным.
– Нет, не выговорить мне твоего имени, – сказал, наконец, тот, что постарше, и сухо закашлял, – буду звать тебя Шу. А ты меня – Тхика. Так проще.
Поскольку, как объяснил Тхика невольному спутнику, Великая Империя была государством строгим, но стремящимся к справедливости, казнь соглядатаев и бездельных бродяг не совершалась в месте поимки.
– В ближайшем городе нас выставят на денек на общее обозрение. Если кто-то признает родственником – выпустят.
– Мне, значит, надеяться не на что, – опечалился Шу.
– Да уж видно, что ты издалека. Похоже, что так.
В первый день пути казалось, что пара охапок ячменной соломы брошена в ящик с добрыми побуждениями. Наутро стало понятно, что сухие ости злака, не пившего за всю жизнь вдоволь – небольшая пыточная разминка перед показательной казнью.
– Искал мудрости? И как, нашел?…
– Больше, чем могу поднять, – тихо засмеялся Шу – только учителя так и не встретил.
– Боюсь, что придется мне быть твоим учителем, – хитро сказал Тхика. – мало того, что другого ты уже вряд ли отыщешь, так и надо ж чем-то время занять. А что тебя в санньяси не взяли?
– Молод, говорят…
– И то дело. Тебе ж лет двадцать семь?
– Тридцать.
– Жить в этом возрасте надо, а не от добра добра искать… Ну, в нашем положении не выбирать.
Бык, тянувший телегу, тяжело переступал по каменистой горной дороге. Верховые солдаты лениво переговаривались, греясь на полуденном солнце.
Тхика медленно гладил ладонью шершавую крышку ящика.
– Смерти боишься?
– Очень. Ничего не сделал… Никому не помог. Глупо.
– Хотел все за раз успеть?…
– Здесь все считают, что жизнь не раз дается. Ответственности меньше так, да. На этот раз не вышло – потом догоню. Как-то нечестно это.
– То есть ты так понял, что каждый живет много раз?
– Мне так объяснили.
– Немножко не так. ТЫ живешь много раз. Или Я живу много раз – никакой разницы. Просто забудь о времени. Следующий раз может быть сто лет назад. Или твоей женой. Или мной. Или через мгновение – потом. Душа одна. Она просто учится… чему-то.
– Учится? А когда применять? – невесело усмехнулся Шу.
– Все же поступки тут остаются. Один ты толкнул – другой ты упал… Дорога все длиннее. А научился – прошел прямее, меньше поворотов. Меньше толкотни.
Младший собеседник задумался.
– Так, получается, каждый поступок изменяет не только настоящее, но и прошлое?
– Да, – отрубил Тхика и заворочался, оберегая исцарапанную соломенными остями спину
– То есть, доводя до крайности, возможен поступок, который все окончательно испортит или все окончательно поправит?
– Какой ты… деятельный. Да. Хотя скорее всего, каждый поступок таков.
Шу надолго замолчал.
Утром бык отказался вставать.
– Вопрос, чем они его вчера накормили? – откомментировал Тхика ругань солдат.
– Нас теперь вытащат и пешком поведут? – с надеждой спросил Шу.
Тхика прислушался.
– Боюсь, что нет. Что толку полгруза забирать с собой, если за остальным все равно возвращаться?
– Какое там полгруза, – задумчиво отозвался Шу, – если без ящика, то не больше девятой части.
– Даже десятой, – согласился Тхика.
Солдаты, безуспешно побив быка, уехали. Бык к вечеру неуверенно встал, отошел к куртинкам травы у обочины и улегся снова.
Ночью Шу разбудил товарища.
– Ты стонешь.
– Извини. Просто очень пить хочется. Ты буди меня, если буду шуметь.
Проснувшись, оба почувствовали, что желания беседовать не осталось ни капли. О каплях, струйках и потоках хотелось думать, и грезить, говорить же – о чем бы то ни было – стало трудно. Язык царапал небо.
На следующий день Тхика начал бредить. Шу молча лежал рядом, пытаясь рассудить, насколько быстро могут обернуться солдаты. В самый жаркий час бык обошел телегу, сильно толкнув ее, и убрел в направлении дальней рощицы. Тхика стонал и бормотал себе под нос. Глаза его закатились – в щелки меж ресницами виднелись только белки. Шу долго смотрел товарищу в лицо, потом сморщился и начал ощупывать доски клетушки.
Достаточно острый сучок он отыскал совсем в ногах – пришлось скорчиться, придавливая ноги обеспамятевшего товарища. Тхика забормотал громче.
