– …Шестьдесят шесть экземпляров отпечатанного в типографии Московского комитета социал-демократической рабочей партии воззвания, – ровно, тускло, безучастно докладывал товарищ прокурора, – …начинающегося словами: "Товарищи! – Внезапно голос его окреп. – Двадцать лет прошло с того времени, как пролетариат на международном съезде в Париже установил свой мировой праздник, Первое мая…" – Меркулов выпрямился, в его фигуре, сжатых губах, сиплом тембре появилась не свойственная ему твердость, даже несгибаемость, – …оканчивающегося вот какими возгласами: "Да здравствует международная социал-демократия! – с огоньком, едри его в качель, великолепно артикулируя, воскликнул Меркулов. – Долой империализм! Долой самодержавие…"
Он весь съежился и немного постоял, раскрыв рот, выпучив глаза, пытаясь вернуться к привычному для него казенному ощущению.
– Что с вами, Игнатий Константинович? – как можно мягче спросил прокурор Дулетов, хотя, будь его воля, он дал бы Меркулову хорошего пинка.
– Сам не знаю, – откликнулся товарищ прокурора и с потерянным видом оглядел зал. Взгляд его упал на подсудимого Макара Стожарова – тот сидел на скамье, понурив голову, но глаза из-подо лба, как буравчики, сверлили Меркулова, а в образовавшиеся дырочки будто залетали горячие огоньки, вжжих, вжжих! И потрескивали, словно сосновые полешки.
Товарищ прокурора нахохлился, крепкой ладонью короткопалой отмахнулся от огоньков и продолжил, виновато поглядывая из-за бумаг на прокурора, как можно более буднично:
– В этом воззвании, конфискованном у крестьянина Владимирской губернии, Переяславского уезда, Федорцевской волости, деревни Федорцева, Макара Макарова Стожарова говорится, что в текущем году с величайшей силой прокатится клич, в котором пролетариат выразит свою борьбу против классового господства капиталистов, стремления к такому строю… – голос его взвихрился, налился соками и завибрировал, – где не будет больше господства и подчинения! Ибо все, кто нуждается в кровле и хлебе насущном, получат в изобилии прямо из источника космического существования, – он испуганно глянул на присяжных, те окаменели, – …но только в том случае, – коллапсировал помощник прокурора, – если мировая армия рабочих и крестьян осознает, что краткий период их собственной жизни – лишь только мгновенная вспышка бездонной жизни вселенной. А все великие эпохи и миры – лишь пузырьки, лопающиеся на ее поверхности.
Игнатия Константиновича бросило в жар, он скинул сюртук, заложил большие пальцы рук за вырезы жилета и вскричал:
– Но у российского пролетариата есть особенные основания отметить великий, я повторяю, ВЕЛИКИЙ ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ (Пресвятая Богородица, – забормотал Меркулов, – спаси и помилуй, что я такое несу?) Поскольку варварство, – декларировал он с нарастающим торжеством и накалом, – которое создается новейшим капитализмом, соединяется у нас (я извиняюсь, конечно, – еле успел он ввернуть), – с истинно русским варварством!
Уж ни от кого не могло укрыться – ни от свидетелей, ни от судей, – что сердце Меркулова вспыхнуло жаждой свободы, стремлением уберечь народные массы от жестокого порабощения, чем товарищ прокурора, человек немолодой, с обвислыми седыми усами, весьма и весьма потертый калач, ужасно разогорчил всю Московскую судебную палату.
Меркулов и сам не мог взять в толк, что с ним такое творится. Он в панике слушал себя со стороны, попутно соображая, какие необратимые последствия может иметь для него это проклятое судебное разбирательство.
– Вспомним тех, – словно в чаду, разразился он новой вольнолюбивой тирадой, грузным туловищем устремившись вперед, – кто не пал духом в трудное время, кто в военных судах, судебных палатах и прочих застенках гордо принял вызов и не отрекся от пролетариата…
– Эк его пробрало! – чуть ли не присвистнул один из присяжных заседателей.
Зрители в зале суда зашумели, засмеялись.
– Во прокуроры чешут, как по писаному! – крикнул кто-то из рабочих от Фишера. Народу много набилось в зал – зрители стояли у двери и в проходе.
– Держись, Стожарыч, вам, рыжим, всегда во всем фортуна! – кричали знакомые Макару.
– Начальник-то – наш человек!..
Дарья Андреевна, мать Макара, в первом ряду, в платочке, молилась не умолкая Николаю Угоднику, Царице Небесной, Никите Столпнику, хотя ей было и невдомек – чем уж там всех смешил товарищ прокурора.
Дулетов недовольно постучал костяшками по столу, призывая к тишине и порядку.
– Игнатий Константинович, – сказал он. – К чему такая экзальтация?
Меркулов утер холодные капли со лба и прошептал:
– Ваше благородие, мне кажется, подсудимый меня гипнотизирует.
Оба они уставились на Макара, с виду злосчастного и бесталанного, но сам он почему-то сиял и лучился, как блин на сковородке.
– А вы не смотрите на него, – молвил после паузы прокурор. – Подсудимый, давайте посерьезней. Вас ожидает суровое наказание, и нечего тут, понимаете… проказничать.
