"Господи, чего только не услышишь! Срок-то у него всего лет пять. Реабилитирован, судимости сняты. Выходит, эта судимость как бы первая. Практически отсидеть ему надо было каких-то четыре года. Почему он сбежал? Полярная ночь, тундра, пурга... Может, в лагере влип в какую-нибудь историю? У опера таких сведений нет. Да и в какую историю он мог влипнуть? Опытный зэк, станет он, в его возрасте, лезть в какие-нибудь сомнительные делишки? И вообще, за что он сидел? Обвинения пустяковые, с чего ему бежать, а?! Тут что-то не так, Митиленич, что-то не так... Может, он хорошо законспирированный агент, получил весточку об угрозе разоблачения и, чтобы спастись, сбежал, пошел на крайний риск?! Очень даже может быть. Не исключено, что он душевнобольной, псих, одержимый манией бегства. Есть же такие. Надо подумать, крепко подумать. Глубоко вникнуть. Не вникнешь глубоко, не возьмешь беглеца, уйдет... Ладно, обмозгуем, как и о чем будем докладывать на совещании, до начала всего полчаса".
Митиленич взялся составлять тезисы к своему докладу. Пришлось крепко повозиться, изменить последовательность пунктов, чтобы речь была гладкой и критиканам не за что было уцепиться. Он закончил доклад, перебелил, и тут его вызвали на совещание.
Битых два часа заслушивались объяснения лагерного начальства, за которыми последовал разнос, учиненный тучным, багровощеким генералом, начальником Управления; объявив, что по отношению к администрации будут приняты самые жесткие меры, он кивнул Митиленичу, предоставляя ему слово.
Митиленич начал с психологического портрета беглеца, заметив, что тут не мешало бы уточнить множество деталей - опергруппе надлежит собрать агентурные сведения. Может, всплывет что-нибудь новенькое и важное, облегчающее поиск. Митиленич высказал свои соображения по поводу маршрута, который может быть избран беглецом. О первоочередных, конкретных мерах он высказался так:
– Если заключенный укрылся где-то поблизости, да так ловко, что ухитрился не замерзнуть, он сразу же, едва уймется непогода, двинется в путь, но у нас нет никакой возможности начать погоню: полярная ночь - раз, пурга уничтожила следы - два. На данный момент он уже часов семьдесят как в пути. Он учел такую погоду, рассчитал свои силы и, я уверен, сейчас уже находится, самое малое, за сто километров от лагеря. Не обнаружим, тогда нужно переждать до дневного света, стало быть, до наступления весны, и тогда попытаться воспользоваться вертолетом. И последнее, лично я считаю, что преследовать его вообще нецелесообразно. Весной я смогу примерно указать, в каком именно районе следует искать его труп.
Возразить тут было нечего, и даже багровощекий генерал только и нашелся, что призвать к бдительности оперативников на енисейских кордонах, и закрыл совещание.
По дороге домой Митиленич размышлял: "Что бы им там ни двигало, Каргаретели все-таки относится к тому типу людей, которые бегут, чтобы жить. Такой побег требует очень серьезной подготовки, тут надо все продумать. Это целая экспедиция. Совершенно ясно, что он долго готовился, а значит, из всех вариантов побега выбрал самый опасный... Не по своей воле, а вынужден был выбрать, другого выхода у него не было. Если он бежал, чтобы выжить, то и подготовка у него была долгой, почему же служба надзора ничего не заметила? Идиоты!.. Поди теперь, бегай за ним. Он идет, а пурга заметает следы... Потому и пошел в пургу, а то вылезти из коллекторного колодца и весной недолго... Он основательно подготовился, и не только к пурге, он и маршрут определил, и трассу подробно изучил. В противном случае он безумец!.. Он идет и сейчас, Митиленич!.. Изучил! Как, каким образом? Для такой экспедиции нужны одежда, карта, компас, да мало ли чего! Откуда у него все это? Тут что-то кроется, Митиленич! Допустим, я рассуждаю правильно. Тогда очень может быть, что Каргаретели находится в хижине гляциологов на Горячих Ключах... Это ты, брат, загнул, совсем не обязательно, что он выбрал этот путь. Распогодится, затребую вертолет и сам отправлюсь осматривать эту хижину. Может, мои догадки верные, он там был и даже наследил. На рельефной карте у меня один-единственный флажок. Позор, Митиленич!.."
