Божеполье - Леонид Бородин 10 стр.


Мой сосед боится выходить из купе. Вообще боится выходить. Я просто балдею от восторга, когда наблюдаю, как он начинает сопеть, поглядывать на дверь, ерзать. Ему надо в туалет. И куда денешься? Когда уже никуда не денешься, он наконец встает, открывает дверь и выглядывает. Мне страшно хочется чего-нибудь крикнуть в этот момент, чтобы он дернулся… Но я лежу с книжкой и делаю вид, что ничего не замечаю. Когда он возвращается, морда у него невыразимо довольная, точно подвиг совершил, и здговорить со мной не прочь, но я упорно изображаю из себя скромника и молчаливого молодого человека, которому есть о чем помолчать.

Домашние заготовки его жены мы слопали в первый же день. Я долго отказывался, потупясь, но уступил просьбе доброго человека и принял участие в его трапезе. Ели мы оба очень культурно, постоянно протирая пальчики специальными салфетками, что были приложены к каждой куриной ноге и к каждому пирожку.

Утром следующего дня, уловив, как мой головастик поморщился от чая, настоянного на вторяках, я предложил податься в ресторан и позавтракать, чем общепит пошлет. Согласие было дано с нескрываемой радостью. Организаторами поездки все было продумано до мелочей. В поезде всего три вагона СВ, билеты были взяты именно в тот, что рядом с вагоном-рестораном. И все же я почти стелился ковриком, когда пересекали единственный тамбур.

Ресторан был полупуст, и мой старикан сразу же втиснулся за крайний стол спиной к прочим посетителям.

Ему повезло. Вместо обычных тошнотворных щей нам предложили солянку. Еще взяли бефстроги. Я видел, с каким изумлением он рассматривал коронные поездные блюда, как пробовал, – ничего не скажешь, умеет сдерживаться мужик – ни разу не поморщился.

А вообще, если честно признаться, я как-то своеобразно хмелею, когда наблюдаю за ним. Он же лишь вчера оттуда, из Кремля. Он не я и не мы. Пришелец, уничтожавший и создававший созвездия. А мордой похож на нас, потому что в маске. Так бы и дернул за нос! А что открылось бы? Что-то хищное и звериное? А может, другое – лампочки, датчики, кнопки? Робот высокоорганизованной структуры? А может, я оттого балдею, что он в моей власти? Взять за пуговицу да и сказать ему, кто он и что я о нем думаю. Инфарктнулся бы старик.

И еще… я поймал себя на том, что жду, когда он начнет вещать. Жду, как чего-то гнусного, словно оправляться начнет в моем присутствии. Ведь он, в сущности, емкость, заполненная партийным бредом, и этот бред функционирует в его организме, как кровь. Бред его тоже красный. Что поделаешь, не воспринимаю я его как нормального человека, а ненормальность его слишком сложна для моего худого умишка, оттого то злобой вскипаю, то… робею и чувствую себя погано…

У него наверняка таких проблем нет. Он-то уж уверен, что мы – самые, самые, потому что он сам – самый, а язык наш великий и могучий, если им разговаривал Ленин, и они, борзомордые, меж собой и с народом на этом же языке говорят…

Но когда он со мной говорит о чем-либо, у меня такое впечатление, что он каждую фразу сперва мысленно переводит на русский с какого-то другого языка, на котором такие, как он, общаются, когда их никто не видит и не слышит, как блатные на своей фене.

Вот! Понял! Додумался, кто они такие. Они воры в законе. В государственном законе. Паханы! Правда, если честно, то Жорж тоже очень смахивает на пахана. А я, как ни крути, и тут и там – шестерка. Мелочь! Когда пел, такого не чувствовал. Наоборот, иногда будто крылья за спиной во всю глубину сцены и даже банды своей за спиной не чувствуешь. Только я и они, те, что напротив, и лес рук, взметнувшихся в ритм моего рева. Никакой алкоголь не способен давать такой кайф!

