Крио - Марина Москвина 18 стр.


– Я этот паршивый скандрел найду, ин скай ор ин зе хелл, и рьебра переломаю! – грозил кулаком Шеллитто в неведомую даль, куда ускакал под покровом дождливой ночи Павел на вороном жеребце.

Пашка – хитрован, у директора на это дело наметанный глаз. Во время представления он зорко наблюдал за всем и каждым. Так вот, на гастролях в Гомеле богатый негоциант, владелец костопального завода Мовша Коварский, поклонник прекрасной Эмми, бывало, к концу номера до того разойдется, что кинет ей на арену пятирублевый золотой.

А надо сказать, что деньги и ценные подарки, преподнесенные артистам, пускай даже родным детям, Шеллитто безотлагательно забирал себе, взамен выдавая небольшие премии.

Однажды Пашка, ассистируя Эмми, ловким движением на лету подхватил брошенный Коварским пятирублевик и проглотил!

Бэрд из него душу вытряхивал – чавела, гусь лапчатый, все отрицает, рубаху на груди рвет:

– Где хотите ищите, не брал, не видал, и купец ваш ничего не бросал!

Мовша:

– Бросил! – клянется. – Зуб даю, бросил! Врет, щегол!

– Не вру, – кричит Пашка, – истинный Бог!

Тогда Бэрд Шеллитто, выходец, по его собственным словам, из старинного английского рода, сын восьми графов, послал за касторкой, вылил в стакан пузырек и велел Пашке выпить. После чего таскал его всюду за собой, покуда Пашку не пронесло. И что же? Шеллитто кочергой пошарил и нашел. Не на того напал, дурака из него строить.

– Слушай, малыш, – резко и зло сказал Бэрд Шеллитто Ботику, – у тебя есть шанс поехать с нами, будешь смотреть за конями, я тебе дам номер, good?

И Ботик, побледнев как соль, кивнул.

Со вздохом напутствовал его Филя, облобызала родное дитя Лара. Асенька плакала, ей казалось, они больше не увидятся с братом. Крепко обнял друга на прощание Иона, которого директор – ох, как звал за собой, манил, обещал губернаторское жалованье.

– Только через мой труп Йошка станет цирковым лабухом! – воскликнул Биня Криворот. – Чёрта вашей маме!

И услышал в ответ:

– З-з-з…

Перед самым отъездом Бэрд снова созвал артистов и, как всегда, зачитал несколько пламенеющих строк из своей потрепанной Библии. На сей раз была оглашена Песня царя Соломона о суете сует.

– "Все суета сует, – читал Бэрд нараспев, – и ловля ветра… и томленье духа…"

21 октября 1915 года потрепанные фургоны с надписью "Знаменитый на весь мир шапито…" тронулись в путь. Они пересекли Двину и пропали в чахоточной сиреневой дымке. На размокшем от дождя поле чернел огромный круг, водяной обруч, вытоптанный лошадьми, да разорванная ветром афиша, на куске которой еле-еле видна была размытая фигура белорусского великана, нежная фигурка лилипутки Криси в розовом с оборочками платье с кружевами и стеклярусом, сшитом Дорой Блюмкиной, и загадочные слова "…ирк Шеллит…".

Цирковые уехали, только Лука Махонкин отказался покидать родные места, с его-то ростом кочевать – ни в какой фургон не приютишься, а согнутым в три погибели далеко не уедешь. Да и где найти такие кровати в дороге, какую сколотил ему его добрый дедушка, подарив на совершеннолетие.

Так и стоял на росстани белорусский великан коломенской верстой, опустив руки, глядя вдаль, пока последний фургон, маленький, как блоха, не скрылся за поворотом. Цирк уехал, унося с собою праздник, незамысловатые веселые песенки, смех детей, ржанье лошадей, отлучив от семьи непутевого сына Ларочки и Филарета, да пребудет ему удача в скитаниях, пусть ангел не оставит его на кривых дорогах жизни.

Трижды за войну возвращался Макар с того света и свежими глазами оглядывал все вокруг: жизнь казалась ему чудом.

