История его слуги - Эдуард Лимонов 8 стр.


Так вот, насмотревшись вдоволь на аристократов, и с близкого расстояния, я думаю, что я куда более гордый, болезненно гордый человек. Но получалось так, что признавать унизительную правду "Эдвард - любовник экономки" было для меня - гордеца - как бы даже отличием своего рода. "Ну и хорошо, ну и экономка, ну и хуй с вами со всеми, да, экономка, и что". Все равно Дженни была нужна мне. И я не ушел.

* * *

Уже в конце мая, мне, терпеливому пилигриму, удалось добраться до ее пизды. После очередного сборища в ее доме, под утро, все в той же солнечной комнате, и я и она были очень пьяные, я стащил с нее трусики и стал гладить пипку. Хорошая была пипка на ощупь. Вернее, в ее случае я буду называть ее орган пиздой. Дженни была крупная девушка, и у нее была пизда - деторождающий орган, пипка же может быть у женщин-девочек, плоскогрудых и развратных андрогинов, похожих, скажем, на Олимпию с известной картины Манэ, вы помните. Пипка была у моей бывшей жены Елены. У Дженни была пизда. Это уже как бы второй разряд для меня, увы. Между пипкой и пиздой огромная разница.

Вначале Дженни противилась, вертелась и хныкала, а потом, улегшись на бок и подняв, отставив одну ногу, очень, нужно сказать, непристойно, сама стала мне помогать.

Почти одновременно с появлением розовой полоски на небе в саду, у нее наступил оргазм, во время которого она тонко плакала, как заяц. В этот момент я самым искренним образом жалел ее, как ребенка, большого, с пухлой попкой и ляжками, с этим, как бы прорванным зачем-то в ней отверстием, рваной раной, больного и пьяного.

Хуй же почему-то в тот рассвет я в нее не вставил, или мне не захотелось в пизду, а не в пипку, но скорее всего я был до такой степени пьян, что хуй у меня просто не стоял, во всяком случае я даже не попытался его в Дженни поместить. Когда совсем рассвело, мы встали без слов, как бы совершенно чужие, без поцелуя, и я пошел в свой отель, даже не размышляя, что бы все это значило. Супермаркет возле меня на Бродвее работал, я купил в пустоте утра колбасы и пива и, придя домой, ел все это, потом свалился.

Разбудил меня телефонный звонок.

- Ес! - сказал я привычно.

- Ты звонил мне? - спросила Дженни в трубку.

- Нет, - ответил я, - не звонил.

- Линда сказала, что кто-то спрашивал меня, мужчина, с акцентом говорящий по-английски. Линда подумала, что это ты.

- С акцентом? - насмешливо переспросил я. - У меня только и есть что акцент. Вот языка нет, а акцент есть, - сказал я.

- Ты говоришь не так плохо, Эдвард, - возразила Дженни. И добавила: - Я и Дэби, мы стоим на Бродвее, недалеко от твоего отеля. Мы сейчас зайдем, хорошо?

Она никогда раньше не приходила ко мне в отель. Я испугался. Уж очень у меня было бедно, грязно и зловеще в комнате. Окинув убогое свое жилище взглядом - красное в пятнах покрывало на кровати, облупленные стены, кое-как прикрытые плакатами и рисунками, электроплитку на подоконнике, я подумал: "А, будь что будет!" и попросил Дженни прийти через полчаса.

- Почему через полчаса? - обиженно спросила Дженни. - Мы стоим совсем рядом.

- У меня… мой переводчик Билл, - соврал я, - он здесь проездом из Массачусетса… Мы работаем над переводом, уже заканчиваем. Через полчаса он уйдет.

- Хорошо, - сказала удовлетворенная Дженни, - мы будем через полчаса.

* * *

Я бросился в магазин за вином. Еды у меня тоже не было, но на еду не было и денег. Хватило только на две бутылки вина, и то очень дешевого. К тому же, в те времена я еще мало что понимал в вине. Это сейчас, пожив в доме с лучшим, наверное, винным погребом на все восточное побережье Соединенных Штатов, я стал большим специалистом, а тогда нет, ничего не понимал.

