Месторождение ветра - Палей Марина Анатольевна 8 стр.


"Да сходите вы туда сами! - ни на что не надеясь, посылала ее Евгеша в контору. - Может, они сжалятся: пожилой, больной человек! А то, - Евгешу, как всегда, швыряло в крайности, - стукните там кулаком по столу, да пошлите их всех хорошенько матом - чтоб чертям тошно стало!" - "Да разве они меня испугаются?" - слабо улыбалась Аннушка (матерных слов отродясь не знавшая). "Да уж, это точно! - яростно заключала Евгеша. - Боятся они нас, как ежик задницу! И все равно! Надо матом кричать, стучать кулаком!" (Самым сильным Евгешиным выражением было приведенное "сволочь вы этакая" - дурацкий плод любви несчастной ее осмотрительной робости - и вздорности непредсказуемой). "Нет, - на поджигательские призывы Евгеши твердо отвечала Аннушка, - я не хочу попасть в самашедшую. (То есть - в психиатрическую больницу). У нас живо попадешь". - "Что вы опять свое, Анна Ивановна! Туда не так просто устроить!" - "У нас, в Советском Союзе, - просто". - "Еще вас Советский Союз обидел! - распалялась правоверная Евгеша. - Он вам пенсию дал! На дом приносят!" - "Пенсию я заработала, - спокойно отвечала Аннушка. Потом прибавляла: - Ее тоже начисляют неправильно".

В ее путаных представлениях о социальном устроении нашего государства (которое, устроение то есть, ее занимало, правду сказать, гораздо меньше восхитительно-отвлеченных мудрствований, вроде: "Для чего сделан космос?") преобладало традиционно-крепкое убеждение, что на самом-то, самом верху, в хрустально-прозрачной синеве безукоризненно-правильный перст Человека Всемудрого нажимает безукоризненно-правильную (других там нет) кнопку, а вот пониже почему-то затевается стыд, смрад и бестолковщина. Таких же взглядов была и Евгеша. Она приглашала меня разделить ее гражданское ликование, когда по телевизору наш новый руководитель обольстительно улыбался американскому. (Евгеша свято верила, что политика делается под барабанный бой и звон литавров). "Какой он умный, нет, ты только подумай, какой умный!" - "Да уж, Россия умными правителями не избалована, ублажить нетрудно". - "Ну уж тебе-то, Ириночка, конечно, все дураки, это я давно знаю".

И все же, что касается Аннушки, то была в ее стройных убеждениях какая-то досадная сбивчивость, заноза, привносящая ощущение зудящего, неясного беспокойства, - одним словом, зрелый - твердый и ровный - плод законопослушия был словно надкушен позорным червяком. Задачка, тревожившая иногда Аннушку, если перевести ее на язык общих цитат, звучала примерно так: может ли Бог сотворить камень, который сам не может поднять?

…Я ставлю для Аннушки пластинку. Поют муж и жена, они аккомпанируют себе на гитарах: он - автор музыки на тексты классических стихотворений. Аннушка знает этих ребят и, как ни странно, помнит, путая лишь имена. (Некоторое время они жили у меня, вызывая ее безоговорочную любовь и, - поскольку мне приходилось иногда ночевать у нее, - незамедлительное возмущение Евгеши).

Аннушка слушает пластинку очень внимательно и в конце каждой песни порывается спросить: а как их дети? а как родители? а это за деньги или так? (Серафически незамутненная душа Аннушки гениально догадывается, что искусство, в сущности, должно быть "за так"). Они получили по восемьдесят пять рэ на нос, мимоходом отвечаю я, тайно наблюдая, какое впечатление произведет на Аннушку эта сумма, - не астрономическая, конечно, но солидная в сравнении с ее пятьдесят семь прописью. Она шевелит губами, подсчитывая: наверное, умножает на два… Получаются деньги и вовсе хорошие! Она оживляется. Продолжает считать. Грустнеет: видно, вспомнив ребенка, поделила на три… Ах, если б она умела разделить эту сумму на пять лет жизни безо всяких средств к существованию!