Пока три небесные светлые души и семь темных смертных душ снова не обосновались в организме, он лежал, неподвижный, вытянувшись на койке Крестовоздвиженского лазарета.

Кто бы сказал, глядя на этот каркас, обтянутый желтоватым пергаментом для записи древних текстов на мертвых языках, что эта египетская мумия – непревзойденный по своей живучести, жилистый телом и несгибаемый духом заклинатель бурь, способный укрощать град и гром?

Зато когда Душа Хунь и Душа По, с божественного соизволения, вновь оживотворили Макара, и он очнулся в залитой солнцем палате витебской больнички, Стожаров почувствовал себя самым счастливым на Земле.

Счастью мой рыжий пращур во многом обязан был белой голубке Марусе Небесной, которая в знак особого расположения носила ему домашние галушки из кукурузной муки и чесночный бульон. Бульон с галушками вместе с Дарьиной тюрей он поминал потом в поселке Кратово.

К тому ж Маруся была такой красивой и веселой! Он просто восстал из пепла, как только ее увидел. Вокруг лежали полумертвые раненые, покалеченные соломорезкой войны, иные без конечностей, забинтованные по самые глаза, страшные куклы театра марионеток. Театра военных действий, сказал бы какой-нибудь досужий историк войн, никак не задумываясь о судьбе маленького солдата, оказавшегося волей судеб его трагическим актером.

Там на фронте все они были похожи, думали заодно, жались друг к другу в холодных окопах, одетые в казенные штаны и гимнастерки, с оружием в руках, подчиняясь приказам, наступали под шрапнелью или отступали, волоча на своем горбу артиллерию и военный скарб.

Здесь, в богадельне, плоско лежали на прямоугольниках кроватей пронзенные пулями, разорванные осколками, оглоушенные взрывами и отравленные газами, молча смотрели в потолок, где играли золотые тени солнечного света, нарисованные шелестящими ветвями дерева за окном, смотрели те, у кого остались глаза, а кто навек потерял зрение в неправедной битве, слушал шелест листвы и голоса врачей и сестер, надеясь хоть что-то узнать о своей судьбе.

Каждый в палате был обособлен своей бедой, придавлен каменным гнетом ранения, пришиблен болью ран, нагноений и операций. Радость от того, что остался жив, постепенно уходила, оставляя в душе пустоту, которую многие старались заполнить, чтобы не победила черная хандра, не затопили душу досада и злость на судьбу, позволившую молодому солдатскому телу превратиться в калеченный поваленный дуб, только и годившийся на растопку.

Особенно тяжело было ночами, когда тьма вваливалась в открытые окна палаты, – август был жаркий и душный, да и сентябрь не принес прохлады, главный врач, полковник Малобродский велел держать двери с окнами отверстыми, чтобы запах карболки, дегтя, мочи и старых бинтов не застаивался, а выметался сквозняком на улицы Витебска.

Сон не шел к Макару, тем более этот отрок, через койку от него, причитал безмерно. Что его мучило – сновидения или боль, невозможно понять, слова просачивались сквозь повязки, искажаясь до неузнавания.

Ночь отступала, растворенная бледным светом со стороны Песковатиков, утро приносило надежду, те, кто мог слышать, слышал гомон птах, пенье заспанного петуха, лай собаки, мир становился приветливым, разумным, и всем, кто не умер этой ночью, казалось, что скоро они пойдут на поправку.

В открытые двери входили серьезные врачи и нежные сестры, веселые санитары с громыханьем ввозили тележки с кашей и кружками с черным густым сладким чаем, хлебом и кирпичиком желтого масла. Кормили в Крестовоздвиженском лазарете "как на убой", говорил Макар. Накормят, подлечат, нарядят и увезут "на убой", развивал свою пропагандистскую мысль Стожаров, сидя на панцирной железной кровати.

– Я везучий, меня уже не пошлют на фронт, куды меня без ноги, я – домой! – отвечал на это Макару молодой солдат Шишкин, его койка была у самого окна, и он бросал на широкий подоконник крошки хлеба, кормил воробышков.

С Казей Аронсоном, ближайшим соседом, Макар иногда расписывал "пульку". Вид у его партнера был унылый и помятый. Скорняк Аронсон попал на поле брани вторым эшелоном, когда военное ведомство уже скребло по сусекам.