Я едва успел вернуться с алкоголем, бутылки только вынул из бумажного пакета, когда появились сестры. Я услышал, как по коридору приближается смех Дженни и почти мальчишеский голос Дэби, и заранее отворил им дверь. Они широко улыбались, и Дженни укоризненно покачивала головой.

- В элевейторе нам предложили купить героин. Очень дешевый. Когда мы отказались, нам предложили энджэл-даст. "Очень хороший, мэээм, лучший в этом маленьком городке, мэээм", - сказал нам черный человек, голый по пояс. "И вообще, все, что хотите, мээээм!" - подхватила за ней Дэби. И вдруг, хулигански приблизив губы к уху Дженни, свистящим шепотом быстро произнесла: "Wanna hove a good fuck, mame?" Сестры расхохотались. Черный слэнг звучал в их исполнении очень натурально, они растягивали и распевали слова, я мог подражать черным, но до мастерства сестер мне было далеко.

- Ну и живешь ты, Эдвард, - насмешливо-брезгливо оглядывая мою комнату, сказала Дженни. - Мы пятнадцать минут ждали элевейтор и за это время не видели в холле ни одного белого, ты, наверное, здесь один только белый?

Дженни уселась на край моей постели, на красное покрывало. Над кроватью на стене висел огромный лозунг-изречение Бакунина, я сам его написал жирным фломастером на отдельных листках бумаги, потом склеил: "Destruction is Creation!"

- Ну нет, - возразил я Дженни, - я не один здесь белый. На моем этаже есть еще китаец-старик, и несколько белых старух, живущих на сошиал-секюрити, и наш менеджер белый.

Я даже застеснялся, что так мало у нас белых. Я предложил им вина.

- Да, мы хотим вина, - сказала Дженни и вытянулась на моем ложе, сбросив туфли. - Давай нам, Эдвард, вина, мы к тебе в гости пришли.

От вина Дженни морщилась, но пила. Все мы сидели на моей кровати, и, прикончив одну бутылку, на второй заспорили о революции. Семнадцатилетняя Дэби меня поддержала, когда я объявил Стивена эксплуататором и заявил о своем несогласии с законом наследования, по которому всякие идиоты и недоумки живут в роскоши и преуспевают в мире только потому, что их отцы, или деды, или прадеды были талантливыми людьми. Я не против, сказал я, и даже уважаю людей, которые сами себя сделали, добились денег, но их дети должны начинать с нуля, как все другие.

Дженни сказала, что Стивен не идиот и не недоумок, а по-своему талантливый человек и даже либерал.

Я сказал, что не имел в виду ее хозяина, говоря о недоумках, так как я Стивена не знаю, но я говорю обо всем этом порядке. "Нужно перестроить все общество, всю цивилизацию, нужна мировая революция, и новую историю человечества следует начать с нуля", - сказал я сестрам.

- Революция - это убийства и кровь, - сказала Дженни убежденно.

- Что? - сказал я. - Почитай, Дженни, внимательно историю любой революции. Они всегда начинаются с цветами и новыми надеждами, в атмосфере праздника, и только контрреволюция вынуждает революцию взяться за оружие!

* * *

Тут мы все закричали, перебивая друг друга, и закурили, и в конце концов Дэби и я в чем-то смогли убедить Дженни. Она признала, что у ее босса очень специфические таланты, как, например, талант доставать деньги для вложения в его предприятия, но что сам, без наследства, он никогда бы не добился к своим сорока годам такого дома, и сада, и имения в Коннектикуте, и своих миллионов.

- Уже его дед был миллионером, - горячо сказал я, - а вот я хотел бы на него посмотреть, заставь его жизнь начать с отеля "Дипломат", выжил бы он или нет?!

Все мы засмеялись, и Дженни предложила отвлечься от отеля "Дипломат" - пойти выпить где-нибудь кофе.

- Тогда тебе придется занять мне денег, потому что у меня - нет ни цента, - сказал я.

- Не беспокойся, - сказала Дженни. - Мы тебя угощаем.

Мы долго еще сидели на корточках у стены возле элевейтора, ждали его. Он, скрипучий и грязный, был единственным на двенадцать этажей и три крыла отеля "Дипломат".