"У нас государство, вишь, для людей… - неуверенно заводит Аннушка. - Не буржуазное…" Она явно смущена схемой, в которой близкие, осязаемые люди попали в какой-то эксплуататорский класс, и одновременно напугана их музыкантской природой: снаружи свои вроде ребята, а на поверку-то, видно, - не те?.. Государство, оно зря не будет… "Правда, и они люди… - беспокойно начинает Аннушка через пару минут, не находя душевного равновесия от своего предыдущего вывода и вдвойне смущенная новорожденным ответом задачки. - Им тоже надо… да… Ну, у нас об трудящих думают", - не очень-то веря собственному голосу, заключает она с ударением на "трудящих".

По отношению к человеку у нее были две формы поведения: ласка и опаска. И если она чувствовала, что во второй нет нужды, то проявляла исключительно первую форму.

Под лаской не надо понимать сопли в сахаре. Аннушка никогда не сюсюкала. С годами у нее осталось сил только на пассивное проявление ласки. Она ничем не беспокоила своих дальних родственников - ни во времена инфарктов-параличей, ни под угрозой отправки в интернат (родственников, о которых, перебирая всех поименно, с невыразимой любовью рассказывала Евгеше), - это и было с ее стороны проявлением величайшей к ним ласки, потому что иным способом осуществить ее Аннушка уже не могла.

Странно была устроена Аннушка! Я скорей бы приняла за чистую монету, что ее послали в космос, сочтя самой здоровой женщиной страны, у нас это возможно (еще во времена Нерона блудницы официально объявлялись девственницами - и наоборот), нежели поверила бы, что она обидела кого-то или обиделась.

Покуда она держалась еще на ногах, то всегда посылала - к Седьмому ноября, к Первому мая - добытые в нашем магазинчике (ходить дальше она не могла) гостинцы для малых деток этих родственников: бедные вафли, обломки печенья в грубом бумажном пакете, кулек карамелей, - я уверена, что детки ни разу ничем из этого не прельстились.

Чуднó мне всегда было, как это она не озлобилась, - от другого на ее месте еще при жизни остался бы прах. Ну, конечно, на злобу-то ведь тоже силы нужны, а где их взять? Но я имею в виду не крайний, безусловно талантливый, случай инфернальной злобы-матушки, а расхоженькую, рядовую, не ахти какую, - мелочную озлобленность средней руки: перекошенный ротик, щучий оскал, просевшее серенькое лицо, - всеобщий, как прописка и могила, удел.

Ведь что получается: Бог лепит себе в радости розового младенца - сырого, никакого, всякого. Потом глядит пристально, долгие годы глядит: никак тот чем его удивит?! Тот, ясно, не удивляет. Господу Богу нашему делается скучно с нами, и, в досаде своей великой, дланью своей всемогущей, принимается он потихоньку младенца бывшего приминать-демонтировать (морщинки, складки дряблые, все такое) - чтоб, в ожидании чуда, снова плюхнуть его в чан с первоосновной, чавкающей, серого цвета глиной.

Морщинки, складки дряблые - все это было у Аннушки, тело независимо проделывало свой смертный цикл, но незамутненность ее сердца наводила на мысли теософского характера. Возьмем лежащее на поверхности объяснение: Аннушка верила в Бога (платочек… ладанка… иконка… куличи…).

Но Аннушка в Бога не верила. Она не успела в свое молодое время даже услыхать про небесного Отца, потому что прежде у нее вышибли из-под ног почву (как табуретку из-под ног висельника), а небо заколотили наглухо, так что еще до рождения своего (в 1913 году), а может, еще до зачатия, Аннушка была лишена даже шанса на спасение.