Гора проснулся, посмотрел на часы - недолго же он дремал.
"Что меня разбудило? Не сон - я ничего не видел. Но что-то меня насторожило. Может, почуял опасность?.. О какой опасности речь, любезный, смотри, как пурга бушует... Похоже, в голове засела мысль, что я, прежде чем лечь, не обыскал хижину. Надо же. Вот что меня разбудило, точно..."
Гора посветил фонарем, луч выхватил из мрака полку, на ней спичечный коробок. Чиркнул спичкой - она оказалась отсыревшей, головка раскрошилась. На столе, в самом углу, лежал кусок дикта. Гора мгновенно сообразил, что под ним что-то лежит, но смотреть не стал, решив, что успеется, и пошел искать, щупать, шарить по всем углам-уголочкам, щелям, выступам на стенах.
Навык обыскивать камеру выработался в долгих отсидках. Во всех камерах, особенно карцерах, есть заветный тайник, и даже не один. Они устроены хитроумно, крепко голову поломаешь, прежде чем найдешь. Тайник это вроде как кладовка или справочное бюро. Зэк с опытом и при интересе может найти табачок на одну самокрутку, "укомплектованный" спичкой, обрывком шершавой боковушки от коробка, иголку с ниткой, карандашный огрызок, обломок лезвия или стекла, а случается, и ножичек перочинный, совсем крохотный, который отлично бреет и годится на разные разности: скажем, можно порезать себя в знак протеста против самоуправства местной администрации или симулировать самоубийство; тут же может оказаться зернышко горчичное, чтобы вызвать сильный жар и сказаться больным; кстати, тут тебе и больше внимания, а то кровь пускать и вешаться - невелик толк.
В тюрьмах строго-настрого запрещено хранить при себе эти предметы, и если при обыске их обнаружат - карцер обеспечен. В тайнике найдут - знать не знаю, ведать не ведаю, чье, можно выкрутиться. Если тайник используется как источник информации, то в нем может оказаться бумажный клочок с каким угодно текстом по жанру и назначению: "Паруса убили в Свердловске, а не в Соликамске", "Повели на повторное доследование. Коля Сова", "Саньку Рябого расстреляли", "Саша, я ничего не знаю. Грач", "Крачко, брательник продался москалям", "Иду в крытую. Катя Палочка". Порой и песня находилась, кем-то сочиненная. Записки с песнями оставляли в основном сами авторы. Творения подписывались кличкой либо фамилией...
Горе так ничего и не удалось найти. Он задумался, недоумевая, что бы это значило, и вдруг, сообразив, рассмеялся вслух. Когда он вошел в хижину, она напомнила ему штрафной изолятор, а изолятор, по укоренившейся привычке, следовало перво-наперво обыскать.
Вот где собака зарыта, вот почему он вскинулся со сна, подсознание сработало - не обыскал камеру!
Гора подошел к столу, поднял дикт, под ним лежала тетрадь в полиэтиленовой обложке. Он полистал ее, исписанной оказалась лишь первая страница - на ней был перечень предметов, оставленных гляциологами в хижине. Ничего особенного: канистра солярки, кастрюли - большая и поменьше, сковородка, молоток, клещи, гвозди, медикаменты, две пары лыж. Перечень был составлен недавно, во второй половине сентября. Гора скользнул взглядом по чердачному лазу, отметив про себя, что где-то тут должна быть лестница (она и вправду нашлась под топчаном), устроил постель и уснул.
Спал он восемь часов. Проснувшись, посидел немного на топчане, открыл дверь - проветрить хижину и приступил к зарядке. Ветер кружил хлопья по хижине, и Гора закрыл дверь. Поразмявшись, он ненадолго вышел и, вернувшись, сел завтракать.