Пошли мы по Бродвею, и все им не нравилось, все эти заведения. Наконец, дойдя почти до самого Линкольн-центра, мы уселись в ресторанчике "Ла Крепи". Я захотел есть и пил вино, а сестры взяли что-то сладкое и пили кофе. Я ел, а Дженни сидела рядом и гладила меня по коленке, чего с ней раньше никогда не бывало. Что-то явно изменилось в ее отношении ко мне, какой-то лед между нами сломался. Может быть, вид моего номера и жуткого моего отеля-трущобы засвидетельствовали перед ней мою подлинность. Я был также честен, как мой отель. И открыт.

Скорее всего именно так и было. Она увидела, что и о революции я пиздел недаром, и книги мои увидела, и пишущую машинку, и бумаги - было видно, что я боролся за жизнь и что ни хуя у меня в жизни не было.

Шли мы из ресторана, обнявшись, все трое, очень близкие. Был теплый вечер, по Бродвею бродили ленивые, накурившиеся люди, всем ведь хочется сделать свою единственную, утекающую безостановочно меж пальцев жизнь более красивой и интересной, хотя бы и в марихуанных видениях только. Она-то ведь у нас одна, жизнь. И ее все меньше.

Мы шли, я ощущал теплый живой бок Дженни и крупное бедро, хуй у меня встал, и я держал ее за грудь одной рукой, как деревенский парень, и не стеснялся ни Бродвея, ни Дэби. Дженни смеялась.

На Колумбус-серкл Дэби отошла от нас, стала ловить такси, а я сказал Дженни:

- Ты понимаешь, наверное, что я тебя очень хочу?

- Да, - сказала Дженни, - и я тебя очень-очень хочу… И ты получишь меня, но в свое время.

- Почему в свое время, Дженни? Когда? - спросил я.

Она притворно рассердилась и сказала:

- Десять раз нужно объяснять этому русскому, что я имею внутривагинальную инфекцию и мне больно.

- Это опасно? - спросил я.

- Для тебя нет, - ответила она, - но мне больно.

Я не помнил, чтобы она говорила мне об инфекции. Может, в последнюю ночь, или я был пьян. Скорее всего, я был пьян.

- Сколько уже у тебя инфекция, как много времени? - спросил я.

- Восемь месяцев, - ответила она смущенно.

- А когда она кончится? - растерянно спросил я.

- Может, даже уже кончилась, - сказала Дженни, - завтра я узнаю, иду к доктору.

Перед тем как влезть в такси, она погладила меня по щеке, и вдруг взяла мою руку и поцеловала. И они уехали, а я остался стоять на Колумбус-серкл. Потом пошел в отель, куда еще было идти. Настроение было загадочно-задумчивое. "Хорошая девка, - думал я. - Ферму бы купить, детей завести. Жить бы… Американцем стать…"

* * *

В отеле обнаружилось, что у меня нет сигарет, а курить мне очень хотелось. Обычно в таких случаях я спускался на улицу и по краям тротуара на Бродвее без труда находил жирные окурки или даже целые, утерянные растяпой или алкоголиком сигареты. Почему-то спускаться и опять подниматься, ждать элевейтор в этот раз не захотелось. Окно у меня было открыто - благо оно выходило не во двор, а в открытое пространство, открытое до самого Централ-парка, ибо все дома в том направлении были ниже нашего "Дипломата". В номере надо мной топали и орали что-то, сопровождаемое неизменной музыкой, потому я подошел закрыть окно.

В этот момент, отнесенный порывом ветра, с верхнего этажа на мой подоконник грузно шлепнулся тронутый губной помадой окурок. Даже не окурок, а едва начатая сигарета. Ох уж эти мне женщины. Я расхохотался, взял окурок, закурил и, расхаживая по комнате, запел:

На палубе матросы
Курили папиросы,
А бедный Чарли Чаплин
Окурки подбирал…

В то время я подрабатывал к своему вэлферу тем, что лепил пирожки и пельмени для мадам Маргариты. Мадам Маргарита прекрасно говорила по-русски, жила на Парк-авеню и была менеджером, секретарем и мамочкой Сашеньки Лодыжникова. Бесплатно, учтите, он ей не платил.