Первые капли с запястья Шу облизал сам – до Тхики еще распрямляться, а просто капать жаль. Он аккуратно держал разорванную руку над пересохшим ртом товарища и поддавливал, едва кровь останавливалась. Тхика глотал, не открывая глаз.
Когда начало темнеть, он пришел в себя и некоторое время молчал, недоуменно причмокивая.
– Ты как? – спросил его Шу.
– Да не могу понять, губу прокусил, что ли… Во рту привкус, а нигде не больно.
Шу подумал, что объясняться было бы слишком утомительно. У него кружилась голова.
Когда стемнело, вернулись охранники с парой низеньких упряжных лошадей. По тому, как солдаты ругались, отойдя в сторону рощицы, узники поняли, что бык все-таки издох.
Утром один из солдат наклонился над ящиком и протянул бурдюк.
Тхика жадно глотал – два, три… пять глотков, потом осторожно протянул бурдюк Шу.
– Что у тебя с рукой?
Шу не отвечал, пока не напился. В бурдюке оставалось немного воды, он вернул его Тхике.
– О сучок оцарапался.
– А если бы охрана не нашла бы тягла так быстро? – спросил старший узник, бережно допив последние капли.
Шу поморщился.
– Я не столько о тебе думал, – сказал он поразмыслив, – сколько о себе. Если бы ты умер, то довольно скоро начал бы дурно пахнуть. А я очень не люблю вони.
После какого-то поворота Тхика вдруг грустно засмеялся.
– Что случилось? – спросил Шу.
– Ты действительно спас мне жизнь. В городе, который за левым поворотом, меня никто не знает. А здесь живет моя мать.
– Ну.. – Шу помялся, – значит, я все-таки не зря прожил – хоть в конце пригодился.
Тхика внимательно посмотрел на товарища.
– Иногда мне кажется, что не тебе у меня надо учиться, наоборот. Я-то боддхи… А ты словно пробуешь каждый раз – так ли, и решаешь сам. Вовсе не по привычке, как любой из нас.
– А боддхи – что такое?
– Это народ. Был народ, точнее. Сейчас несколько семей осталось, – Тхика помялся и добавил, – наверное, осталось. Считались мудрецами. На самом деле просто очень старый народ – хочешь не хочешь, а ум накопился.
В городке их вытряхнули из ящика и небрежно привязали к столбу посреди площади.
Шу жадно разглядывал рынок, раскинувшийся вокруг них – женщин с корзинами на изящных коромыслах, важных мужей со стайками слуг, пестрые халаты, накидки с кистями, шлепающие по пыли ноги, белых долгорунных коз, смуглых запыленных ребятишек и громкоголосых нищих. Над деревьями, опоясывавшими рынок, вились бабочки. Тхика сидел, опустив голову.
– За тобой ведь придут? – тихо спросил Шу.
– Да, я видел пару знакомых лиц. Думаю, матери уже сообщили.
Она пришла наутро, еще до восхода солнца. Небо начало светлеть, и отливало той легкой предрассветной зеленью, которая без перехода затем сменяется розовым. Шу жалко было спать – всю ночь он слушал шепот парочек под прилавками и голоса птиц, наблюдал охоту кошки за длинноногой крысой. Старуху, медленно бредущую по крутому подъему к площади, в предутренних сумерках он разглядел издалека. Старая женщина спокойно подошла к столбу и, не мигая, смотрела на Шу.
– Тхика, проснись, – он дернул рукой, обмотанной общей веревкой.
– Ммм?
– Кажется, за тобой пришли.
Тхика поднял усталое лицо – казалось, он постарел за ночь на добрый десяток лет – и посмотрел на мать.
– Ана, – нежно сказал он.
Шу смотрел, как ночевавшие на стволах деревьев бабочки отогреваются и вспархивают одна за другой, пронизывая кроны навстречу полосам солнечного света.
Тхика говорил с матерью мягко, однако она возражала что-то, потом внимательно посмотрела на Шу и покачала головой.
Тхика настаивал.
Она наклонила голову, соглашаясь, и повернулась, чтобы уйти. На сморщенных щеках блеснули мокрые полоски.
– Почему она уходит? – испуганно спросил Шу.
– Она вернется к полудню, когда будут выкликать родичей.
– Какие странные законы, – подумал Шу вслух, – а если настоящие шпионы или разбойники придут, чтобы забрать своего человека, им отдадут? Или если кто-то просто пожалеет?