Москва bad. Записки столичного дауншифтера - Алексей Шепелев 23 стр.


Короче говоря, когда прямо на каменной лестнице у выхода хлопнулась от какого-то припадка тучная американка, все засуетились, а меня гоняли "Алексей, туда, Алексей, сюда…" (наши "скорые" – это ещё отдельная тема!), я молился лишь об одном: как бы не треснуться о камень рядом. Иногда утром такая была тяжесть в теле, что за возможность посидеть на втором на выходе уж кого, а Гяурчика – всегда как огурчика! – я готов был пристрелить. Резкая боль возникла уже в метро, теперь ещё пять с половиной часов отстоять, каждую минуту обивая язык благопристойно-внушительным "Excuse me…", когда зубы отплясывают краковяк, а руки-ноги пытаются им вторить, в промежутках наслаждаясь гяурско-анфисским изысканным бахвальством и не зная, куда сесть и здесь – как представишь это всё в перспективе…

Но что делать – только глуповато улыбаешься, взлетаешь по лестнице вверх… Куранты совсем рядом бьют десять (или девять), включаешь свет, лампады, складываешь одеяло, подтаскиваешь обогреватели, ищешь штепсель… Вот уже 10:01… 10:02… Градусник… 29… днём будет 27… Господи, прошу тебя, помози!..

В первый час посетителей почти нет, а потом вваливаются целые группы. Наших ведут наши экскурсоводы… Непременно хоть один-два человечка в день умудрятся проскочить вниз, иным всё же и разрешаешь ("Я там маму забыл, потерялся" и т. д.), и тут как назло – экскурсовод, директриса, Биссектриса, Лана-Дана или бабка: "Почему у вас люди по лестнице спускаются?!" – всем подотчётен. Иностранцев целыми группами – например, человек по 50, а то и 80 китайцев каких-нибудь, тайцев черняво-некрасивых (увы!) или десятка два отборных французских университетских дивчин – ведут какие-то гиды, набирающие их на площади. Причём гиды эти есть вроде как лицензионные, поприличнее, а есть такие заведомо ползучие, что не устаёшь поражаться как знанию английского (даже смех разбирает), так и тому, что на нём несётся – "Чи бачишь, вин виндоу? – це ж зе Ленин’с хаус, мав-зоо-лэй, як эт у ацтекив, окей?" – не иначе как выходцы из Гяуров Кяфировых.

Я же просто часовой. Выйти можно, войти нельзя. Тут можно турникет простой поставить (или хотя бы таблички повнятнее повесить!), но тогда "часовые родины" не нужны!

– And where’s the exit? – иногда спрашивают, продолжая диалог.

– Please, go strait till the window and there downstairs, – поясняю я негромко, с лёгким жестом посиневшей рукой, переминаясь с ноги на ногу…

Ко мне настороженно присматриваются издалека музыканты – это их охотничья вотчина, даже что-то непонятное бегло тараторить про no entrance, как я понял, – исключительно их прерогатива (наши в основном орут с места "Стоп! Сори!" и показывают скрещенные руки, а потом орут "Ноу!", а коли стоят у лестницы, иногда рука как раз срабатывает как костыли в метро – внезапно и неотвратимо, после чего палец с наманикюренным ногтем по-учительски долбит по табличке: "No entrance! No!"). Это специальный местный хор, под названием "Дорон" (греч. "Дар") – те, кого я поначалу принял за добровольцев.

Сначала у них был руководитель – толстоватый усатый добряк, старший из всех по возрасту и, по-видимому, сведущий в духовной музыке. Но тогда они больше пели, а дисков продавали мало и по низкой цене. И вот на моих глазах из рядов хоровых соратников выделился молодой, но лысый представитель неизвестной мне национальности с лицом турчана-головореза, всегда одетый в костюм, а поверху него в ту самую блестючую курточку, плюс начищенные востроносые ботиночки. Как его зовут, я тоже так и не узнал – коллеги и наши отчего-то не любили называть по имени.