Дай ей Бог здоровья, мадам Маргарита платила мне три доллара в час, чуть больше, чем нелегальному эмигранту. Пироги и пельмени я и еще один литератор, заносчивый сноб, гомосексуалист Володя, готовили у нее на узкой, как пенал, кухне. Впрочем, Володя был партнером мадам, за три доллара в час работал только я. Продукцию нашу они продавали частным клиентам, обычно богатым старухам с Парк-авеню и Пятой авеню и в универсальный магазин Блумингдейл в буфет.

Володя высоко оценил рукопись моего первого романа, того самого, которым я убил Ефименкова, и, хотя и называл меня "человеком из подполья" и, я думаю, чуть-чуть опасался, относился ко мне вполне дружелюбно. Пока мы лепили пироги и пельмени - занятие механическое и нудное, Володя, когда бывал в настроении, читал мне вслух стихи, порой часами.

Иной раз туда приходил и Лодыжников, поесть чего-нибудь вкусненького. Ну, котлет с грибами, скажем, - он жил рядом. Для мадам Маргариты Лодыжников был дороже родного сына. Мне было непонятно только одно, почему мадам Маргарита выбрала в сыновья Лодыжникова, а не какого-нибудь безвестного юношу, скажем, меня? Действительно, а почему? Тем более что до Лодыжникова сыном мадам Маргариты был некоторое время Нуриев, а потом даже только что уехавший из России Ростропович, со всей семьей купно. Сашенька стал самым любимым и выдающимся сыном. Мало того, что мадам вела все его дела, Сашенька был балованным ребенком в семье. "Не ешьте вишни, ребята, это для Сашеньки. Сашенька любит вишни. И котлетки для него в холодильнике". В театр мадам Маргарита возила ему сладкий чай в термосе и вишни.

"Сашенька хороший, - думал я, лепя эти ебаные пельмени. - Он танцует. А Лимонов плохой и злой. Ему не полагается вишен. Лимонов лепит пельмени за три доллара в час".

Через пару дней после внезапного визита Дженни в мой отель я привез от мадам Маргариты в миллионерский домик множество пельменей, которые сам же и слепил - у Дженни должно было состояться парти, она пригласила всех своих друзей на парти с русской едой. Кроме пельменей я изготовил также огромную кастрюлю шей. Пытался я сделать и кисель по рецепту мадам Маргариты, но кисель я запорол, он у меня почему-то не застыл. Я до сих пор не умею делать кисель. А Дженни, очевидно, вознамерилась представить друзьям нового своего бой-френда. Приняла, значит, окончательно.

Я приехал от мадам Маргариты с пельменями, а у Дженни, как всегда, были гости. На кухне, опустив на окне штору, сидели Бриджит и ее бой-френд Дуглас - барабанщик из очень известной нью-йоркской рок-группы, и Дженни (!) сворачивала им джойнт. Курить траву Дженни не собиралась, но не могла отказать себе в скромном удовольствии хотя бы свернуть джойнт.

Дженни не очень жаловала Дугласа. "От того, что он уже столько лет стучит по своим барабанам, он и сделался такой "dummy", повытряс себе мозги", - смеясь, говорила она, но с Бриджит они дружили с хай-скул, и ради Бриджит она терпела Дугласа "на моей кухне", как Дженни с гордостью говорила.

Бриджит была насмешливая и циничная. Дженни тоже была насмешливая, но до Бриджит ей было далеко. Та вообще считала, что весь мир говно, ни о ком хорошо не отзывалась и даже собиралась написать историю своей жизни, книгу под названием "Shit" - "Говно".

Меня Бриджит за что-то уважала, я это чувствовал. Может, потому, что я тоже не очень жаловал людей и высмеивал их. Может, она в меня верила, пышно говоря. Не знаю, это всегда неуловимо. Одни тебя любят, другие - нет.