Ну, не дурак ли! Рву себе душу, а надо бы вычеркнуть все это из сознания. Так ведь и повеситься можно… И банда моя… так торопливо они со мной расстались. И Зинка, стерва гитарная…

…Ну вот, наконец-то случилось! Пахан пошел на беседу. Осторожненько, куда, мол, еду и чего на месте не сидится. Я неторопливо выдал ему отработанную с Жоржем туфту. Тошно стало добру молодцу топтать окурки по Арбату, прослышал, что можно землю взять на подряд и коровушек с чушками, а потому и спешу внести свой вклад в решение продовольственной программы, чтобы культурным людям в столице нашей великой Родины было чем закусить в перерывах между умственным напряжением.

Как он засиял! Его жена от зависти скрючилась бы, увидев, каким влюбленным взглядом он смотрел на меня к концу моей немногословной исповеди. Вот же суки! Изобрели ловушку для дураков. Давайте, энтузиасты, хватайте работенку, чтоб с утра до ночи, а то ведь колхознички совсем обленились, обнаглели, расхамились, не желают союзнички пролетариата кормить его передовой отряд! Вы же, энтузиасты, истосковались по землице, мы вам вашу тоску удовлетворим, стричь будем культурнее, чтобы хоть на хвосте клок шерсти оставался для разводу!

Засуетился старикан, засиял весь, руками стал взмахивать, вещая мне о том, как важно, чтоб человек был заинтересован в труде, и так-то уж возлюбил меня, что весь масленый стал от пальцев до ушей. Я тут и подкинул ему по сценарию, что, мол. беспокоюсь, не будет ли мне препятствий в энтузиазме в той дыре, куда еду. Мгновенно пахан мой изобразил многозначительность взгляда и предложил свое содействие моему патриотическому намерению, если я сойду с поезда станцией раньше и направлюсь в те места, куда он едет сам и где, как я должен уже понять, у него есть некоторая возможность помочь мне в устройстве моих благородных дел. Я проявил заинтересованность, согласился подумать над его предложением и выключился из разговора, чем явно не обрадовал старика, потому что он настроился на продолжительный разговор про героизм честных тружеников и про свою любовь к ним.

А на меня снова накатило! Неприятное и унизительное состояние! Злость вызревает где-то под сердцем, ей-Богу, чуть ли не в желудке, это почти физическое состояние, и потом я чувствую, как эта вызревшая злость поднимается, проходит мимо сердца, по крайней мере, я сердцем ничего не ощущаю, где-то у горла она скапливается, меня почти тошнит, и вдруг в голову, в виски, в затылок, перед глазами какие-то мелкие-мелкие точки, и, наверное, лицо начинает краснеть (ни разу не видел себя в зеркале в такой момент), но я чувствую прилив крови к лицу и ушам, а челюсти уже сжаты, и пальцы рук напряжены, словно в любую минуту готовы вскинуться кулаком и сокрушить что-то или разбрызгаться кровью в бессилии сокрушения.

В этот раз причиной злобы было чувство тупика. Как ни крутись, как ни мудри с выбором местечка в жизни, это все равно только местечко, крохотная точка, как шлюпка в море, а кругом – стихия, и ты всегда в дураках. Самое последнее, что сделал бы я в жизни, – это пошел пахать в деревню. Я только поиграл словами по сценарию, но представилось, что вдруг вправду бы поехал, а какие-то паханы рассматривали бы меня в лупу, как букашку, ползающую по земле, и – пальчиком меня то влево, то вправо, то – раз! – перстом перед носом, а я бойцово топорщу фальшивые крылышки и мечусь в обход препятствия!

Где же укрыться, чтобы и жить интересно, и чтоб сам по себе, и за спиной ничьего дыхания руководящего?

Почти в истерике я перебираю всякие варианты жизнеустройства и не нахожу. Везде я пешка и объект приложения чьих-то сил, фантазий и интересов. Я сижу, тупо уставившись в книжку, а злоба на жизнь кипит и пенится в моих мозгах и грозит взорвать глаза мои изнутри, выплеснуться на страницы книги ядовитой желчью и прожечь их до корочки, до моих колен.

Получается, что я ненавижу жизнь и при этом понимаю, что так жить нельзя. И умирать я вовсе не собираюсь.