Я удивился, когда Гуля, самая добродушная из старших, выступила в гримёрке: "Армяшка этот раздражает безумно – встанет прямо к тебе задом, и надрывается так, что только вонь нюхать успевай!" Я подумал, что она, наверное, просто не в духе и сильно утрирует. Вообще надо сказать, что "Гяур Кяфиров", например, по законам русского добродушия и мегаполисного наплевательскго мультикультурализма произносилось без какой-либо зазубринки – абсолютно так же, как "Алексей Долгов". Но потом я, так сказать, познакомился с московской четвёркой и её новым лидером настолько, что…

Каждый день наверху в центре наше рабочее место и время совпадали. Плюс условия. Минус одна розетка, которую они утаскивали, чтоб подключить свой обогреватель (я не говорил ни слова, хотя на одном раздолбанном даже ладони отогреть проблематично). Как приличные люди мы стали здороваться, сначала кивками и словами, потом даже за руку, но я к ним с вопросами сам не подходил. Я понимал, что тут требуется некий ритуал: "О, круто вы поёте!", хоть какие-то "как" да "что", но глядя на сразу закосившегося на меня злобного главаря, поостерёгся. Да и так зуб на зуб не попадает и постоянно мечешься к лестнице, а они каждые десять минут начинают запевать…

Первоначально, помню, я, по собственной наивности, даже стал им слегка подпевать: "Богородице Дева, радуйся!..", "Отче наш"… – текст я знал (приходилось, чтоб не сгинуть, постоянно повторять именно его!) – ещё подумал: вот круто, вместе петь, совместно молиться в церкви пред иконами! Благо, что они не заметили!..

Неприятный "армяшка", сразу взявший всех и всё в кулак, выстраивал своих от себя по линии – вдоль алтаря, задом к нему (!), а сам становился непосредственно задом ко мне (сидящему на стуле), в расстоянии меньше метра. Я не мог этого понять: зачем стоять именно задом к алтарю (когда раньше они стояли в центре, хотя бы боком к алтарю), зачем пододвигаться именно задом непосредственно ко мне…

Так, когда народ собирался или заводили группы, они начинали серию песнопений, состоящую из нескольких коротких молитв и отрывков и длящуюся минут десять. За это время куча народу могла нырнуть в колодец-лестницу. Меж тем я не мог проследовать по прямой вдоль алтаря до лестницы, да я даже встать не мог, не толкнув усердно надрывающегося руководителя хора. Он вёл себя так, как будто меня не существует. Мне приходилось обегать хор и стоящих полукругом его слушателей. В разгар дня приходили большие группы и набивалось настоль много посетителей, что в церкви в буквальном смысле было не протолкнуться. Я летал как угорелый (всё же подходил и обратно – греть руки на обогревателе), иногда даже поталкивая как посетителей, так и участников хора, а то и приходилось всё время отстаивать не отходя от лестницы.

С каждым днём он приближался ко мне всё ближе… хор выстраивал всё ближе к деревянной солее и верёвочному заграждению, так что пройти было невозможно вообще. Я догадался, что задом наперёд к алтарю они стоят потому, что так удачно образуют импровизированную сцену – поётся исключительно для людей. Более того, в полутора метрах от меня ежедневно устанавливалась некая тумба, напоминающая деревянную трибуну, с коих раньше выступали различного ранга партийцы, передовики и т. п., за которую, едва пропев, устремлялся предприимчивый руководитель концессии. Отсюда он обращался к собравшимся с короткой английской речью ("Thank you for your attention" и т. д.), после чего предлагалось приобрести диски и помочь музыкантам, особо упирая на то, что если купить сразу два диска, можно сэкономить.

Дисков они сразу напечатали три штуки разных (только успевали таскать коробки – даже я помогал), вначале они были по 300 руб. Но каждый день выяснялось, что если поднять цену, для не разбирающих наши деньги иностранцев разница невелика. Бедный недо-Бендер старался изо всех сил (думаю, он думал, что я не понимаю его шаловливых речений с высокой конторки-кафедры), но не раз, и не два бывал обескуражен – к моему даже некому скромному удовольствию – поведением иноземцев. Выслушав все его бла-алб-бла, они или брали один диск, суя тыщу и небрежно роняя "сдачи не надо", или просто опускали тысячную или более зелёную купюру в неказисто-прозрачный приёмник "For choir", в который русские сливали всякую позорную мелочь.

