Нет, Павел Дмитриевич не согласился со своим соседом. Он просто добрый парень и не знает еще, какие фокусы способен выкидывать русский человек, когда он без царя в голове. Не пережил такого. Павел Дмитриевич пережил. Кулацкая дробь, не выковыренная уезднцм врачом, и по сей день сидит в его теле, в мышцах и сухожилиях. Он не ощущает ее присутствия, но не забывает о ней. Такое нельзя забывать, если не хочешь однажды оказаться под прицелом обреза. Человечество склонно к вражде и взаимоистреблению, и мудрость политика состоит в том, чтобы упреждать развитие дурных инстинктов и своевременно изымать из общества лиц и структуры, разносящие микроб бешенства.
Человек за столом поездного ресторана, без сомнения, поражен смертоносным вирусом, и вторично, добр он или зол. Если зол, – это завтрашний убийца, если добр – подстрекатель и провокатор. Власть, не профилактирующая болезнь общества, – преступна. Действия против такой власти – моральны.
Павел Дмитриевич чувствовал, как что-то в нем выкристаллизовывается, еще не вполне осознанное, но безусловно верное и безальтернативное. Нервным напряжением последнего часа он словно обрел способность обозреть все это необъятное государство, понять явное и неявное в нем и ощутить, осознать ответственность свою, личную, за все, что происходит и может произойти прямо на глазах в случае его, опять же личного, попустительства.
Заколебался, не слишком ли беспечно распорядился временем? Поездка его… При всей продуманности шага, так ли уж верен этот шаг? Не вернуться ли в Москву немедля? В конце концов, что ему эта деревня, одна из тысяч? Может быть, следует четко определиться относительно личного и неличного в побудительных мотивах этой поездки?
А с другой стороны, разве когда-нибудь в его жизни личное противоречило государственному?
К тому же никогда не следует пренебрегать возможностью без ущерба для главного своего дела свершать дела повседневные, частные, к примеру, обещал он помочь устроиться своему дорожному другу и должен это исполнить во что бы то ни стало, потому что, наконец, ради таких вот людей, завтрашней опоры государства, он прожил свою жизнь и еще проживет, сколько будет отпущено провидением. Их благом будут продиктованы все его действия и поступки.
Чего греха таить, не однажды искусственно разрывалось неразделимое; благо государства и благо его граждан…
Тут Павел Дмитриевич вступал на рыхлую и вибрирующую почву, ибо давно понял, что в системе рассуждений о благах всегда присутствует некая ловушка, западня, в которую с неизбежностью попадает всякий, чьи благонамерения не удостоверены соответствующей практикой. У практики государственного служения своя логика, она куда как менее симпатична в сравнении с логикой рассуждений на ту же тему, потому следует благоразумно оставлять кесарям кесарево, тем более что кесари мысли никакой ответственности в истории не несут, такова уж их вольготная доля. Через сто лет некто скажет доброжелательно: товарищ ошибался! – но ошибку эту все равно будут изучать, конспектировать и комментировать, потому что она, дескать, подвиг человеческой мысли. Абсурд!
* * *
– Судя по времени, нам пора собираться.
– Значит, решились?
– А чего ж, – Артем усмехнулся, – если есть возможность избежать бега с препятствиями… Только чтоб вам не было накладно…
– Мне не будет накладно, – самодовольно заявил Павел Дмитриевич и устыдился, потому что нечаянно одной фразой словно продемонстрировал всю свою стать, не физическую, разумеется, но ту, что олицетворяла его место в жизни вчерашней.
* * *
Напрасно Павел Дмитриевич пытался взять свой чемодан. Артем категорически отвел его руку. Вообще уже не впервой случалось пасовать перед этим парнем. Поразительная самостоятельность, исключительно органическое достоинство – это в двадцать-то лет!
Из вагона выходили почти последними. Впереди проталкивался Артем с чемоданом и огромной сумкой через плечо, за ним сконфуженно семенил Павел Дмитриевич, временами совершая какие-то нелепые движения, словно то ли чемодан хотел подхватить, то ли Артема поддержать, было ему немного стыдно, но много приятно.
Артем спрыгнул с подножки, отошел чуть в сторону, выбрав участок почти сухого асфальта, видимо, только что был дождь, поставил чемодан и сумку и ринулся было на помощь своему попутчику, поскольку тот не слишком уверенно преодолевал ступеньки, но был внезапно оттеснен двумя мужчинами в плащах и шляпах, опередивших его и в то же мгновение чуть ли не снявших Павла Дмитриевича с последней ступеньки.