"От погони я ушел - главное сделано. Дальше пойдет то, что называется поиском и поимкой. Надо отсюда сматываться, чтобы пурга стерла по возможности больше следов на пройденном пути... Сколько она заметет?.. Тундра и лесотундра тянутся еще километров на триста-триста пятьдесят. Даже если я буду делать по двадцать километров в день, я смогу пройти это расстояние за пятнадцать-двадцать дней. Пурга не сегодня завтра уляжется. Вертолет - и все дела! Тут же и следы отыщутся, и сам Гора найдется! Волков бояться - в лес не ходить. Нужно идти! В полярную ночь обнаружить след ой, как не просто... Лыжи на чердаке сам Бог послал, это точно. Если и палки к ним найдутся, совсем хорошо. А нет, так настрогаю - вон доски... Только вот крепления не подвели бы, как их к унтам приспособить?.. Брось, не в пуантах же на них ходили. Ладно, ладно... Эта хижина расположена на пересечении восьмидесятого меридиана и семидесятой параллели. Отсюда до Восточной магистрали тысяча шестьсот километров. Это если по прямой, а по пересеченной местности - никак не меньше двух тысяч. Вынужденные отклонения, прочие непредвиденные помехи, задержки! Эге-е! Так и жизни не хватит! Нет, у меня, самое большее, пять месяцев, я должен быть на месте до середины марта, не то болото раскиснет. К черту болото, подумай о встречах. Ты хочешь сказать, об укрывищах? Давай, шевелись, суши маски, портянки... А съестные припасы? Девятьсот граммов в день, двадцать дней - восемнадцать килограммов..."
Подготовка к предстоящему броску заняла больше трех часов. Гора сжег тетрадь в печи, чтобы поимка не обнаружила по перечню пропажу лыж. Уничтожив следы своего пребывания, он еще раз уточнил маршрут, вынес поклажу, заложил дверь засовом и, сверившись с компасом, тронулся в путь.
Он шел на лыжах, приторочив к саням запасную пару. Пурга вздымала снег столбом. Путь лежал по плоскогорью, но наст был неровным, лыжи проскальзывали, стоило огромных усилий отталкиваться палками. Зато под гору сани шли ходко, наезжая сзади, и Горе приходилось бежать трусцой.
Первую пару дней он всё перебирал в уме подробности пребывания в хижине, исчерпал все возможные осложнения, случайности, которые сулила ему предстоящая дорога. Потом тундра пошла равниной, и Гора призадумался, чем бы занять себя.
"Мне же столько всего нужно было обдумать. Я и собирался этим заняться, но после хижины... Что такое характер, какие качества слагают личность, что порождает то или иное отношение к миру... То есть все, что видел или слышал: от истоков памяти до десяти-одиннадцати лет, - "наука жить"! Стало быть, начать нужно с того, что составило меня, с кладки моего нравственного основания... Разработаем систему... Пожалуй, так. Путь до тайги отведем тому, что мне довелось слышать о праотцах. Повспоминаем об этом. С чего начнем?.."
Во второй день пути ветер стих, небо вызвездило, морозы установились не то чтобы сильные, а так, градусов восемнадцать-двадцать.
Теперь, пожалуй, и не скажешь, в какой последовательности всплывали в памяти эпизоды детства, на какой день пути они приходились или на какие обстоятельства. Одно точно, на этом адовом пути Горе удалось воскресить картины прошлого только потому, что он наказал себе: думать!
"Эх, с чего бы начать, столько всякого было... Взять, к примеру, тот небольшой сквер против аптеки Земмеля, где со временем был установлен памятник Руставели. Сквер Земмеля. Тут, можно сказать, прошло мое раннее детство. Дед Иагор водил меня в сквер, покуда я не поступил в школу, а случалось, и позже. Здесь собирались отвергнутые новым временем глубокие старцы, та незначительная часть мужчин, которым Господь, как печаль, даровал долгую жизнь, позволив заглянуть из девятнадцатого века в двадцатый, и при этом был так милостив, что в конце двадцатых - начале тридцатых годов прибрал их души. Когда б не воля Божья, эти истаявшие призраки в двадцатые годы испустили бы дух в застенках ГПУ, поскольку ни одному из них недостало бы сил добраться до места, где тогдашние земные божества пулей творили свой скорый суд над теми, кто не был пригоден для строительства коммунизма. Все же кто они были, эти удивительные старцы? Прежде всего могикане, чудом избежавшие массовых расстрелов восстания тысяча девятьсот двадцать четвертого года; аристократы, спустившие свои состояния до революции или ставшие банкротами милостью революции; первостатейные купцы - их было поменьше, и совсем мало - лиц духовного звания, лишенных в принудительном порядке комсомольцами сана священства или по своей воле ставших расстригами; бывшие чиновники высокого ранга и прочие, которые, справедливо или нет, почитали себя достойными членами общества из сквера Земмеля.