Я порой даже поражался такому улову (главарь тут же засовывал купюру себе в карман). Да и диски разбирались, как горячие пирожки! Вот бы нам так! – дивился я (я как раз, обойдя немало лейблов, сдал материал "ОЗ" на студию). Но тут, понятно, народу всякого полно: дипломаты, толстосумы, просто приличные американцы, оставившие на время свои ранчо… а то и Клинт Иствуд заглянет или Пушкина внучок – Собор для всех один.

Каждый день новоявленный лидер придумывал что-то новое. Разучил обращение не только по-английски, но и по-французски. Я сначала ещё хотел подойти и в качестве зачатка хоть какого-то общения указать на небольшие ошибки… Но вскоре появилась надпись на кафедре: "Photo and video recording of DORON ensemble is prohibited". А ума-то не выше башни! Съёмку в публичных местах может запретить разве только государство. Я хотел было тоже подойти и сказать об этом – хотя бы не самому, но длинному певцу, наиболее адекватному в нашем минималистическом метонимическом общении.

Не знающие законов дикой северной державы иностранцы, как только они расчехляли свои фотоаппараты, телефоны и планшеты, натыкались на глумливую рожу предводителя, постукивающего, как дятел, по деревяшке с категоричной надписью. Там нельзя по лестнице и тебе долбят, тут нельзя сфоткать – полный тоталитаризм!

Так они промучились недели две. Продажи, хоть и незначительно, но выросли. Но после изворотливому дельцу всё же пришлось вставить в своё произведение крупную частицу NOT, из-за чего надпись получилась дурацкой и какой-то приглашающей. Короче, в конце концов он был вынужден свои скрижали соскрести. Но я понял: вот кому палец в рот не клади!

Я также понял, что такой я воспринимаюсь как пустое место вполне естественно: у них образование (чуть ли не консерватория), знание языков и прочее рвение… Популярность, может быть, и локальная, но всё же тысяча человек в день (700 из них иноземцы) всячески тебя фоткают и записывают, всячески нахваливают (мол, возрождаете забытую русскую культуру, церковность и духовность – да ещё на таком морозе!), и при том хвалят голословно лишь наши бедные соотечественники… А тут я… стул развалившийся, одеяло, радиаторы… Мало ли, что мешают исправлять свои непосредственные обязанности: я могу только выговор схлопотать или вообще вылететь, а им-то что – тут таких на этом стульчаке сидят десятками – долбанные лузеры, дрожащие часы напролёт за девять бумажек, которым цена – сорок минут с тремя пятиминутками пения.

Вначале я даже хотел снестись опять с начальством, хотя бы опять чрез Наташу, но вскоре понял, что всё схвачено, а сама она с ними в весьма приятельских отношениях. Как и Анфиса, как и некоторые девушки. Впрочем, новоявленного лидера, насколько мне хватало наблюдательности, все недолюбливали, а певцы, я думаю, и прямо ненавидели, но… везде оно так: извиняющая воля к власти: на всеобщий каравай максимально рот разевай.

Я ещё предполагал как-то скрепиться и всё же хоть как-нибудь выразить почтение, но как-то под конец дежурства впервые увидел, как они, все четверо, зашли в алтарь. Вернее, длинный певец (тоже не знаю его имени), опоздав, скользнул туда, осенив себя крохотным крестным знамением. А руководитель заскочил, как к себе домой, гоня пред собой низкорослого Родиона и ещё одного лысоватого. Там минут двадцать происходила возня, напоминавшая игру в карты, доминировал полиглот и обладатель блестящей курточки: он делил выручку (и видимо, не поровну, а по способностям) и попутно раздавал замечания и наставления. После такого мне грезилось, что как только скрипнет дверка и предводитель на секунду окажется как раз напротив лестницы-колодца, одарив меня прощальным ястребино-головорезовским взглядом и механически стукнув по карману, можно было б садануть по нему из дробовика, так чтоб его жирноватую тушу как раз в один момент смыло бы с лица земли и уволокло вниз.