Казю подбили сразу, лишь только он выскочил из окопа. Немецкие и русские солдаты сидели, зарывшись в землю как кроты, вяло перестреливаясь, тянули лямку окопной жизни, нет, Казимиру надо было выскочить с криком:

– Хватит безобразничать! Тут ведь живые люди!

С легкой руки Макара это превратилось в анекдот, но факт налицо, и Макар всячески подтрунивал над Аронсоном, когда тот похвалялся новичкам, как он дрался грудь на грудь с немцем, что они сражаются зверьми, но часто идут в атаку вдребезги пьяными, а стоит немцу-перцу-колбасе задать стрекача – их встретят пощечинами немецкие лейтенанты.

– Вот так, вот такие дела, – приговаривал Аронсон. – Я много могу рассказать, лучше не спрашивайте!

Это был очень искушенный картежник. Бывало, возьмет колоду, взвесит на ладони и скажет:

– Одной карты нет.

Макар тоже тертый калач – подержит колоду на весу и прибавит:

– Семерки треф…

– Как вы угадываете? – изумлялась Маруся, меняя ему бинты в перевязочной.

Макар млеет, вдыхает запах Маруси – свежих бинтов, подсолнуха, грецких орехов, йода, полыни… Всё – в ожидании Небесной или в ее присутствии – будило в нем чувство благодарности, блаженства. И он чуял ее приближение по каким-то неясным признакам, легкому головокруженью, звону колокольчика в ушах. Макар ждал, не выдерживая нестерпимого света и нестерпимого жара и взлета, мгновение за мгновением всматриваясь в дверной проем…

Солнечный луч прорезывал тучи – в палату входила Маруся. В этот миг Стожаров освобождался от всех тревог. Едва очнувшись, он пребывал в неведомом доселе душевном подъеме, нигде ни в чем ему не чудилось преград, хмель бродил в голове, тело требовало ходу. Почувствовав внезапную боль любви, Стожаров просто сошел с рельсов, ну и не смог дольше сдерживаться, хотя знал, знал, бездельник, что у нее есть жених, краснощекий и плотненький мальчуган, он к ней прибегал каждую свободную минуту.

Парень поднял шурум-бурум, она теперь ходит мрачнее тучи, а на Макара даже и не глядит.

Октябрь 1915 года выдался дождливым, по утрам стояли густые синие туманы, пахло гарью, то ли от пожаров, то ли от костров, которые жгли мальчишки. Наворуют с краев огородов картошки, засядут где-то в оврагах да пекут ее в яркой сияющей золе до горелых корок.

Томительными осенними вечерами Стожаров до одури наливался чаем и вслух читал соседям "Витебские губернские вести". Это был театр одного актера.

На первой полосе в каждом номере громыхали приказы Верховного Главнокомандующего и прочих военачальников. Макар оглашал их важно и торжественно, выпячивая грудь в бинтах, якобы увешанную орденами Святого Георгия, Александра Невского, Белого орла, Святого Владимира и Станислава с мечами и бантами, четырех степеней.

– "Во время отхода наших армий из Галиции, – Макар с головой нырял в образ генерал-адъютанта Иванова, портрет которого украшал заглавную полосу "Губернских новостей", – при участии наших врагов, – голос у Стожарова густел, спускался в нижние регистры, – стали усиленно распространяться различные необоснованные слухи об обнаруженном предательстве. Слухи эти распускаются для того, – продолжал Макар, обводя палату сумрачным взглядом из-подо лба, – чтобы, пользуясь временно ниспосланным нам испытанием, внести смуту в рядах нашей доблестной армии и подорвать в населении веру в начальников".

Тут он страшно надувался, – так, Макару казалось, и должен выглядеть генерал, в свое время без единого выстрела усмиривший мятежный Кронштадт. У генерала от артиллерии Иванова был личный метод подавления волнений в армии, безотказно сработавший дважды: десять лет назад в Кронштадте, и в недалеком будущем он успешно использует эту находку – в феврале 1917-го на станции Дно, где встанет эшелон с революционно настроенным Петроградским гарнизоном.