А может, я просто зажрался? А для избавления от хандры мне нужно попасть в ситуацию, когда жизнь окажется в опасности. Если еще проще – нужно хорошенько испугаться однажды, так, чтобы смерть жарко подышала над моим затылком. Перед смертью все трусы. А пережив трусость, буду я меньше воображать о себе?

К примеру, взять бы да придушить "комуняку", что сидит напротив меня с таким выражением на морде, словно его только что оттащили от бабы и он не отошел от балдения. Он же настроился на рассуждения о радости труда, а я взял и отключился. Пусть бы меня приговорили к расстрелу, а потом помиловали.

Но душить мне никого не хочется, старика – тем более. Пусть живет, паразит, и пусть кто-нибудь другой плюнет ему в морду. Я же на договоре с Жоржем и по этому договору обязан опекать и оберегать старикана от жизненных неудобств и возможных дорожных хлопот и осложнений. Мне заплатят!

8

Утром этого последнего дня пути Павел Дмитриевич проснулся от какого-то резкого внешнего шума, возможно, встречный поезд затянул до шестого вагона приветственный свисток, возможно, это был какой-нибудь другой, нетипичный для дорожного движения звук, но он встревожил очнувшееся сознание, и Павел Дмитриевич лежал некоторое время с закрытыми глазами, сосредотачиваясь мыслью на предметах, обдумывание коих прервал вчерашний вечерний сон. Уже через минуту-другую спокойствие и хорошее настроение разомкнули его веки, и он, пожалуй, несколько резковато поднялся, брезгливо отшвырнув от себя вылезшее из пододеяльника затертое и замусоленное одеяло.

От резкости движения что-то хрустнуло в позвоночнике, и тупая боль поясом обхватила грудную клетку, слегка прихватив дыхание. Такое случалось не впервой, и нужно было всего лишь терпеливо посидеть без движения, и боль отпускала тело. Павел Дмитриевич замер полусидя-полулежа, расслабился. Артема в купе не было, уже ушел умываться пораньше, пока не возникла очередь. Первые два утра Павел Дмитриевич поступал точно так же, вставал практически первым в вагоне и спешил в туалет, чтобы не толкаться в тесном проходе или, хуже того, спешить с туалетными процедурами, заведомо зная, что все равно пересидит положенное время и, выйдя, столкнется с враждебными взглядами ожидающих своей очереди.

Сегодня, однако, никаких таких тревог не испытывалось, и вообще, робость и беспокойства всякого рода ушли, испарились или отступили куда-то далеко, а им на смену пришло то, что самыми простыми словами именуется хорошим настроением. Оно хорошее – и все! И никаких комментариев.

Не было более ни малейших сомнений в том, что решение о поездке – точнейший ход в целях постижения происходящего в стране. Из Москвы нужно было уехать, и уехать далеко, и теперь с каждым промелькнувшим километром изменялся масштаб московской бессмыслицы. Происходило не уменьшение его, а как бы ограничение, то есть вырисовывались границы бедствия, за которыми, хотя и без резкого перехода, но все же явственно проступала полоса своеобразного нейтралитета, где проявлялись лишь результаты бедствия, но не оно само.

В ресторане, в коридоре вагона, на остановках люди говорили, говорили нарочито громко, словно специально для того, чтобы он расслышал каждое слово. Он слушал.

Граница, отделяющая бедствие от результатов, была хрупка и ненадежна, она, как дырявая плотина, пропускала сквозь себя вонючие потоки смрада, но все же пока это были только потоки, а нечто противостояло им и сопротивлялось. Сравнение с плотиной, как любое сравнение, было весьма хромоногим, но было в нем обнадеживающее начало, как первый существенный пункт профессиональной квалификации объекта изучения, как важнейший момент диагноза, по окончательному установлению которого немедленно вычертится рецепт исцеления.

Удачно придуманное сравнение готово было продолжиться целой системой образов и символов и породить некие, уже вполне конкретные ощущения и стремления, например, подняться сию же минуту с постели крепким, могучим и широкоплечим, сделать шаг и спиной подпереть плотину сопротивления, а затем, упираясь ногами, а руками сцепившись с другими, такими же крепкими и понимающими, сдвигать плотину к центру, сужая пространство зла и распада, загоняя его в ту исходную точку (в Кремль!), откуда он выполз и выплеснулся на страну. Загнать и удушить в его собственном зловонье. А когда превратится в студень, аккуратно спустить в канализацию через какие-нибудь боковые ворота Кремля.