Мне было шесть, когда дед Гора предложил прогуляться, а заодно заглянуть и на кладбище Земмеля. В те поры я о кладбище знал понаслышке и согласился. Дед повел меня в сквер Земмеля, и я поверил, что нахожусь на кладбище: не так давно мне довелось видеть покойника, лежащего в гробу. Это был хирург Юзбашянц, семью которого вырезали турки. Ему как-то удалось спастись, он укрылся в Грузии, а спустя несколько лет скончался. Он жил по соседству с нами. Я уже не помню, как нам, сопливым мальчишкам, удалось пробраться днем в комнату, где стоял гроб. А пробрались мы скорее всего потому, что плакать над ним было некому. Я и теперь хорошо помню землистое лицо мертвеца с провалами щек и глазниц. В сквере Земмеля я увидел с десяток таких юзбашянцев, и моему изумлению, как говорится, не было границ, поскольку здесь юзбашянцы мало того что были живыми, они к тому же говорили по-грузински, что самому Юзбашянцу, мягко говоря, не очень удавалось, но он, по-моему, не очень-то старался. Пока мой дед беседовал с покойниками, я утвердился во мнении, что в Тбилиси помимо Старо-Верийского, Ново-Верийского, Кукийского и Петропавловского кладбищ существует еще и это. По дороге домой я спросил у деда: почему этот сквер называется кладбищем? Дед так громко расхохотался, что кое-кто из прохожих остановился в изумлении. Отсмеявшись, он серьезно ответил: "Они, сынок, уже давно умерли. Они погибли с приходом большевиков. В сквере и похоронены". Потом все точно разъяснил. Я понял, что он хотел сказать, но мне по-прежнему это сходбище старцев казалось составленным из юзбашянцев. Я почувствовал, как раззудилось мое любопытство, и спросил: кто они такие?
– Яловые коровы! - ответил дед, снова залившись смехом.
Я совсем растерялся. Тогда дед пояснил:
– В девятнадцатом веке каждый порядочный грузин вынашивал в себе независимость Грузии как плод, а в результате в девятьсот восемнадцатом на свет явился мертворожденный - ни тебе теля, ни бычок. Остались мы порожними, яловыми коровами. Кем же еще?!
У меня и тогда был слух на слово, и от меня не ускользнуло, что дед и себя причисляет к людям с кладбища Земмеля, и я не стал мешкать с вопросом: "Дед, ты тоже яловая корова?"
Задумавшись, он трижды повторил как бы про себя:
– Я тоже яловая корова! Яловая! Яловая!
Прошло довольно много времени, пока я упорядочил свои мысли о яловости... Не знаю, может, это трижды сказанное дедом слово определило мою последующую жизнь и судьбу...
Поразительное все же существо - ребенок. Точнее, его природа. Тяга к знаниям, потребность в опыте - это его самое напряженное, не знающее удовлетворения чувство... Сквер Земмеля многому научил меня! Даст Бог, когда-нибудь напишу "Записки с кладбища Земмеля".