Я слышу, как она говорит: "Нет, ихние праздники леригиозные я не справляю: у церквы все такое непонятное, ничего не запомнить, - а я вот лучше наши праздники, советские, понимаю". И точно: недалеко от нашего дома стоял и, слава Богу, красуется сейчас собор Николы Морского, - Аннушка в нем не была ни разу. Зато, пока ноги ходили, она отправлялась в кинотеатр "Москва", где с утра до вечера просматривала фильмы, шедшие в этот день во всех трех залах - Розовом, Синем и Зеленом.

Вернувшись домой, она бралась пересказывать их нам с Евгешей, держа в руках алюминиевую кружку с пустым остывшим чаем.

Но тут выяснялось, что она ничего не помнит.

Она всегда помнила, если в фильме убивали детей. Ей как-то слабо верилось, что это невзаправду. Она тут же затевала тягучую свою песнь, что нет, мол, одинокой-то жить лучше ("Одна голова не бедна, а и бедна, так одна"); не надо детей родить, бабы глупые, ведь это же ужас, какая жисть тяжелая, а они себе все родют - а на что? на мучения и погибель? Я понимаю, говорила Аннушка, хочется с мужиком, но надо же себя держать, надо дисциплину, а они? - чтобы потом в огонь?! чтобы живьем закапывать?! Они же ведь маленькие - как это можно - в огонь?.. (Сюжет фильма, прежде чем навсегда заглохнуть в зыбучих беспамятных песках, внезапно взмучивал страшные картинки оккупированной Псковщины.)

Вижу ее лицо, перекошенное горестным изумлением.

Ясно, всякий психически нормальный индивид не одобрит, когда человек убивает человека, тем более ребенка. Ясно, что обратные радости чувства я испытывала, когда Аннушка рассказывала, как за их деревней Ануфриево много дней шевелилась земля, поглотившая еще живые тела. Или вот случай: приходят к женщине партизаны, просят хлеба; женщина, отняв от своих детей, отдает им все, что есть в доме; партизаны, отужинав, не торопясь, расстреливают и женщину, и детей ее, - "за содействие партизанам", потому что оказываются не партизанами вовсе, а фашистскими провокаторами. В этой истории есть уже элемент коварства. И все же здесь речь идет о капле крови, а у нас, затопленных океаном, чувствительности к капле нет. И мне страшно от того, что по этому поводу могу я испытывать только "глубокое возмущение", бессильное, стертое негодование, - иногда, может быть, животный ужас, - но удивление, удивление?.. Может быть, удивилась бы я обратному сюжету: пришли люди убить людей, а пожалели, дали хлеба. Может быть.

Но ведь Аннушке-то кровавой похлебки досталось поболе многих. Так почему же это девственное удивление было в ней так сильно? Словно остальные чувства не успели еще нарасти, подмять, задавить. Только с удивлением Авеля могу я сравнить его.

Своих детей у Аннушки, как можно догадаться, не было. Да и откуда бы им взяться? Весь объективный ход истории, еще до ее рождения, обрек Аннушку на существование без корней и побегов, чтобы даже тень тени не оставила она после физического своего уничтожения. Конечно, можно было бы, очертя голову, назло (себе, детям) взять вон да и нарожать вдосталь, как делали и делают несознательные бабы, которых Аннушка, никого не судившая, осуждала. Но псковская Даная 1913 года рождения, в предчувствии ли обобществления или иных апокалиптических зверств, а может (посмотрим шире), в обостренном удивлении перед самим фактом смерти, - не захотела превращать Золотой дождь в бренное мясо, а потому "держала дисциплину".

А ведь за ней ухаживали! Потом, потом, когда от человека остаются документы, наткнулась я на маленькую фотку для старого паспорта, откуда рванулись ко мне, как из распахнутого окна - и соболиные брови, и медвяные губы, и гордые ноздри, и ясные глаза - все то, что мы, недоверчивые, считаем существующим только в фольклоре. Да и сама Аннушка как-то к слову рассказывала, что в деревне к ней пытался прилабуниться один парень, а потом и в городе - "один положительный мушшина", и в обоих случаях она, по ее замечательному выражению, "скрылась от него в народе" - то есть, понятное дело, дала стрекача.

