Мелодия на два голоса - Афанасьев Анатолий Владимирович 7 стр.


Все смеются. С самым смешливым ассистентом - истерика.

Так, я помню по кино, ведут себя предатели-интеллектуалы перед тем, как составить подробный список своих друзей. Неприятное зрелище. Но жизненно и поучительно.

Лет десять назад я подрался с одним парнем по фамилии Гольдвиг. Латыш он был. Подрались мы случайно. Гольдвиг был заводилой в маленьком районе и однажды мерзко поиздевался над моим другом. Друг провожал девушку, а Гольдвиг со своими телохранителями стоял и курил возле подъезда. Девушку они пропустили, а друга моего задержали. Стали допрашивать: почему он в шляпе, да почему в очках, да зачем пошел с девушкой, да сколько у него родственников в Китае. Двое держали его за руки, а Гольдвиг при каждом вопросе хлопал его по щекам перчаткой. Представляете? Девушка все видела из окна. Гольдвиг ей симпатизировал, оттого и устроил фашистский цирк. Хотел таким образом наказать соперника, а себя представить в выгодном свете. Цели он добился, мой друг и девушка встречаться перестали после этого.

Спустя целый год после дикой сцены мы шли из библиотеки с двумя или тремя товарищами. Навстречу попался Гольдвиг тоже с приятелями. Я вдруг вспомнил унижение друга, остановил шутника, без разговора ударил очень удачно в челюсть. Гольдвиг вырос выше меня на голову, но тут эффектно брыкнулся на тротуар. Потом ребята образовали кружок, а мы сняли пальто (осень стояла на дворе) и схватились всерьез. Гольдвиг, помню, поначалу был против драки, готов был даже простить коварное нападение. "Не хочу иметь лишних врагов, у меня их и так много!" - заявил он торжественно. Но его убедили, что стыдно.

Мы дрались, минут двадцать. Это моя единственная драка такого масштаба. Он вышиб мне три зуба, причем исхитрился их перекрошить (корни остались в десне), и вывихнул руку в плече.

Но убежал он, а не я. Он не выдержал такого долгого напряжения, страх перед бесконечностью охватил его, и он убежал, хотя был сильнее. А я остался, и друзья с песнями отвели, почти отнесли, меня домой. С тех пор моя гордость не ослабевает. Много раз я мерзко трусил и нередко старательно уходил от опасности, но всегда, вспоминая далекий вечер, оставался доволен собой.

Внезапно с неистовой силой захотелось мне покинуть этот белый коридор, вернуться в лабораторию. Работать, работать день и ночь, без устали.

Старая спазма напоминающе кольнула в бок, и я съежился. Не до жиру, быть бы живу, подумалось облегченно.

В палате Александр Давыдович Кислярский рассказывал о своей встрече с Чапаевым. Петр сидел на моей постели и презрительно слушал.

Дмитрий Савельевич ел компот из железной банки. Любил он, что ли, компот? Лицо у Дмитрия Савельевича походило на мордочку хорька. Полному сходству мешали глаза. Глаза были по-жабьи выпучены и лежали на лице, как свинцовые примочки.

- Он как раз направлялся в Москву, в академию, - рассказывал Кислярский. - А мы с отцом из деревни ехали в этом же поезде. Слышим, вокруг все говорят: Чапаев здесь, Чапаев… А на какой-то станции поезд задержали. Знаете, тогда с движением туго обстояло дело. Расписаний не придерживались. Разруха… Я вылез на перрон и вижу, идет Чапаев, такой небольшой, в бурке и с портупеей. С ним еще человека три. Я за ними пристроился. Входим в дежурку. Чапаев спрашивает: кто здесь главный начальник станции? Один встает: я, говорит, начальник, а вы кто? Чапаев вытаскивает пистолет и ему под нос. А я, говорит, Чапаев. И если, говорит, через пять минут поезд не пойдет, то ты, собака, получишь пулю из этого пистолета. Понял? Начальник затрясся, отдал распоряжение. И поехали мы…

- Ты это в какой книжке прочитал? - спросил Петр.