– С прибытием, Павел Дмитриевич, так сказать, на родину предков, на землю сибирскую! – торжественно продекламировал, широко улыбаясь, и без того широколицый человек, снимая шляпу и едва не выдергивая кисть в крепком пожатии.
– Простите, вы кто, собственно? – пробормотал ошеломленный Павел Дмитриевич.
– Я второй секретарь обкома Кондаков Игорь Иванович, мы с вами встречались, вы, конечно, не помните, нас было много, но мы вас помним и ценим.
Второй, что стоял сбоку, тоже широколицый, в очках, повыше ростом, слегка потеснил говорившего и перехватил освободившуюся руку гостя.
– Председатель облисполкома Щукин Андрей Ильич. Мы тоже с вами…
– Вас помню, – буркнул Павел Дмитриевич, справляясь с внезапно подступившей одышкой. Теперь глаз его ухватил нечто знакомое во всей ситуации: группа людей, как бы образовавших коридор от вагона к вокзалу, и две черные "Волги" со шторками на задних боковых, и любопытствующая толпа по бокам "коридора"… И в стороне . Артем, удивленный или озадаченный…
Щукина Павел Дмитриевич действительно вспомнил. Из второго уровня его когда-то двинули на периферию с ориентацией на возвращение в Москву, но что-то он не проявил себя должным образом и застрял в исполкомовской номенклатуре. Сохранившееся впечатление о нем было положительным.
– Позвольте, но откуда вы узнали…
Оба загадочно рассмеялись, а Кондаков сказал, подмигнув:
– Этот секрет мы вам откроем позже, а сейчас, Павел Дмитриевич, вам ничего не остается, как вписаться в нашу программу, но, само собой, любое ваше желание для нас закон. Здесь, у нас, в Сибири, пока еще советская власть и никакой другой.
– Что ж, тронут, – сказал взволнованно Павел Дмитриевич, – не ожидал, конечно…
И с каким-то особым значением сам пожал руки обоим.
– Есть одно обстоятельство…
– Да, – с готовностью откликнулся Кондаков.
– Со мной едет один замечательный молодой человек. Я имею в виду, в мою деревню едет. И я обещал помочь ему кое в чем.
Все трое они повернулись в сторону Артема. Его ничуть не смутило это внимание, он продолжал стоять в непринужденной позе между сумкой и чемоданом, и ничего, кроме спокойного ожидания, не было на его лице.
– Никаких проблем, – поспешно отреагировал предисполкома. – Его определим в гостиницу. Вам же надо отдохнуть пару дней после дороги, так ведь? Ну, а потом организуем все остальное. Так что не беспокойтесь.
Проговорив все это, Щукин подозвал кого-то из стоящих сзади, что-то прошептал ему, тот ринулся к вокзалу, потерялся из поля зрения Павла Дмитриевича, снова возник в сопровождении еще одного, такого же делового, и вдвоем они направились к Артему. Павел Дмитриевич не мог допустить подобной бесцеремонности по отношению к своему дорожному ангелу-хранителю и, раздвинув всех, подошел первый.
– Видите, как получилось, – сказал он несколько сконфуженно, – меня встречают. Но в наших с вами планах ничего не меняется. Все будет, как наметили. Только небольшая коррекция программы.
– Как скажете, – отвечал Артем с той прямодушной интонацией в голосе, которая уже с первых минут знакомства была по достоинству оценена Павлом Дмитриевичем, – теперь мне надо за вас держаться, так получается.
И он улыбнулся замечательной улыбкой славного парня, знающего о жизни и людях то главное, из чего возникает и складывается взаимопонимание.
– Тогда до встречи, – сказал Павел Дмитриевич, протягивая руку и отмечая про себя, что не помнит, когда в последний раз имел за столь короткое время столько приятных рукопожатий.
Когда вывернули на привокзальную площадь, машин оказалось уже не две, а четыре. В одной из них увозили в гостиницу Артема, расстаться с которым так быстро намерения не было, и Павел Дмитриевич не без удовлетворения отметил про себя, что сумел чисто по-человечески полюбить этого парня, что будет скучать и испытает радость при следующей встрече с ним.
А теперь… Он расслабился на сиденье, чуть-чуть откинул голову и закрыл глаза. Раньше это был понятный всякому сопровождающему знак того, что он, везомый, хочет побыть один на один со своими мыслями и просит не беспокоить его разговорами не по существу.
Ничто не изменилось, знак был понят, и Кондаков, второй секретарь обкома, почтительно отодвинулся к дверце машины.