Главным оружием Николая Иудовича служила его лопатообразная борода.

Приблизившись к мятежникам, имел он обыкновение гаркнуть что есть мочи: "На колени!!!" И бунтовщики послушно исполняли приказание. После чего бывали разоружены, а самые строптивые арестованы и взяты под стражу.

– "Твердо верю, – Макар грозно сдвигал свои белесые брови и оглаживал тощий ус – жалкое подобие пышной растительности на лице генерала Иванова, однако не оставалось сомнений, что это фигура с чрезвычайными полномочиями в золотых эполетах и наградной саблей на боку, усыпанной бриллиантами (еще за Японскую при Мукдене!), – ТВЕРДО ВЕРЮ, – Макар так и нажимал на магические "вера", "верные", "взирать и верить", обращавшие чиновничий циркуляр в магическое заклинание, – верные сыны Святой Руси, зная, что я непреклонно стою на страже интересов службы его величества и не допущу никаких послаблений, будут спокойно взирать на грядущее и верить, что с Божьей помощью мы доведем свое трудное дело до победного конца, несмотря на злобные козни наших врагов".

– Снова евреи во всем виноваты, – вздохнул Аронсон.

– А кто ж еще? Немец да евреи, – хрипло высказался приковылявший в палату сторож, инвалид Теплоухов. – Знаем мы ваши подземные телефоны! Шпиёны! Все военные тайны немцу разболтали.

– Это какие такие телефоны? – удивился Стожаров.

– Рази не слыхал? – вяло объяснил Теплоухов. – Жиды телефоны держат в пузе у коров. А золотишко припрятывают под крылами у специально науськанных гусей. Те летят и так и перебрасывают его к неприятелю, так и перебрасывают…

– Ну что ты всё брешешь, Теплоухов? – сказал Макар. – Вожжой бы тебя поперек спины!

– Он в штыковую атаку ходил? – крикнул Аронсон. – Он болотную воду глотал?! Такие, как он, душегубы готовы и в лазарете затеять погром!

– Я бы затеял, – апатично заметил Теплоухов, – будь у меня в наличии весь комплект, – и он горестно махнул культей.

– Слава Создателю, этот хмырь неукомплектован, только бы не сглазить, – задиристо отозвался Казя.

Список убитых и без вести пропавших воинов нашей "доблестной армии", "верных сынов Святой Руси" по Витебской губернии Макар норовил проскочить, больно уж траурно звучал этот мартиролог, но Казимир: огласи да огласи.

Макар скрепя сердце оглашал:

– "Поредиков Терентий, Буров Харитон, Можештейн Борух, Фелициантов Лейтер, Вельдман Мендель, Зельцер Шев-Герц, Хейсаман Иосиф, Цыганов Гаврила Васильевич, Щукин Константин, Федченко Анаисим, Сафонов Ефрем…" – и так на полосу, а то и больше, а супротив каждого имени – вероисповедание: православный или иудей, как будто это теперь могло иметь хоть какое-нибудь значение.

В скорбном списке потерь было порядочно знакомых имен, близких для Казимира. И да простит ему Господь, иной раз Казя с грустью бормотал:

– Эх, плакали мои двадцать пять рублей, взятые покойником всего-то за три месяца до призыва. Ну ладно, чего там горевать. Сегодня он, а завтра я за ним в братскую могилку. Все мы равны тут – и живые, и мертвые…

Третья полоса освещала "Высочайшие утвержденные положения военного совета".

– "Ввиду появления случаев мародерств, – читал Макар, – на основании повеления Верховного Главнокомандующего, изложенного в приказе по Двинскому военному округу, объявляю населению Витебской губернии, что все уличенные в мародерстве будут предаваться полевому суду.

Витебский губернатор Двора

Его Императорского Величества

шталмейстер Арцимович.

Октября 12, 1915 г."

– Нет, все-таки человек – это венец создания! – качал головой Казимир. – Только мародерства нам не хватало – с нашими нервами…

– Сдрейфил за свою скорняжную лавочку? – спрашивал Теплоухов.

– А ты имеешь на нее виды? – парировал Казя.