- Зачем в книжке, я сам видел. Вот как тебя вижу сейчас!

- А я тебе не верю! - сказал таксист с такой мощью отрицания, что я вздрогнул. Затем он выругался и покинул комнату, хлопнув дверью.

- Баб пошел лапать! - ядовито произнес Кислярский.

Дмитрий Савельевич спрятал банку в тумбочку.

- Погода сейчас прекрасная на юге. Виноград поспел… Как думаешь, Александр Давыдович, помрем?

- Мне осталось жить каких-нибудь тридцать - сорок лет! - улыбаясь, сказал Кислярский.

- Я ведь родом южанин, из Алушты. А в Москве у меня никого нет. Помру, казна будет хоронить. Обидно…

- Брось, Савельич, - сказал Кислярский. - Тебе ли плакать. Ты уж одной ногой дома! Это же больница. В ней, говорил Чехов, люди выздоравливают, как мухи. Не бойся!

- Да нет, - сказал Дмитрий Савельевич. - Мне бояться нечего. Мы не такое видали. Мочу собственную пили в Казахстане, от голода дохли в двадцать четвертом году. Мне смерть не страшна.

- Вкусная моча-то? - спросил Кислярский.

Дмитрий Савельевич поморщился, потом сказал:

- Ты, Давыдович, аккуратней со мной шути. Я - не Петр. Ты говори по-человечьи. А не умеешь - молчи и не обращайся ко мне. А то как бы беды не стряслось!

- Перестаньте! - попросил я.

- Дмитрий Савельевич шуток не понимает, - обиженно и как-то просительно сказал Кислярский. - А без шуток здесь пропадешь, верно, Володя?

- Верно.

- У меня у самого и почки не в порядке, и печень, и сердце, - мягко и доверительно сказал Кислярский. - И хотя я мочи не пил, у меня был инфаркт в сорок восьмом году. Однако я не спешу на тот свет.

За разговорами быстро померк день. Меня обследовали внимательно и кропотливо. Мое дело пухло не по дням, а по часам. Кровь оказалась приличной, сердце - с незначительным изменением. В пределах нормы, сказал врач. Я весь был в пределах нормы. Это успокаивало. Моими легкими можно любоваться.

Может быть, и правда, думал я, ничего страшного.

Подумаешь, операция. Эпизод. Мало ли у кого что бывает. Просто мы не знаем. Человечество гораздо болезненней, чем оно кажется на улицах и на работе. Буду здоров. Буду работать.

Приходил отец, принес мешок еды и питья. В тумбочку не влезло. Но есть и пить не хотелось.

Я читал Бальзака и слушал боевые рассказы Кислярского. С удовольствием мерил нормальную температуру. Однажды удалось побеседовать с Пениным на тему: хирургия - панацея от всех бед.

Он мне нравился, хотя и был похож больше на снабженца, чем на врача. А там кто его знает, что он за работник.

Кислярский привел любопытные данные из учебника.

Моя болезнь, по его оптимистичным словам, имеет летальность 80 процентов. "Но учебник был старого выпуска, - добавил он. - А медицина, хотя и стоит с виду на месте, на самом деле шагает семимильными шагами. Больные не могут за ней угнаться. Мрут".

Дмитрий Иванович Клим вызвал меня в свой кабинет. Я смотрел в его зеленые глаза и опасливо старался понять, что он за человек. От этого ленивого в движениях молчуна все-таки моя жизнь зависела.

- Садитесь! - сказал Клим добродушно. Он усмехался далеко-далеко и не мне. - Ну, как настроение?

- Хорошо, спасибо! Да… Скажите, пожалуйста, вы уверены в успехе, доктор?

