Крио - Марина Москвина 8 стр.


Комков с пуговичной фабрики Ронталлера помог большевистскому эмиссару забраться на табуретку. (Макар говорил, что ему тогда намертво врезался в память ее накрахмаленный, как будто гипсовый, белый воротничок.)

– Стройте баррикады, эти твердыни перед лицом вражеской рати, – громоподобный звук ее голоса сотрясал небо и землю, – устраивайте засады, из чердачных окон подкарауливайте проезжающего казака или полицая! Не останавливайтесь ни перед пулями, ни перед штыками! Жертвы неизбежны, но бывают моменты, когда промедления в действиях не простят потом ни народ, ни ваша собственная совесть.

Стожаров надел свое пальтецо, сунул тяжелый холодный браунинг за голенище, вышел из помещения, рассекая сизый табачный дым, за дымом – ударил в лицо морозный воздух. Город погрузился в темноту, фонарщики затаились, Совет запретил им зажигать фонари. А где они, фонари? Побили камнями восставшие. На улице многолюдное торжище, рабочие гуляют веселой толпой с гармонями и красными флагами. Мороз трещит, кусает за уши, на углах горят костры, подходи, прохожий, но бойся, начнут шерстить – не сносить головы. Ворота на чугунных замках, нижние окна – закрыты наглухо, ни лучика света.

Макар и еще пятеро таких же – в поддевках и пальто на вате – вышли к Новорогожской, и закипела работа. Эх, минули времена, когда по Владимирскому и Рязанскому трактам съезжались на Рогожку караваны обозов, кибиток и тарантасов! Поставив их на попа, неукротимые чаеразвесчики, и в первых рядах мой сумасбродный дед, вздыбили бы к небесам гряды баррикад. А так – из подручных средств они валили столбы, ломали заборы, опрокинули пару телег, что стояли у почты, прикатили будку, оклеенную афишами, тащили дворовые ворота, садовые скамейки, круша и сметая все на своем пути. Через час подтянулись железнодорожники из Курских мастерских.

Лязганье пил, стук топоров, треск столбов и заборов, скрип снега под башмаками да ругань дружинников, что телефонный столб не поддается, наконец, он затрещал и рухнул макушкой на трамвайный путь. Слепящий сноп искр на миг озарил улицу, и она снова утонула во мраке.

Ночь напролет рубили телеграфные столбы, как елки в лесу, резали провода, мотали проволоку вкруг поваленных столбов, волокли на проезжую часть. "Чувствовался небывалый подъем народного сознания, – писал в своей книге Макар, – жители окрестных домов норовили притараканить последние столы и кровати, стулья и табуретки, шкафы и сундуки с барахлом – все для победы русского революционного движения в борьбе за диктатуру пролетариата".

Тьма баррикад из телег, чугунных изгородей, бочек, ящиков, кабельных барабанов, дров, мешков с песком и домашнего скарба выросла на Таганской площади, у Яузских ворот, Краснохолмского моста и Рогожской заставы.

С железнодорожных мостов на улицу сбросили несколько товарных вагонов. Доски лопнули от страшной силы удара, с ужасающим грохотом разлетевшись веером, и сквозь трухлявые клубы пыли прошли, как ростки новых побегов, бравые гужонцы с лопатами и ломами – подкрепление.

"Мы старый мир разрушим", – пел Макар, когда выковыривал ломом булыжник из мостовой.

Казалось, разрушь он эти убогие домишки, где выбитые окна заделаны тряпьем и бумагой – и в любой щели ютится по два-три семейства, смети с лица земли сточные канавы да выгребные ямы, и вся чайная пыль и свинцовый дым выветрятся из его молодого, но уставшего тела. А то, что слоняется и бранится, пьет, курит, ссорится, дерется и сквернословит, приобретет небывалые формы обличья совсем других людей, где каждый будет сиять, подобно светильнику в ночи.