Ведь было уже так однажды. Тухлым студнем вывалились поляки из Кремля. А смута была покруче нынешней.

Однако во всем таком образе мыслей было что-то неподобающее, не по возрасту, и Павел Дмитриевич снисходительно усмехнулся как бы сам себе, тем более что все неприятные ощущения в теле прошли, будто их и не было, и он торопливо стал убирать постель.

Безусловно, ему повезло в самом главном. В попутчике. Страшно подумать, какие могли быть варианты. Он ведь исключительно из упрямства отказался закупить купе целиком. Риск был ненужный и напрасный, следовало бы даже и постыдиться… Но все обошлось наилучшим образом. Даже имя мальчишки, с которым свела его судьба, было чем-то близко Павлу Дмитриевичу. Впрочем, почему "чем-то"? Артем, если память не подводит, какой-то друг Павки Корчагина. А ведь когда-то он небезуспешно "работал" под своего тезку, кое-кем это даже подмечалось, Надеждой, к примеру. Подражание, разумеется, было весьма односторонним – всегда был здоров и здоровья своего не стеснялся, а, напротив, любил демонстрировать и силу и выносливость, но слишком напрягаться не любил. Не к тому готовил себя.

Спокойное, не по годам серьезное отношение Артема к жизни, его действия и движения, лишенные суетливости, которая так всегда раздражала в некоторых, иногда даже хороших людях, и масса других положительных качеств, воспитанность хотя бы, то есть уважение к старшим, готовность выслушать совет и трезво обдумать его, – много ли всего такого встретишь у людей даже с должным жизненным опытом! Сосед по купе был для Павла Дмитриевича олицетворением всего того, что осталось еще в государстве неопошленным и не тронутым тлением.

Его, этого нетронутого человеческого материала, по-видимому, осталось еще в достаточном количестве, потому что поезда еще ходили, и даже без особых опозданий, пища производилась, поля зеленели, где им было положено зеленеть, и особенно деревни, что проплывали за окном, – такую мудрость и спокойствие источали они, что можно было бы обернуться назад, в сторону ополоумевшей Москвы, и улыбнуться с таким особым значением, от которого, докатись эта улыбка до кремлевских проходимцев, вытянулись бы их физиономии в страхе и тревоге.

Нет, не мог Павел Дмитриевич жалеть о предпринятом шаге, но мог гордиться своей интуицией, что подсказала ему единственно верный, шаг-поступок, который виделся теперь искуснейшим обходным маневром, не замеченным противником и еще не оцененным завтрашними союзниками…

* * *

– Как чувствуете себя, Павел Дмитриевич? – спросил Артем, войдя в купе.

Павел Дмитриевич улыбнулся приветливо, закидывая на шею полотенце, точь-в-точь как это обычно проделывал его спутник.

– Рискнул бы сказать – великолепно, но ведь это сущее хвастовство – говорить такое в моем возрасте. Освежусь и в последний раз посетим пищеблок, именуемый рестораном. Так?

– Посетим. Сегодня там будут вчерашние, но хорошо подогретые биточки.

– И мы съедим их за милую душу! – торжественно заверил Павел Дмитриевич.

* * *

Когда ожидаемые биточки, подогретые, правда, только с одной стороны, были поданы, на свободное сиденье плюхнулся некто весьма возбужденный, с газетой в руках.

– Чо творится, мужики! – прошептал он радостно и таинственно. – Смотри, кто полетел! Это уже который по счету?

Он ткнул пальцем в газету. Поскольку интерес проявил только Павел Дмитриевич, газета была сунута ему под нос, а палец с грязным ногтем тыкал и тыкал в одно место, в заголовок левой полосы.

Все случилось одновременно: пропиталась фамилия, перед глазами возникло лицо, в памяти – обрывок последнего разговора. Когда он состоялся? Два месяца назад или ранее?