- Конечно, - сказал Клим спокойно и насмешливо. - Я уверен абсолютно. Но этого мало. Вы сами должны быть уверены. Понимаете, о чем я говорю?

- Понимаю, почему же, - я был слегка задет. Он улыбнулся, поворошил волосы пальцами. Я с ужасом увидел, что пальцы у него волосатые и сверху и снизу, где ладонь.

- После операции очень важно ваше настроение. Так сказать, равновесие духа. Важнее лекарств, поверьте. Операция - ерунда. Здесь я вам обещаю. Операция - мое дело, моя работа. Выполню ее хорошо. А дальше все будет в ваших руках. Поймите это заранее, крепенько.

- Психологический фактор? - улыбнулся я. Он говорил со мной как с дефективным ребенком, от его голоса исходил чарующий аромат. Его воля, я физически ощутил ее силу, обволокла меня, вроде одеяла, и я успокоился, и мне стало легко и понятно: сию минуту бы и на стол.

- Да, именно психологический фактор. Попробуйте. Это же так интересно, - добавил Дмитрий Иванович вдруг по-мальчишески азартно. - Победить свой организм. Потратьте силы, не пожалеете… - И совсем домашним голосом: - А не хотите - не надо. Обойдусь без вашей помощи.

- Постараюсь, - с идиотской радостью ответил я. - Что-нибудь конкретно надо сделать?

- Конкретно - идите и читайте хорошую, полную страстей книгу. Советую - детектив.

- Знаю! - опять возликовал я.

- Идите! - сказал Клим.

В коридоре, держась за почку, стоя болел Петр. Он был высок и красив красотой телеграфного столба на опушке леса.

- Чего тебе скажу, Володьк, - заговорщицки зашептал он, - мне кореша опять два пузыря притащили и баночку с грибками. Рыжики - домашние, меленькие.

- Водка?

- Одна - водка, одна - красная. Как ты сам-то, выпьем попозже?

- А нам можно?

Петр недовольно хмыкнул и махнул рукой.

- У Кислярского спроси. Он все учебники преодолел. Не помрем от стакана-то. А время пройдет.

- Заманчиво! - сказал я.

Может, правда выпить. Теперь беречься нечего - все равно резать. А болей и так много. Время действительно пройдет.

- Ну так как, Володь?

- Ладно! После ужина тогда.

На ночь в отделении оставались две сестры и нянечка. Где-то наверху дежурил врач. Не страшно. Здесь за нарушение режима отправляли домой. Дома хорошо, - ванная теплая, уютная постель, торшер, отец и брат.

Стыдно признаваться даже самому себе, но я никогда не мог понять всяких романтических бродяжеств. "Мы уехали в знойные степи" и прочее. Летом мне хочется, разумеется, пожить на свежем воздухе около соснового, допустим, бора, походить за грибами - люблю, посидеть с удочкой рыбку половить. Но все-таки ночевать я предпочитаю не под еловым кустом, а в постели, приняв предварительно ванну. С некоторым недоумением гляжу я на вокзальные толпы людей с рюкзаками. Почему они стоят в кружке и одинаково поют? Почему они делятся поровну - мужчины и женщины? Зачем шум? Великие бродяги склонялись к одиночеству, их манило некое духовное слияние с природой. Это еще отдаленно я понимаю. По Фенимору Куперу. "Чей-то взгляд ревнивый и влюбленный на себе усталом вспоминать". Это тоже понятно. Человек устал от суеты и непривычной цивилизации и ушел на полянку отдохнуть. Ближе к предкам.

Помню, давним летом мы с другом Моховым в виде эксперимента махнули в первую попавшуюся наиглухую деревню где-то под Уралом. И прожили там две недели.

По утрам мы ходили в лес с ружьем и однажды убили не то ворону, не то воробья. А больше палили по спичечным коробкам. С тем и вернулись довольные в Москву.