Я, как мог, крепил нейтралитет, здоровался, улыбался и уступал обогреватель, иногда даже стул – он иногда просто усаживался на сложенные мной одеяла и восседал пока не надоест… Мелочь, но при температуре -30 уже чуть больше, чем через десять минут, руки деревенеют, становясь из красных неприлично синими, штаны как бы прилипают к ногам, а ботинки начинают нестерпимо жать…

Другие участники хора – явно видно – обычные, хорошие. Длинный вообще общительный и даже остроумный. Как-то он отмочил по поводу своего босса такой коммент, что даже я не сдержался от смеха. "Ашот (назовём для примера, я не расслышал) повстречал себя, только в будущем!" – сначала "Ашот" начал окучивать пожилого господина загорело-кавказской или калифорнийско-еврейской внешности по-английски, потом внезапно они перешли на французский, ещё более улыбаясь, потом на русский, потом на свой армянский или грузинский… Разгорячились, аж пораспахнули на морозе рубашки, обнажая одинаковые массивные златые цепи на чёрных зарослях – уж, кажется, не менее массивными крестами хотели меняться, по-восточному обнялись!.. Но диск "Ашот" не хотел уступить бесплатно, а тот после получаса братаний не захотел, конечно, заплатить. В итоге каждый, отойдя в свой угол, синхронно сказал "осёл!" – "asshole!".

Как-то лестница принесла Раису Евстахиевну. По её словам, едва ли не впервые за пять лет работы. И она тут же завизжала: "Почему это у вас посетители… Сейчас директриса с комиссией шастают, а у вас…" Мне стало совсем не по себе: вот ещё только от неё я не выслушивал нагоняя! (разве только за ковыряние в ухе). Но она сообщила, что пошутила и что, по сути, заодно пришла и предупредить о комиссии. Я поблагодарил (хотя мне было всё равно). Она быстро дошла до "Как вы тут вообще работаете – морозяк-то какой!" и на прощанье рассказала анекдот (подтверждённый потом старожилом В. С.). Был тут до вас ещё один тоже молодой человек, сидит на дежурстве… и заходит дедок какой-то, вроде и без свиты, а кто их тут отличит, и внезапно прямо к нему обращается: "Что ж ты скрючился-то так сидишь, а?!." А тот грубоватый был такой товарищ, уличный: "Тебя бы сюда посадить – я б на тебя посмотрел!" – и чуть не матом. А оказался директор ГИМа. После этого пару лет не было мужиков, да их сюда и не заманишь, разве только вот этих… (она, понизив голос, кивнула на певцов, и именно на главного) хомиков-певунов…

Ругательство она произнесла странно, с явным "х" вначале (но не с хохлятским "г"). Богатая его зоо-ассоцитивность (хомяк-пивун, утка-крякун, медведь-губач, любимый её – Николай Трубач…) всё же заставила меня заулыбаться (от холода лицо было стянутым, как будто из резины), я хотел было довести до конца её мысль (что тогда и мы со Стасом и Гяуром) или как-то прояснить её отношение избирательно к хористам, но она уже выскочила.

Более-менее удачно проводив комиссию, я вскоре за этим получил двойной или даже тройной нагоняй. Перенёс я его, мне показалось, достойно, хотя и попытался всё же оправдываться. Впрочем, меня не слушали и до главного я не дошёл. Зато на другой день не выдержал и весьма уже нервно попросил хоремейстера встать чуть подальше, чтобы оставить мне коридор для прохода к лестнице хотя бы в метр. "Или даже чуть меньше", – заключил тираду я. Он мне ответил весьма невежливо, весь насупился, отступил один шажок и заставил отступить всех, а потом, во время пения, всё пятился назад. В итоге около недели он стоял как бы отдельно от хора – как часовой при мне, когда я сидел. А далее вернул свои позиции и бросал в меня взгляды, как будто я был окном, загораживающим обзор на обогреватель.