Можно было и сейчас потребовать ответа на вопрос, откуда стало известно о приезде, но можно и не спешить и подумать о другом. Разумеется, как бы ни был тронут вниманием областного начальства Павел Дмитриевич, он даже в тот момент взволнованности встречей сообразил главное: это не просто встреча бывшего цекиста, кстати, почти ни разу не имевшего прямого контакта с проблемами данного региона. Ясно, что это непросто встреча, но сознательное действие, и более того, судя по кортежу автомобилей, это – демонстративное действие, рассчитанное на то, чтобы быть замеченным. Возможно ли сейчас, сидя в машине, вычислить тех, кто демонстрирует, и тех, кто должен заметить демонстрацию? Едва ли. Павел Дмитриевич напряг память, пытаясь вспомнить фамилию Первого, назначенного сюда совсем недавно вместо ушедшего на пенсию многолетнего шефа области Сальнова, которого хорошо знал. Фамилия, что никак не вспоминалась, лишь раз попала ему на глаза в газете, извещавшей об очередном психозе кадровых перестановок.
– А что ваш Первый? – спросил внезапно, не открыв глаз.
– Шустов-то?
– Ну да, Шустов.
– В Москве. Похоже, у нас не задержится. Очень его любит Генеральный.
И это отметил Павел Дмитриевич. Фамилия Генерального осталась за кадром. Прием известный. Нейтральная постановка вопроса, если не считать интонации. А ее-то как раз и нужно считать. Что ж, не болтун, и это уже что-то. Впрочем, Второй по старым меркам, в сущности, никто, если он не на перспективе. И вообще, не слишком ли расчувствовался. Профессионализм политика в умении во всех ситуациях сохранять дистанцию уровней, в том непременное условие должного отношения к себе. Уровень, с которым он помимо своей воли вошел в контакт, на несколько порядков ниже. Но в смутные времена, подобные нынешнему, гораздо важнее уловить, понять принцип движения уровней…
– И куда мы сейчас?
– В баньку, Павел Дмитриевич! Куда же с дороги, как не в баньку!
Загадки не было. Ехали на обкомовскую дачу. Все как обычно. Загадка была в другом. Кто будет на ужине?
Мысли обо всем этом и даже, чего скрывать, некоторое беспокойство ранее были бы немыслимыми, ибо все свершалось и обеспечивалось само собой. Всякий человек мог появиться только там, где мог, у каждого было свое место, и о соблюдении порядка в этом смысле болели головы у других. Он же сейчас словно без тыла и прикрытия вышел на действие, и повышенная уязвимость обязывала к бдительности и внимательности.
* * *
Два дня спустя помолодевший на десять лет (так он сам определил) Павел Дмитриевич отправлялся в родную деревню. Дорога предстояла неблизкая. На прощальном завтраке из шумного общества первого вечера присутствовали только четыре человека. Кроме Кондакова и Щукина – любитель смертоносных банных температур командующий военным округом генерал-лейтенант Захаренко и язвенник и трезвенник редактор областной партийной газеты Горин.
Как представлялось, единственным перспективным человеком из всей областной команды выглядел второй секретарь Кондаков. Так или иначе, в разговорах выяснилось, что у него есть ходы в высшие структуры, даже несколько параллельных ходов, что существенно уточняло его личные возможности. Добродушие его оказалось кажущимся, а главным достоинством было уменье собрать вокруг себя людей, которые нигде в другом месте не собрались бы, и дирижировать их взаимоотношениями в интересах дела.
Предисполкома Щукин – обычный исполнитель, желающий быть замеченным и могущий быть полезным, не более.
Генерал – тот посложнее. Зол, упрям, то есть способен портачить, но не прост и много умнее, чем может показаться по первому впечатлению.
Горин… О нем у Павла Дмитриевича четкого мнения не сложилось. Может быть, именно потому он и намекнул о своем желании видеть его на прощальном завтраке. Уже успели поведать, что совсем недавно с трудом удалось замять скандал с его женой, оказавшейся после пятнадцатилетней супружеской жизни весьма легкомысленной особой. Для Павла Дмитриевича такая информация значила много. Если человеку на должности изменяет жена, то непременным недостатком его, как работника, является неуменье разбираться в людях, и, как следствие, предрасположенность к ошибкам с трудноопределимыми последствиями. Но именно этот криворотый язвенник высказывал неординарные мысли. Особенно одно соображение нашло должный отклик у Павла Дмитриевича.
– Партии, – говорил Горин, – в традиционном смысле давно уже нет…
Генерал Захаренко, его постоянный оппонент, уже не впервой упрямо замотал бритой головой.