Иное дело - память. В памяти моей часто встает нестерпимое видение поля и реки, знойного полдня, и необыкновенная прежняя первобытная глухая тоска сжимает грудь. Ну ее к дьяволу. Не надо спекулировать на памяти, не надо стремиться к возвращению в сны. Удовольствие сомнительное. Мы расстались с плугом, город - наша колыбель. И лучше поставить на этом точку. Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе…

В палате все спали. Кислярский бормотал во сне. Дмитрий Савельевич тяжело всхрапывал. Неужели у него рак? Тогда, значит, он умирает. С компотом в руках. Возле его опущенной к полу руки валялись очки с золотой дужкой. Когда-то он бил басмачей, а сегодня боится уколов. История умирает на наших глазах. Последние из могикан. Легкой смерти тебе, товарищ.

Пятая койка пустовала.

4

Мы пристроились в столовой в углу. Свет не горел, мы еле видели наши руки, зато никто сюда не совался. Петр вскрыл банку с грибами и разлил водку. Он пил причмокивая, одной рукой поглаживая больной бок. Выпил и яростно захрустел рыжиками.

- Прошла? - спросил я.

- Никуда не делась! Пей, Володь!

Водку я пил последний раз два года назад на свадьбе у Мохова.

- Пей, чего ты! - повторил Петр.

Я выпил.

- Теплая, сволочь, - сказал Петр. - Надо было ее в холодильнике подержать!

- С грибком терпимо, - сказал я.

Поели грибков.

- Зря ты так на Кислярского, - заметил я. - Он, конечно, трепач и зануда, но веселый старик. Чувство юмора у него есть.

- Не люблю, - сказал Петр, - убил бы гада. Заяц поганый. Продаст за гривенник и еще лекцию потом прочтет тебе. Мол, он меня по необходимости продал, другого выхода не было. А на гривенник купит себе творогу.

- Почему творогу?

- Он один творог жрет. Все остальное для него вредно. Так он в учебнике Певзнера узнал…

- Да откуда ты знаешь? - удивился я.

- Знаю, - ответил Петр. - Чутье у меня. Добавим?

- А мне его жалко.

- Ну-ну!

Столовую, где мы сидели, отгораживала от общего коридора ширма. За ширмой прогуливались перед сном больные. В открытое окно тянуло свежим запахом листьев. Хорошо было сидеть в темноте за столом. Ширма тоненько поскрипывала, легкие колокольчики оглушали тишь. Тело успокоилось и воскресло. Руки наливались силой. Болезнь отошла. Так и сидеть бы здесь не шевелясь, слушая звуки больничного коридора.

- Пей! - сказал Петр.

Я выпил и почувствовал неодолимое желание говорить с Петром о смысле жизни.

- Не повезло нам с этой клиникой, - сказал я. - На воле теперь птички поют, девок навалом.

- У меня жена есть, - заметил Петр.

- А дети?

- Есть пацанка… Нинка.

- А у меня нету.

- Чего ж ты, пора уже. Хотя дело не хитрое. Успеешь. Забот с ними много: то то, то другое.

- Большая?

- В школу пошла.

Мне хотелось услышать в его голосе нежность и трепет, хотелось, чтобы он любил свою дочку, загорелся и заговорил о ней красивыми словами. Но Петр, наоборот, заметно помрачнел.

- Камень, сволочь, шевельнулся, - сказал он. - Как гвоздем.

- Давай его красным подтолкнем.

Он послушно достал вторую бутылку. Песочно захрустели на зубах грибы.

- Дмитрий Иваныч знаешь какой врач? - вдруг спросил Петр.

- Какой?

- Такой, что ему памятник надо при жизни ставить… Он - герой: людей спасает, как положено. Ты не спасешь, и я не умею. А платят им знаешь сколько, врачам?

- Сколько?