Именно он, Макар Стожаров, должен переустроить мир и по этой причине сбросить свою пегую клочковатую шкуру, словно весенний волк, и мир станет свежим, молодым и красивым, как он сам.

Когда баррикады окружили завод Гужона и Курские железнодорожные мастерские, превратив район в неприступную крепость, Макар в лихо заломленной бадейке влез на вершину баррикады, возвел руки к московскому сизому утреннему небу и заорал:

– Ну что? Где околоточные, городовые, мать вашу, давай к нам!

– Пусть только сунутся, мы им пропишем ижицу, – сказал Плешаков, карманы его пальто оттопыривали маузер и увесистый запас патронов, а под крыльцом у трактира, где выступал знаменитый в округе торбанист Говорков (он играл на торбане, плясал с ним и пел, и еще там играла машина из "Жизни за царя" и "Ветерок" из "Аскольдовой могилы"), был припрятан Плешаковым мешок с бомбами, это придавало уверенности в скорой победе.

Начальники боевых дружин: от Гужона – Авдеев, от Губкина – Кузнецова – Ильин-Милюков и вся их районная рать, крепко сжимая в ладонях "бульдоги", смит-вессоны, парабеллумы, винчестеры, маузеры, кто пику, кто рукоять сабли, засели по чердакам и дворам, один мой безудержный дед возвышался, как шиш на пригорке, метателю грома главой и очами подобный, готовый к пальбе, канонаде…

Но город тихо лежал у его ног, стылые слепые дома, черные окна, ни солдат, ни драгун, ни казаков, за версту никого не видать, не слыхать, даже лай собаки.

Разведка донесла, что полиция спряталась и участки стоят пустые.

– Мы вломились туда, – Макарка рассказывал Стеше, а она записывала, записывала, – ломали там шашки городовых, рвали и жгли бумаги…

Воспользовавшись разлитой в утреннем воздухе звенящей тишиной, организаторы района Хренов от "Жукова" и Мандельштам (Одиссей) провозгласили Рогожско-Симоновскую республику, которую они давно прозревали в тумане будущего, и тут же вынесли резолюцию о прекращении платежа за квартиры и выдаче продуктов рабочим в кредит. А когда хозяин мясной лавки (мясники были хорошими кулачными бойцами) отказался выполнять постановление новой власти, к нему в лавку явился товарищ Авдеев, известный под кличкой Мишка Стессель, и как бабахнет из револьвера в потолок, чем и окоротил смутьяна.

Десять дней продержалась свободная Рогожско-Симоновская республика, фактически рай на земле! Осталось только взойти и зазеленеть над снегами Древу Жизни, о котором грезил Стожаров. И под этим страстно искомым Древом забьет источник любви, сострадания и безграничной радости, не знающей горя и печали…

Меж тем за рекой вскипала битва, грохотали пушки, трещали пулеметы. Небо над Москвой горело от пожаров. Над Пресней клубились черные тучи дыма. На Тверской и на Страстной площади, у Старых Триумфальных ворот, на Кудринской площади и на Арбате шли бои с казаками и драгунами. Дрались отчаянно. А мороз, все обледенело. Из Петербурга по Николаевской железной дороге с карательной экспедицией прибыли две тысячи солдат Семеновского полка, конно-гренадерский полк, часть гвардейской артиллерии, Ладожский полк и железнодорожный батальон.

Революционеры бросали бомбы и отстреливались из окон зданий, охваченных огнем.

– А я что, рыжий? – бормотал Макар, пробираясь переулками к центру. – Прозябать на обочине революции? Вафли сушить?!

В городе суматоха, войска палили вслепую "по площадям", учиняли побоище на большой дороге, направо и налево косили людей, часть сдавшихся бунтовщиков была зарублена уланами, все выжжено, опустошено, а наш Макар, как лосось на нерест, рвался против течения на помощь Пресне.

Около баррикад шевелились неясные силуэты, озаряемые факелами, – добровольная милиция, организованная генерал-губернатором Дубасовым, в народе именуемая "черносотенною", разбирала баррикады.