– …партия – это символ, знак, если хотите, человека управления. Наша система управления – тот же петровский табель о рангах. Я как-то подсчитывал, и что? Их, этих рангов, было примерно столько же, что у нас… А на самом низу партийная среда, откуда вербуются кадры. Другого источника поступления кадров нет. По пустяковому тесту человек принимается в партию, то есть получает шанс… Если он его не использует, то все равно пожизненно существует в среде конструктивного государственного мышления. Отсюда – поскольку вне партии управленческих кадров нет, то ликвидировать партию невозможно без того, чтобы не уничтожить государственность как таковую. Но государственность, она же неуничтожима, как материя.
Тут, помнится, угрюмо вмешался Кондаков:
– Вашими устами да мед пить…
– Да нет же, в самом деле, – продолжал Горин, – до сих пор в аппарат не пришел ни один человек со стороны, потому что этой стороны просто нет. И вот что я вам скажу: мы, провинциалы, прозевали борьбу за власть! Там, наверху, в Москве, какая-то часть партии рвется к власти, только и всего! И чтобы получить эту власть, они готовы назваться кем угодно – реформаторами, революционерами, даже реставраторами. Только последнее – чушь! Я имею в виду реставрацию капитализма. Невозможно реставрировать то, чего нет в памяти живущих поколений.
Бестактность по отношению к Павлу Дмитриевичу в последнем высказывании отметили все, и сам говоривший спохватился, взмахнул руками и рот было открыл для оправданий, но Павел Дмитриевич великодушным жестом остановил Горина.
– Для того, чтобы что-то прозевать, необязательно прозябать в провинции. Но вы элементарно нелогичны. Нынешнему Первому не было нужды бороться за власть, он и так имел ее в полноте. Нынче же он теряет ее с каждым днем и однажды останется у разбитого корыта, если не случится с ним нечто худшее.
Тут началась долгая перепалка, не всегда по существу, и ничего интересного более сказано не было. Но один, возможно даже, случайный проговор Горина отметился в сознании. В сущности, ведь история развивалась или свершалась именно тогда, когда распускалось государство, то есть система управления, чтобы освободить место новой системе. И называлось это однозначно – революцией! Все свершалось быстро и принципиально. И воистину сегодня главное – правильно обозначить происходящее. Борьба за власть – это не серьезно. Реставрация? Тут Горин, пожалуй, прав. Реставрировать нечего. Смута? Это слишком литературное понятие. Что остается? Революция?! А в роли революционеров – Политбюро ЦК КПСС?! Это даже не смешно.
Вспомнилось, у Тютчева – умом Россию не понять. Интересно, а что бы этот Тютчев посоветовал сегодня ему, Павлу Дмитриевичу Клементьеву, многолетнему члену ЦК КПСС, заведовавшему важнейшим отделом в этой верховной структуре управления Россией! Но тем и отличается человек культуры от человека власти. Высказался – и гордо в сторону! Мы, дескать, вещаем, а не ответствуем!
Павел Дмитриевич не обольщался относительно своей культурной ориентированности. Люба частенько изящно щелкала его по носу. Не раз порывался он углубиться в ту или иную сферу культуры, но всякий раз, обнаружив необъятность этой сферы, отчаивался, потому что жизнь, увы! коротка, и он не имеет права красть время у того дела, к которому призван. Еще Надежда приучила его к регулярному чтению, потому все необходимое из классики было им прочитано и перечитывалось даже без насилия над собой и с несомненной пользой – при необходимости мог вести разговор языком героев Толстого и Тургенева, что и было не однажды подмечено теми, на кого хотел произвести должное впечатление.
Но люди, щеголявшие своей культурной осведомленностью, раздражали его, это раздражение он часто фиксировал и бывал недоволен собой. Но позволял себе иметь некоторые, скажем, нетипичные мнения на сей предмет. К примеру, такое: культура – это как лес осенью. Красотища! Дух захватывает! Но следующий этап что? Гниение, распад, умирание. Если бы под таким углом рассмотреть историю, не откроется ли зловещая закономерность: взрыв культуры – гибель эпохи! Разумеется, ему и в голову не приходило высказаться подобным образом, но ведь думалось же, черт возьми!
Если же в связи с этим допустить, что нынче мы стоим перед неизбежностью исторического катаклизма, и если учесть к тому же прогрессию событий, они просто наступают друг другу на пятки, – то тогда не срабатывает тот признак, который предполагался из сравнения культуры с осенней природой. Никаким культурным взрывом не пахнет, если не брать в соображение бредни отдельных интеллигентов. Скорее наоборот! Люба, к примеру, не раз говорила о позорном кризисе театра. Ни одного сколько-нибудь великого имени за последние два десятка лет.
Так, может быть, все-таки не катаклизм, а всего лишь перетасовка? Ах, как важно это понять! Если перетасовка, то, глядишь, достаточно хорошенько по столу кулаком…