Утром, когда приходил раньше или когда они уходили обедать, я перетыкал в свою розетку свой обогреватель. "Вообще-то могли бы предупредить! – как-то зарядил он, не зная, к чему придраться – и вообще…" А когда он оказался у лестницы в то время, как у меня спросили, что делать, если уже поднялся сюда, а часть экспозиции внизу ещё не осмотрел (это бывает очень часто!), и он, соображая, едва разинул рот, как я как ни в чём не бывало откликнулся: "You may go outside at first – this way, to the left – and then enter again through the main doors" (потом я использовал уже "you must…"). Услышав это, наш колченогий друг позеленел и чуть не навернулся со своих крепко подкольцованных ног.

Понятно, я и сам обычно не намного лучше держусь. От недосыпания руки и ноги аж сводит, боль и усталость с каждым днём лишь накапливаются. Организм настолько разбит, что еле передвигаешь лапками, иногда до того доходит, что думаешь: сейчас брошусь в ноги явившейся сверху на ступенях (когда сидишь на выходе) Биссектрисе – лишь бы дня на два поотсочать, или хоть на два часа!.. Но как только кто-нибудь входит, или сам идёшь, тут же принимаешь вид нормального существования и изображаешь, как можешь, бодрую походку – Гяуровой, конечно, не вровень, но хотя бы не хромать.

В замкнутом промёрзшем и затемнённом помещении настоль пробирает, что пулей вылетаешь на улицу, на знаменитое крыльцо собора – будто хватая кислород, вынырнул из-под воды. Здесь -15 – какая прелесть! Смотришь на приплясывающих торговцев по сторонам хоккейной коробки на площади – греются чаем с коньяком и проклинают свою работёнку – не понимают, наивные нанайские дети, своего счастья!

Естественно, уже через неделю-другую я стал подкашливать, к ломоте от недосыпания присоединилась ещё дополнительная: от слегка повышенной температуры… Естественно, не людям надо кидаться в ноги. Вот где и когда надо учиться молиться. Хотя бы своими словами. Хотя бы не своими. Хотя бы когда от холода сводит скулы и чувствуешь, что уже не чувствуешь пальцев на ногах – хотя бы когда течение последних минут застывает…

Десятки, сотни часов – всё можно превратить в напраслину… Как жаль!

Я потому ещё старался не выступать против Биссектрисы, хорового деспота и прочих недоразумений, что никак не хотелось привлекать внимание к своей скромной литературно-агентурной персоналии – сейчас враз заинтересуются, кто это такой говорливый, начнут выискивать по всяким фейсбукам и одноклассникам, а только набери в поиске, сразу вам и мои книжки, и биография… Для Анфисы настоящая находка, страшно и представить! Да и для любого малосведующего в лит-ре, недаром сам я мало кому показывал первую свою книжку и не имел её дома. Два человека, мне тоже передавали, её сожгли, ещё несколько обещали вразумить автора кулачищами. "С матом и лесбиянками" – цитата, между прочим, из рецензии – первое, что бросается в глаза. А когда на тебя сотни ссылок, их не уберёшь – это не соцсеть…

Я, естественно, отвечаю за свой базар, но Штирлиц хорош на экране, когда знаешь, что он хороший и наш, в сопровождении внутреннего монолога и гениально-проникновенной музыки… Книги, конечно, странные, я и сам недоумеваю… а отчасти и раскаиваюсь. Хотя с другой стороны, что я, по-вашему, должен был в двадцать лет написать – "Записки сосновского телятника"?!.

Наконец, однажды утром, когда я уже щеголял в мешковатой казённой аляске (чёрной, грязной, чем-то пахнущей – кофточку-то под ней не видно!), а ноги, наплевав на эстетику и безопасность, приучился всё же укрывать, произошло давно назревавшее.

Назад Дальше