По заледенелым пустынным улицам шли солдаты, стреляя без разбору по всему, что высовывалось из окон или из-за баррикад. Чтобы не замерзнуть и для куража принимали дармовой водки на грудь.

Как наш Макар ни нарезал винты по проходным дворам и подворотням, въехал с разбегу в угарного фельдфебеля.

– Ни с места, мерзавцы! – тот заорал, уперши дуло нагана в грудь Стожарова. – Кто побежит, получит пулю в затылок!

Трещала ружейная пальба, в воздухе что-то свистело, что-то щелкало. Макар шмыгнул в ворота большого каменного дома с заколоченной наглухо булочной и заметался, пытаясь проскользнуть в какую-нибудь щель.

Во двор уже входили семеновцы. Его схватили, обыскали, нашли в голенище браунинг. Безликий солдат ткнул штыком в живот Макара, как в мешок на плацу. Упал на ледяную землю Стожаров, ударился затылком о камень, затих.

Воители ушли, волоча за собой пулемет, весело матюгаясь: несколько дней им еще бродить по чужому городу, отлавливать бунтовщиков, давать им копоти.

К утру канонада прекратилась, лишь изредка патрули, объезжая улицы, постреливали холостыми залпами, пугали народ.

В мутном предутреннем свете Макар открыл глаза и увидел над собой круглое лицо Ленина, оно висело над городом, как розовое солнце.

– Вставай, поднимайся, товарищ Стожаров, – услышал он голос Ильича в недрах своей черепной коробки. – Дела наши говенные, но мы еще увидим небо в алмазах.

Макар весь был как кусок льда, ноги его не слушались, голова болела, на животе горела рана. Он сунул руку за пазуху тужурки и вытащил из кармана пробитый насквозь портсигар.

Вот он лежит на дне сундука среди других дорогих Макару Стожарову памятных вещей: стопки удостоверений и мандатов с совещательным голосом, пропусков в Кремль, свидетельств Челябинской и Таганрогской, Мелитопольской и прочих Чрезвычайных Комиссий по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлением на право ношения огнестрельного оружия – револьвера системы парабеллум за номером "2929" – 1920, 1921, 1922 годов (револьвер вместе с шашкой Стеша успела сдать в Музей революции как раз перед самым его упразднением), германского трофейного бинокля "Busch", красно-синего граненого карандаша, подаренного Бухариным, блокнотов и дневников, куда он скрупулезно заносил события своей мятежной биографии.

Портсигар, сохранивший его молодую жизнь в те страшные декабрьские дни, когда мела без устали ледяная поземка, сметая его товарищей с лица России как красную пыль, увлекая его самого то в Сибирь на каторгу, то на западный фронт, как костяную пыль, как человеческий сор в избранном сгустке вещества, который называется земным миром, – был ему дорог больше всего.

"Погружаясь в записки Макара Макаровича, – пишет в предисловии Стеша, – автор обнаруживает, что речь идет о новом роде дневника, не документальном и бесстрастно фиксирующем каждый шаг и вздох, но художественно осмысленном, творческом воссоздании реальных событий и действительности тех лет. Умственным взором он постоянно возвращается к одним и тем же биографическим фактам и порой трактует их по-разному. И это неудивительно, поскольку…"

Далее следуют рассуждения, включающие пространные цитаты о том, что уникальные особенности представлены там и сям в неописуемом множестве, достаточно быть готовым к наплыву видимостей. Но взгляды, жесты и позы, придающие непрерывность реальности нашим грезам, не переставая взаимопроникают друг в друга, служа неоспоримой загадке существования.

Заканчивается страница словами романса, который она записала впопыхах, простым карандашом, услышав по радио на кухне:

Мы странно встретились
И странно разойдемся.
Улыбкой нежности роман окончен наш.
И если к памяти прошедшего вернемся,
То скажем: это лишь мираж…

Так иногда в томительной пустыне
Мелькают образы далеких (чудных) стран.
Но это призраки, и снова небо сине.
И вдаль бредет усталый караван…

А на обороте:

Баклажан тушить

в масле подс.