IV

У Евгеши тоже не было детей, и им тоже неоткуда было взяться. Казалось бы - неоткуда! Дело-то плевое. Но она появилась в мир образца 1919 года, и ей тоже, задолго до появления, наравне с равными, было отказано оставить по себе память.

Она выросла в Новгородчине, в семье железнодорожника, уроженца Эстонии. Двух последних качеств оказалось, конечно, достаточно, чтобы в тридцать пятом Август Янович не вернулся с работы. До того - был крепкий гостеприимный дом, необычайно вкусная, впрок идущая пища (Евгеша всегда предпочитала простые каши и овощные супы острым и пряным блюдам, - она и сама словно была сделана из чего-то пресного, как овсянка, безвкусного, бесцветного, - но отлично слаженного, жизнеупорного и радостно-хлопотливого, как мельничная вода; она часто рассказывала, брезгливо нарезая на серой бумажке мокрую пакостную колбасу, как по утрам, наполняя толстостенные глиняные горшки, в русской печи уже стояли-поджидали детей разные - на выбор - каши на чистом коровьем масле - и что это были за каши! А как белотела была рассыпчатая картошка! А как густы сливки! "А у нас корова была - ведровичка. А лук на огороде - большушший, как шуба!" - вторила Аннушка); до того - была дружная семья, и мать, идя в лес с тремя маленькими дочерьми, всегда оставляла для них на тропинке, - играя, свой путь помечая, - то цветок, то грибок, то странноватого вида корень; до того - Евгешу звали Женни, точнее, Сенни, потому что в эстонском нет шипящих, - и русские соседи называли ее так же, - а фамилия Сенни была Иыги, что означает "река". Но все рухнуло разом: утратив мужа, мать слегла, стала молоть чепуху, не узнавала дочерей, - а соседям вдруг сделалось трудно произносить имя "Сенни", будто в русском нет свистящих. В Ленинграде Женни посчастливилось быстро выйти замуж, и хотя муж погиб в первые дни войны, он оставил ей угол и русскую фамилию. Теперь она значилась Евгенией Красновой, и как бы поощряя приобретенную доброкачественность, Бог-отец послал ей зачатую в браке дочь. Но то ли потому, что Он рьяно осуществляет надзор за правилом "сапожник - без сапог" (Евгения работала детской медсестрой), то ли потому, что и Бог-сын, в белом венчике из роз, неожиданно для себя оказался приписан к устроителям тотального уничтожения, а только дочь была тут же и отнята: "туберкулезный менингит". (Не все ли равно?) Как ее звали?..

Тем временем Евгения попыталась узнать что-нибудь о судьбе отца - в том знаменитом, мрачном, как сыпнотифозный кошмар, здании на Воинова, бывшей Шпалерной. Но там ей мгновенно дали понять, что их служба не предоставляет сведений, а, напротив того, их получает. И Евгения, перещупанная вурдалачьими глазками каких-то людей в форме и еще других, тихих, жутких, без формы, была отброшена на улицу тяжкими дубовыми дверьми. И точно (не тронь лиха, пока тихо): щупальца Избушки на упырьих ножках, мерзко виясь, подобрались к ней сами.

В госпиталь, где она служила (там ее монашья чистоплотность еще более укрепилась и даже - о добрые старые времена! - была отчасти удовлетворена), поступила анонимка на дочь врага народа.

Евгеша до сих пор удивляется следователю, к которому в том же самом здании ей довелось попасть. Что им руководило, она понять не может. После пятьдесят шестого года она пыталась найти его, но все приметы у нее уже тогда, в тот день умопомешательства, отшибло начисто.

Следователь, пробежав глазами донос, принялся громко спрашивать ее паспортные данные и одновременно писать что-то на клочке бумаги; Евгеша, почти в обмороке, - ее чудовищная наблюдательность! - заметила какое-то несоответствие в его действиях. Следователь подал ей эту бумажку, приказал пальцем молчать, и она прочитала: приходите сегодня во столько-то… и далее адрес. Дав ей очнуться, перечесть, запомнить, он забрал записку и сжег ее в пепельнице.