Они закурили, и я тоже тянул, когда подходила моя очередь. Вскоре, после нескольких джойнтов, мы были уже хороши, начали громко смеяться и перешли на террасу в сад. Смеялись и там. Мимо от реки в свой дом прошел толстый господин Робинсон, с несколькими гостями, и с испугом поглядел на нас. Когда Робинсон скрылся в своем доме, Дженни со смехом сказала: "Господин Робинсон считает, что слуги не должны пользоваться садом". К чести нашего Стивена следует сказать, что он не контролировал и вообще ничего не запрещал ни Дженни, ни позже мне, может, из равнодушия, а может, из подлинного свободомыслия, не знаю.

В сад вдруг выбежали двое детей в белых одеждах - мальчик и девочка, выбежали словно из кинохроники начала века, в широких штанишках до колен и белых же широких рубашечках, и стали кувыркаться в траве. Лет по десять им было, не более. Позже выбежал еще мальчик постарше - тоненький и красивый, с длинными темными волосами, в такой же белой одежде…

"Дети Изабэл, - сказала мне Дженни, - она единственная моя подруга в этом соседстве, ей принадлежит вот этот дом", - и Дженни указала на таунхауз о четырех этажах, наполовину спрятавшийся за огромным магнолиевым деревом.

Дети пробежали призраками прекрасной жизни обратно в дом и вернулись с пластиковыми оранжевыми колотушками, которыми стали лупить друг друга, как дубинками. Дженни и Дуглас тоже вмешались в потасовку, сад наполнился визгами и смехом.

На шум из-за магнолиевого дерева вышла женщина в лиловом, с алыми цветами, платье, туго затянутом тоже цветным широким поясом, в сиреневого цвета шелковых шароварах и туфельках на остром каблучке, на голове едва ли не диадема: черные волосы забраны вверх и украшены блестящими камнями. "Прекрасная жидовка", - сказал бы наш Пушкин. Очень красивая еврейская женщина. Подошла к нам и стала, наверное, рассчитанно, возле куста цветущей у террасы азалии, очень эффектно стала.

Дженни нас представила: "Изабэл - моя соседка и друг! - Эдвард - русский поэт!" "Русский поэт" Дженни произнесла, как мне показалось, с гордостью. Изабэл и я слегка пожали друг другу руки. Ее рука была вся в золоте и камнях. Маленькая рука.

Подозвав детей, Изабэл, в свою очередь, представила их мне:

- Эдвард, это моя дочь Хлоэ.

Толстенькая, но ловкая Хлоэ подает мне руку, потом отходит в траву и вертит колесо - показывает, что умеет. Молча.

- Это мой сын Руди, - говорит Изабэл, показывая на тоже толстенького мальчика с задорным хулиганским лицом, тот по-взрослому крепко пожимает мне руку.

- А это мой старший сын Валентин.

Старший мальчик нежнее, тоньше и деликатнее остальных. У него большие черные грустные глаза, может быть, такие, как у папы португальца. Валентин мне понравился больше всех, он был отдельный, как я, хотя вроде принимал участие во всех забавах. Я ему, как я позже узнал, понравился тоже.

"Эдвард - очень хороший человек", - сказал о тебе Валентин, - сообщила мне позднее Дженни и добавила: - Он обо всех так не говорит, я очень ценю его мнение, он умный мальчик".

Я думаю, я не очень хороший человек, или был хорошим, да быть им перестал, домучили меня-таки люди, заставили принять их закон. Или я и не был хорошим. Я способен на доброе, но и на очень злое способен тоже. Валентин же умер совсем недавно, не дожив один день до Рождества, ему было тринадцать лет, умер от рака, не помогли лучшие в мире доктора. "Те, кого любят боги, умирают молодыми".

Уже через год после описываемой сцены в саду он внезапно захромал, и после анализов и медосмотра врачи нашли, что у него рак, и семья переехала в Калифорнию, в лучший, чем в Нью-Йорке, климат. Валентина лечили, и надежды сменяли одна другую, и казалось, есть еще несколько надежд, и тут он умер.

Жаль мальчика? Да. Обычный ужас жизни. Не повезло Валентину.

Я пока еще жив. Если существует "тот свет", мы встретимся с Валентином и будем там друзьями. У нас явно родственные души.

Назад Дальше