мин. 15

+ петрушка, чеснок,

сметана или майонез.

Кабачок нарез.

+ перчик (1), помид.

лук (обжарить)

+ помид.

+ кубики кабачка.

Все это сплавлено в единую текстуру. И завершается финальным аккордом:

…Несовершенно сущее, однако есть старые ценности человеческого сердца, и первая из них – человек, другой человек. Тогда пространство перестает быть неодолимым. И после долгого прощания наступает новая встреча.

Для которой приготовлены время и место.

И другая жизнь.

– Знаешь, какая девичья фамилия была у моей Маруси? – спрашивал меня Ботик. – Небесная. Маруся Небесная. Как тебе это нравится? Чистый ангел, дочь морского офицера, она родилась с золотой ложечкой во рту. И я – взъерошенный, косматый, со вздыбленной плотью, вздымающимся до небес членом, могучим и несгибаемым, крепким как сталь. Я пылал такой страстью всепожирающей, что не мог ни думать, ни разговаривать, меня спросят, а я мычу в ответ, вот до чего дошел. Мы с ней бродили по Витебску, израненные своей любовью, сидели, обнявшись, на берегу Двины, смотрели, как идут баржи и плоты, покачиваясь, плывут под мостом. Иногда плоты врезались в опоры. Бревна трещали и становились торчком, гребцы еле успевали увернуться. А мы целовались, целовались, забыв обо всем на свете.

От нее пахло лимоном и ванилью, в кондитерской на Задуновской у нас продавалось такое лимонное печенье. Стоило ей отойти от меня хоть на шаг, я всюду искал этот запах, нюх у меня обострился, а зрение стало сферическим, похоже, я возвращался в мир животных и дальше – по какому-то сияющему туннелю катился к началу мира, к божественной сердцевине нашего с ней существа.

Мы изнемогали от любви. В теле у меня гудело электричество, ты, наверно, знаешь это чувство, когда электрические токи движутся в твоих венах, подобно крови. Филя говорил, я в темноте светился зеленым светом, как гнилой пень. От меня током било. Я мог бы летать и сквозь стены проходить. А сам ночи напролет, идиот, простаивал под ее окнами. Она тоже не ложилась, маячила до рассвета у темного окна, хотя оба мы валились с ног от усталости.

– Ты моя первая и последняя любовь, – я говорил ей, – любовь до гроба.

– Хорошо, – она отвечала голосом, от которого у меня дрожь пробегала по телу и волосы ерошились на голове.

Я качался как маятник между отчаянием и надеждой, непреодолимым соблазном и диким трепетом перед Небесной Марусей. Я не торопил ее, ждал, когда она окончит гимназию. Стоял у двери женской витебской гимназии и ждал – в прямом смысле, как часовой "с ружьем".

Филя мне говорил:

– Борька, надо тебе чем-нибудь заняться! Хватит ночами жечь керосин. Я буду учить тебя лепить глиняные миски, – и поставил меня перед гончарным кругом.

А теперь представь: крутится гончарный круг, у отца выходят обыкновенные горшки, а под моей рукой рождаются кувшины несусветной красоты в виде торса женщины, причем вот именно моей Маруси. Ее талия, грудь, бедра, плечи и живот, ее округлые теплые мягкие ягодицы, мои руки обвивали ее стан, сплетались с ее руками, сливались в нестерпимом блаженстве, и если к этому сосуду, к его полураскрывшемуся розовому горлу приложишь ухо – там слышались бормотанье, шепоты и стоны, словно из раковины морской.

Ой, Филя ругал меня, бил даже, пытался опустить на грешную землю.

Только тогда притих, когда у него в один миг раскупили мои кувшины и стали еще просить.

Но мать, Ларочка, покойница, никак не желала смириться с тем, что ее дорогое опекаемое дитя гибнет от любви и страсть ему затмевает разум. На меня штаны не налезали, а натянешь с грехом пополам – они трещали и расползались по швам.