Евгеша говорит, что к нему домой на шестой этаж (только и запомнила этаж: тело запомнило) она ползла на карачках. Ничего она не знала, кроме того, что он позвал ее "попользоваться". У его дверей она лежала без сил. Потом позвонила. Все произошло молниеносно.

Он открыл сразу, будто караулил, и в коридоре, не зажигая света, сказал ей слова, смысл которых дошел до нее только на улице: срочно иди в военкомат - и на фронт, я звонил, все устроил: на фронте ты еще, может, спасешься, а здесь у тебя нет ни шанса.

Почему он повел себя так? Неизвестно. Евгеша говорит: может, пожалел мою молодость. Неисправимая Евгеша! Вот и сейчас, когда она ходит говорить тихим голосом в исполком и там ей очень вежливо врут (а она не всегда понимает, поскольку в извилистостях поведения не преуспела, - и даже такая, нового поветрия, ленивая изобретательность ставит ее в тупик), - иными словами, если в присутственных местах на нее накричали не сразу, а квалифицированно имитировали внимание и не зевали в лицо, если фразу "зайдите через месяц" изрекали "интеллигентными" голосами, - она возвращается домой в уверенности, что это произошло исключительно потому, что они "пожалели ее старость".

Дальше мои сведения о прошлом Евгеши путаются. Она действительно попала за пределы города, по-моему, в Ленинградскую область, но работала и в блокадном Ленинграде, и это абсолютно точно, поскольку я отчетливо помню ее рассказы о блокаде.

Она, например, говорила, что, возвращаясь домой из госпиталя, каждый раз ждала найти под подушкой кусочек хлеба. (Перевоплощение рождественского подарка на нашей горестной почве). Так что, войдя в свою госпитальную каморку, Евгения тут же бросалась шарить под подушкой. Кто это такой всемогущий, великодушный и сумасшедший мог положить ей хлеб - или же хлебушек иной раз самозарождается под подушкой, Евгеша даже и не гадала, она просто знала, что он там обязательно будет. Не обнаружив хлеба в очередной раз, она еще тверже знала, что завтра уж он будет точно. С этим знанием, не раздеваясь, она проваливалась в сон. Цепляясь за эту приманку, она месяц за месяцем переползала через тьму хищной блокадной ночи. И благодаря этой вере Евгения выжила.

Но то ли несколько дней не добрала она до установленного в верхах срока, то ли тоскливые конторские курицы неверно выправили ей документы, а только, как, впрочем, многие, Евгеша не попала в официальные списки блокадников; снова не довелось ей насладиться "дополнительным хлебушком", грошовой подачкой, существующей опять-таки более в области воображения, - и по-прежнему пусто под старой подушкой.

С ожесточением вспоминала Евгеша каких-то обидчиков военной поры, которые нагло обворовали ее, и, больше всего жалея пропавшую шубу, в сердцах повторяла, что она все равно не пойдет подлецам впрок и что Бог накажет. Под Богом она понимала, если б умела объяснить, разумный ход вещей, пусковым моментом которого неукоснительно считала, конечно, материю и верховную власть государства. По крайней мере, одним из ошеломивших Евгешу уличных впечатлений, которое иллюстрирует ее простосердечный атеизм, было следующее.

Рядом с нашим домом синеет куполами Измайловский собор, похожий на важного генерала в отставке (и уже тем хотя бы известный, что Достоевский венчался там со Сниткиной), а ныне используемый как склад. Однажды, когда Евгеша подрабатывала в газетном киоске как раз напротив этого храма, она вернулась в непомерном возбуждении и с испугом заявила, что по этой улице взялся ходить сумасшедший парень. "И знаете, - добавила она с искренней жалостью, - такой молодой!" Я заинтересовалась основаниями для диагноза, и она отчеканила, что собственными глазами видела, как он - "ну вы только подумайте!" - мимо храма проходя… на него крестился!

Назад Дальше