– …за мной, если хочешь, партийные кадры профессионалов-хозяйственников, – говорил этот человек, комкая в руках салфетку, – не тебе объяснять, что это такое. Это актив! Это работники, а не демагоги!

Кустистые, седые брови, подтянутые к самому верху лба, разом упали на глаза, полуприкрыли их и придали лицу свирепое выражение.

– Меня так просто со счетов не сбросишь! Я, в отличие от него, не отстраиваю дачу на благодатном Причерноморье! У тебя, кстати, тоже поместьице дай Бог…

Эту фразу Павел Дмитриевич не хотел вспоминать, но она не могла не вспомниться, ибо именно она сделала невозможным намеченный разговор по душам. Фраза была произнесена с подлянкой в голосе и была несправедливой по сути, потому что дача, о которой шла речь, строилась по санкции Совмина и никакие параметры не нарушались.

А этот, все-таки вышвырнутый теперешним Первым за дверь, постоянно кокетничал своим бескорыстием, чем раздражал не одного Павла Дмитриевича. Не помогло. Ничего не помогло. В итоге баланс сил наверху резко нарушился. Неизбежен сдвиг влево, и это плохо, потому что слева только пропасть. Но, возможно, нет худа без добра. Решительней и скорей произойдет консолидация конструктивных сил…

Сразу, после возвращения необходимо тщательно выщупывать эти силы, а в том, что они или уже есть, или очень скоро появятся, сомнений не было. Перехватить страну у самого края пропасти…

Новый сосед по столу жаждал беседы и даже не жаждал биточков, о которых Павел Дмитриевич забыл, а теперь пытался догнать Артема, заканчивающего завтрак.

– Мужики, ей-Богу, аж пятки горят, в какое время живем! И ведь ни одна падла не подскажет, чего делать-то! Может, чего хватать пора, а чего, не знаю! Не приходилось. Но чую, что уже хватают! Слышите, мужики, хватают, нутром чую! Обидно же потом будет, когда все кончится, а в руках, кроме собственного члена, ни хрена!

Павел Дмитриевич даже поморщиться не успел, как болтун схватил его за рукав, зашептал азартно:

– А может, самое время коммунистам бошки откручивать да в мешок складывать для отчетности?! Ты пять открутил, а я – бац шесть и обошел тебя на повороте!

Павел Дмитриевич почувствовал, как кровь словно испарилась с лица, и от сухости кожи задергались лицевые нервы. А мужик уже выставил вперед свои огромные ладони и загоготал на весь вагон.

– Шучу! Это такая – черная шутка называется! Я прошлой осенью котят утопить не мог, племянника послал, он их враз в бочке ухлебал, как пос… сходил. Куда уж мне-то бошки откручивать! Чо побледнел? Партийный, поди? А я, ты чо думаешь? Я с тысяча девятьсот шестьдесят восьмого членские плачу! А за это опять же, кроме члена, ни хрена!

Снова загоготал. Схватил из тарелки кусок хлеба, куснул.

– А все равно обидно! Что-то плывет мимо, густо плывет, но, кажись, шибко быстро, глаз не успевает усечь… Другие, те усекут! Это уж точно!

Павел Дмитриевич умоляюще взглянул на Артема. Тот спокойно поднялся, хлопнул мужика по плечу, сказал доброжелательно:

– Не шурши! Ничего хватать не надо. Жди, скоро задарма раздавать будут. Мешок приготовь, чтоб без дырок.

Павел Дмитриевич выжался из-за стола и поспешил за Артемом к тамбурной двери.

И в купе еще долго не мог прийти в себя, елозил по постели, словно искал что-то, и лишь бросал косые взгляды на соседа, открывшегося ему какой-то новой стороной, и переполнялся воистину отеческой благодарностью. Потом сказал:

– Страшный человек!

Артем ответил, не повернувшись даже:

– Безобидный мужик. Врет он все. Котят как раз утопит. А жену едва ли побьет. И что партийный, тоже врет. Это тип такой. Распространенный.

– Вы так уверенно это говорите… – пробормотал вконец растерявшийся Павел Дмитриевич.

– Насмотрелся на таких.

Назад Дальше