Дора Блюмкина по просьбе Ларочки сшила для меня просторную рубаху до колен, так все только еще больше обращали внимание. Идешь, а впереди палка, как будто скачешь на деревянном коне.

Все ей говорили:

– Да ты жени его!

– Так он несовершеннолетний!

– Тогда отведи его к проститутке, Эльке-распутнице, раз ему так приспичило.

– Или к Маггиду, – сказал благочестивый Эзра – хламовщик, он всегда всех поражал своим здравым суждением. – Маггид приведет его в чувство с помощью особых таинств и заклинаний. Не к эскулапу же его вести, в конце концов! Впрочем, – сказал он Ларочке, – я имею некоторое медицинское образование – я был массажистом в женской бане.

– Так это как раз то, что нужно! – обрадовалась Лара.

– Что ж, в таком случае я тебе дам драгоценный совет, – задумчиво проговорил Эзра. – Мой дедушка был старый еврей. Когда он умирал, он сказал: "Я тебе открою секрет ото всех болезней, в том числе от любви, и ты проживешь долго и умрешь здоровым: "три капли воды на стакан водки, и тщательно размешать!" Это были его последние слова, – печально закончил Эзра.

– Царствие небесное, – перекрестилась Ларочка. – Пусть покоится с миром.

И безнадежно покосилась на мои оттопыренные штаны.

Стожарова арестовали за Калитниковским кладбищем, где на вольном воздухе под сенью громадной старой черемухи собрались члены Московской организации РСДРП Рогожского района.

Лягушки квакают, раздувают пузыри щек, по лугу бродит лошадь, щиплет весеннюю траву, на дне оврага журчит ручей. В ожидании докладчика он прилег под черемухой, и ее неохватный шершавый ствол представился ему осью мира на окраине Вселенной. Макару почудилось, что корнями и кроной она обнимает весь мир, а вершиной упирается в небеса, и по этому дереву можно проникнуть в иные пределы.

Листьев не было на ней, вся в кипени цветов! Черемуховый аромат ему так задурманил голову, что в мечтах своих он уподобился герою, победившему змея из преисподней. Вдруг начался какой-то переполох, Макар почуял опасность, но и тут не выпал из сновиденья, а просто забрался, опять же в грезах, на вершину чудесного дерева, откуда его подхватил и унес орел!

Дальше он ничего не помнил, очухался в каталажке.

С той поры до самых последних дней Макар на дух не переносил запаха черемухи. И одному ему данной волей исключил ее из списка в кандидаты на звание Мирового Дерева. "Дуб, сосна, кипарис, ясень, эвкалипт, сейшельская пальма – пожалуйста, – говорил Стожаров. – Только не черемуха!"

О неразрешенном сборище в овраге 11 мая 1909 года Охранное отделение было заранее осведомлено, означенного числа чины полиции установили наблюдение и теплым вечерком в сыроватой ложбине, поросшей мать-и-мачехой и островками синих подснежников, под зазвонистые трели соловьев изобличили сходку из шестнадцати заговорщиков.

– Четвертого мая 1909 года у Стожарова был произведен обыск, при котором, – блеклым голосом бесцветным монотонно докладывал на суде товарищ прокурора Судебной палаты И.К.Меркулов, – в занимаемой им комнате обнаружены преступные прокламации, газета и брошюры социал-демократического направления. На возникшем по сему поводу формальном дознании при производстве осмотра указанных предметов было установлено, что в числе отобранного при обыске у Стожарова оказалось следующее…

Меркулов съел свору собак по части обвинительных актов, да и с артикуляцией у него паршиво, поэтому судьи, присяжные и публика сидели со скучающими минами, защитник подпер ладонью курчавую голову, кажется, собрался вздремнуть. Прокурор Дулетов тоже витал в облаках, едва прислушиваясь к Меркулову, а тот бухтит под нос, будто ручеек журчит.

Назад Дальше