- Сто рублей, как мальчишкам-разнорабочим. Ну, Климу больше, он - доктор науки. Так сколько он прошел до своей зарплаты, сколько наработал? Знаешь?! Смерть победил мильон раз. Думаешь, просто? Он смерть, как я свою соседку, в глаза знает и побеждает. И она от него, падла, бегает по углам. Такой человек, что глядеть завидно…

- Да, - сказал я. - Ты прав!

Мы засиделись допоздна и, когда выползали в коридор, он был уже темен и пуст. Больные, напринимавшись уколов и операций, улеглись выздоравливать и думать в ночи. Петр отправился спать, а я сел в кресло неподалеку от столика сестры. Дежурила Катерина Васильевна. Она встала со своего стула.

- Ступайте спать, Берсенев! - сказала она. - Нельзя здесь ночью сидеть.

- Я же никому не мешаю, - заметил я правдиво.

Катерине Васильевне на вид лет тридцать. Но Петр сказал, что ей около пятидесяти. Тоненькая, светлая женщина, она двигалась стремительно, плавно и гибко.

- Давайте поцелуемся! - сказал я восхищенно.

- A-а, вы выпили, - мягко произнесла Катерина Васильевна. - Я вот завтра доложу врачу.

- Выпил, потому что боюсь операции, - объяснил я. - Я трус, а меня собираются резать. Разве это справедливо?

- Наверное - это так надо, - сказала Катерина Васильевна. - Жалко, такой молодой мальчик. Сколько тебе лет?

- Тридцать.

В одной из палат кто-то закричал: "Няня, тетя!" - и она метнулась туда. Минут через десять вернулась. Ее фигура в белом халатике мерцала в электрической темноте.

- Вы - как привидение! - сказал я.

- Идите спать, Берсенев. Во сне все болезни вылечиваются.

- Моя не вылечится. Давайте лучше поговорим.

- О чем нам говорить?

- О любви. О чем еще говорить в больнице?

Она оживилась.

- Мне, Берсенев, о любви говорить уже стыдно…

- Что вы, Катерина Васильевна, - умеренно горячо сказал я. - Вы самая молодая женщина. Я еще днем видел. Эти девочки-козочки вам и в подметки не годятся.

Я думал, ей будет приятно, а она сказала серьезно:

- Берегите слова, Берсенев. Хорошие слова на ветер - хуже обиды. Сегодня вы больны, а выздоровеете - берегите. Ладно?!

Ее чудесный мелодичный голос тронул мое сердце. Нелепый, шутовской, случайный разговор внезапно обрел для меня таинственный, волнующий смысл.

- Спокойной ночи, Катерина Васильевна. Только я вам правду сказал!

- Спокойной ночи, милый мальчик, - сказала она.

В палате снова закричали. Она побежала туда без оглядки…

Петр храпел, как будто его уже душили. Кислярский, по обыкновению, что-то рассказывал сам себе. Дмитрий Савельевич сладостно чмокал губами: бог сжалился над ним, и он пил во сие компот из райских яблок.

Я полежал, закинув руки за голову. До операции оставалось около семидесяти пяти часов. Мало. Как-то там мои товарищи работают. Из моего стола, наверное, устроили коллективную помойку, бросают туда окурки и проволоку.

Степан, рыжий цветок, объясняет экскурсантам (откуда взялись у нас экскурсанты?): "Здесь раньше Вовка Берсенев работал, кандидат. Но он уже умер. Доигрался. Сам себя заразил какой-то болезнью и удрал в больницу. С целью симуляции. А там - хлоп! - и помер. Но стол его нам пригодился как общественная урна".

- А какой он был? - спрашивает девушка-экскурсант, закатывая синие очи.

- Он был среднего роста, худой, - объясняет Вениамин, мой друг. - И все время пытался острить. Остряком себя считал. Мы уж помалкивали. Один зуб он потерял, когда сверлил что-то на токарном станке. Вообще, он, несмотря на явный кретинизм, имел привычку лезть не в свои дела. Пытался учить даже меня. Но бог шельму метит, помер Берсенев на операции.

Назад Дальше