– "На время войны приказываю установить для всех слабосильных команд отпуск денег на баню, – читал Макар. – Нижним чинам по таксе, увеличенной ввиду обстоятельств военного времени на 50 %, и по расчету двух посещений бани каждым нижним чином слабосильной команды в месяц. Число посещений бань должно оправдываться расписками или квитанциями баневладельцев…"

– Какие нежности при нашей бедности, – коричневыми от махорки пальцами Казя раскладывал на столе пасьянс. Он был запойный курильщик и добывал на фронте сигары с убитых немцев, потом растирал, толок и курил в трубке.

– Мерзость сверхъестественная, – говорил Казя, – но не пропадать же добру!

– "Гривский мещанин Авсей Шлоймович Лойш сим объявляет, что в поезде у него уворованы три вексельных бланка".

– Нет, это конец света! – всплескивает руками Казимир.

– "Имеются для продажи индюки хорошо выкормленные. Цена живого 30 копеек за фунт. Спросить в аптеке Яскольда".

– Я вас умоляю! "Хорошо выкормленные"! – ухмыляется Казя. – Выпил холодной воды, а рыгает кашей с кедровым орехом!

– "В связи с военным положением принимаю только два раза в неделю по уходу за красотой лица и волос, а также радикального восстановления цвета седеющих волос. Дамы по вторникам и четвергам, господа по понедельникам и субботам с 6 до 8 вечера после полудня. Массажистка Соня Шевердыкович-Ковалевская, Малая Могилевская, д. Конюшевского".

– Слушайте, это же как раз то, что надо! – умиляется седовласый Казя. – Ах, Боже милосердный! Да если Соня с Малой Могилевской восстановит цвет моих волос и красоту лица, Казимиру Аронсону цены не будет в базарный день!..

– Резеду не обоссы, – меланхолично произносит Теплоухов, протягивая Аронсону табакерку из копытного рога и делясь табачком.

В сущности, он был незлой парень с превратною судьбой. В прошлом году в ноябре с ним произошла жутковатая история.

Теплоухов днем напился и упал посреди улицы в грязь. К вечеру ударил мороз. Когда его нашли, он крепко-накрепко вмерз в лед, пришлось его вырубать изо льда ломом и топором. Но едва эта операция закончилась, Теплоухов ожил, пришел в себя и совершенно протрезвел. Правда, левые кисть и стопа его были обморожены и во избежание гангрены ампутированы.

Для здоровяка Теплоухова это происшествие имело большой плюс – так он выскользнул счастливо из лап Доди Клопа и остался работать сторожем в лазарете.

"…Дочка, сейчас здесь цветут липы – и на Взморье, и в Риге, огромные, развесистые, пахнут медом. Что им вздумалось, ведь им нужно в июне, а уже август. Но я рада, я люблю, когда цветут липы. И я люблю, когда никуда не надо спешить, когда завтрак в 12, а обед в 6, когда столько времени просто так: "Живем, как при Екатерине, молебны служим, почты ждем…" Можно долго сидеть у реки и смотреть, какая река под тучей – серая и холодная, а под чистым небом – синяя-синяя. За рекой луг и лес, и на белых водяных лилиях трепещут крыльями стрекозы. Можно лечь в прохладную траву и покусывать сладкие кончики травинок или побродить в горячем лесу среди колонн сосен. Там пахнет хвоей, но не той, зеленой, что высоко вверху, а сухой, выжаренной солнцем хвоей под ногами, переглядываться с белками, подсвистывать птицам, объедаться черникой. Можно сесть в электричку около окна, а потом ходить по каменным замшелым плитам тротуаров, смотреть на дома с тяжелыми темными дверьми, даже подержаться за теплую медь их вычурных ручек. А можно войти в парк, там тоже липы, под ними и в дождь сухо. И острова ромашек, и голуби – нежирные и неленивые, горбатые мостики, и лебеди, и скамейки – совсем как в Париже, на каменных подставках без спинок. Можно заглянуть в Домский собор. Рижане очень недовольны, что из собора сделали концертный зал, зато починили знаменитый, второй в мире орган.

Назад Дальше