Много дало мне и общение с семейством госпожи Ольги Вачнадзе-Эристави. Туда водила меня бабушка. Дед редко появлялся в этом доме. За глаза он называл его не иначе как "гаремом Джимшеда", и тому были основания: семейство числило шестнадцать старушек, ровесниц старцев с Земмеля, и одну старую деву, малость с приветом. Не помню, кому из старушек доводилась внучкой эта Кетуся. Кем же они, эти старушки, были? Продуктом первой мировой войны, всех революций, гражданской войны и восстания тысяча девятьсот двадцать четвертого года в Грузии, если угодно - энциклопедией. Ко времени моего появления единственным мужчиной в семье был князь Симон Эристави-Ксанский, вскоре, к сожалению, преставившийся, сначала коренник кладбища Земмеля, потом - Ново-Верийского кладбища. Он был супругом госпожи Ольги Вачнадзе. Они помещались в трех комнатах бельэтажа на Старой Бебутовской. Мужчин в доме не было по той простой причине, что их поубивали: кого - где, кого - когда. Пятеро из шестнадцати старушек окончили Сорбонну, а шестеро или семеро подолгу живали в европейских столицах. Остальные - ничего особенного - имели при себе дипломы института благородных девиц, с тем и приняты были в обществе. Казалось, не было на свете языка более или менее цивилизованного народа, которым не владела бы в совершенстве хотя бы одна из них. Изъяснялись в семействе на французском, английским же пользовались для дел, в основном коммерческого толка. К примеру, в сделках с князем Аргутинским, носивших перманентный характер, когда в силу финансовой несостоятельности приходилось извлекать, скажем, из девятого узелка, припрятанного на черный день, какую-нибудь безделку на продажу. Представляясь, князь Аргутинский именовал себя маклером и при этом двусмысленно улыбался, дескать, смотрите, что сделали большевики с налаженной как часы страной!.. Старушкам, очевидно, казалось, что если они назовут цену по-английски, то вещь пойдет дороже... На пропитание старушки зарабатывали преподаванием - обучали детей иностранным языкам. Дети приходили сами, потому как ни одной из старушек здоровье не позволяло ходить по домам, кроме Кетуси, которая, кроме скверного грузинского, языками не владела.
О каких только чудесах не наслышались бы вы в этом доме! Взять хотя бы госпожу Мариам Бегтабегишвили-Голицыну, вдову генерала, мать двоих сыновей в высоких офицерских чинах. Она жила по соседству и ходила к старушкам с визитами. Генерал пал в первую мировую войну, старший сын - в гражданскую, а младший в ту пору служил в польской армии. До прихода большевиков Голицыны занимали целый этаж то ли в двенадцать, то ли в четырнадцать комнат в частном доме. В двадцать первом году произошла советизация, и госпожа Мариам осталась совершенно одна в просторной квартире. В двадцать третьем ее навестил управдом и смущенно попросил уступить одну комнату коммунисту, высокому должностному лицу. Госпожа Мариам слегка удивилась, что коммунисту такого высокого ранга нужна всего одна комната, но, разумеется, уступила. Потом еще одну, еще... Словом, спустя пару лет в квартире проживало несколько семей. Сама госпожа Мариам ютилась в одной комнате, была вполне довольна да и не нуждалась в большем, но "гарем Джимшеда" чрезвычайно остро переживал ползучую экспансию сановных коммунистов - на столько семей всего одна кухня и туалет... О трагикомических ситуациях в этих местах, неудобь сказуемых, госпожа Мариам рассказывала очень живо, с мягким юмором. Это, естественно, еще больше распаляло слушательниц, поскольку "гарем Джимшеда" страдал от такой же неустроенности. Хотя, пожалуй, их больше возмущало хладнокровие госпожи Мариам.
Так оно или иначе, как-то раз бабушка, отвозившись с хозяйством, накинула на голову лечаки, прихватила его чихтой и взяла меня с собой в гости к семье госпожи Оленьки. Там находилась и госпожа Мариам Голицына. Она сидела за столом, раскладывая пасьянс. Говорили о том, что Кетусю никак не берут на службу и отказывают ей по той причине, что она не член профсоюза, а в профсоюз не принимают оттого, что она нигде не служит.
Тогда госпожа Саломе Чолокашвили-Амилахвари изрекла:
Чтобы службу получить
надо в профсоюзе быть.
Чтобы в профсоюзе быть
надо службу получить.
Куплет вызвал реакцию, которая обычно следует за последним призывом оратора на очередном торжественном заседании по поводу годовщины Октябрьской революции и каковую пресса именует овацией. Помнится, даже я почувствовал всю комичность Кетусиной ситуации.