Меркулов призвал на помощь все мужество свое, всю ненависть к ниспровергателям основ законоположения, но только еще пристальнее вперился в Макара, в его светло-голубые, шельмоватые глаза.
Неведомая сила распирала Игнатия Константиновича изнутри. Он пылко бросал в лицо присяжным заседателям цитаты из конфискованных брошюр, а заодно и другие какие-то странные вещи, которые всплывали в его сознании, словно глубоководные рыбы из маракотовых бездн, под свист и улюлюканье в зале.
В голове у Меркулова окончательно затуманилось, помрачилось. Шестое чувство подсказывало, мол, пора закругляться, да и господин прокурор уже щемил его и понукал. Вкатить рыжему черту окаянному статью сто вторую и припечатать пунктом первым, чтоб он сгорел за буграми!
Глаз у Игнатия Константиновича вспыхнул зловещим огнем, и он стремительно пошел на снижение:
– Итак, Макар Макаров Стожаров обвиняется в том, что, проживая в 1909 году в Москве, принимал участие в преступном сообществе – РСДРП.
"Ай, молодец, – думал про себя товарищ прокурора, – поймал наконец-то верный тон…"
– К тому же имел у себя для партийных надобностей, – невозмутимо продолжал Игнатий Константинович с видом человека, способного сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах, – номер сорок второй от 12 февраля 1909 года издающейся в Париже газеты "Пролетарий". А в этой газете, между прочим, говорится…
Меркулов настолько резво продвигался вперед, что помыслил опрометчиво: вот и проскочили, бог миловал, теперь все удостоверятся, с каким презрительным спокойствием он процитирует отрывок из статьи, заведомо для подсудимого возбуждающей к учинению бунтовщического деяния и ниспровержению существующего в России государственного и общественного строя.
– "Задача рабочего класса, – начал он степенно, – и цель его борьбы…" – он бросил надменный взгляд на Стожарова, а тот ответил ему ободряющей улыбкой.
В ту же секунду в районе солнечного сплетения Меркулов ощутил ужасную энергетическую вспышку, какие-то конвульсии побежали по телу, он хотел скрепиться и замолчать, но не смог воздержаться от ликующего:
– "…это свержение царизма! А также завоевание политической власти пролетариатом, опирающимся на революционные слои крестьянства!"
Повисла тягучая пауза.
Товарищ прокурора вытянулся во фрунт перед Макаром и неотрывно глядел на него во все глаза, будто на какого-то сфинкса, которого никак не разгадаешь. Публика в зале тоже стихла. Только Дарья Андреевна, мать Макара, шевелила губами, повторяя про себя:
– Вонми убо молению нашему, и путь нашего земного скитания управи, в жизнь вечную сей приводящи и всем нам чистоту помышлений подаждь…
– Подайте-ка сюда Обвинительный акт, милостивый государь, – нарушил тишину Дулетов.
– Да-да, Игнатий Константинович, – поддержал прокурора судья. – Уж вы, голубчик, сядьте, отдохните, а то и врача можно вызвать.
– Извольте, – ответил Меркулов, испуганно моргая глазами.
– Так вот, на основании изложенного, – объявил Дулетов, – за участие в преступном сообществе – Московской организации российской социал-демократической рабочей партии, а также за хранение на своей квартире библиотеки, возбуждающей к ниспровержению существующего в России государственного и общественного строя, считаем, что преступление это предусмотрено первой частью сто второй статьи Уголовного Уложения.
– Иными словами, ссылка в каторжные работы, – подвел черту прокурор.
– За что? – закричал Макар со скамьи подсудимых. – Я нищий безграмотный чаеразвесчик!
– Какой же ты неграмотный, когда уйму книг имел? – нашелся Дулетов и победоносно взглянул на судью с присяжными, дескать, видали, лжеца и самурая? И не крестьянин он вовсе, а бунтовщик и вольтерьянец.
– Ваша честь, – обратился к судье защитник Истомин. – Позвольте обвиняемому сообщить, каким путем попала к нему найденная при обыске недозволенная литература.
– Получил при таких обстоятельствах, – с готовностью отвечал Стожаров. – Тридцатого апреля в девять часов вечера зашел я в трактир Обрасова на углу Сыромятниковской улицы и Земляного Вала. Там сел за столик и выпил водки. В это время ко мне приблизился черный человек и, спросив, где я служу…
– Негр? – перебил его Дулетов.
– Может, и негр, ваша милость, не знаю, пьяный был, убей меня на этом месте! Сунул сверток: "На, – говорит, – раздай там, у себя, в чаеразвеске, и за это держи тридцать копеек". А я как раз задолжал буфетчику за бутерброд с селедкой и вторую рюмку. Он – шмяк – на стол сверток и дал мне тридцать копеек серебром. Ну, кто от такого откажется? Я и не отказался, спасибо, сказал, тебе, черный человек, взял тридцать сребреников и положил в карман. Мужик этот сразу ушел, но пообещал, что найдет меня и еще даст денег. В тот вечер я крепко выпил, как домой пришел не помню, а первомайскими воззваниями решил воспользоваться в качестве ватерклозетной бумаги.
– Приметы субъекта, оставившего тебе сверток?
– Приметы такие, – с воодушевлением откликнулся Макар. – Одет незнакомец был в черную шляпу. Когда я протянул к нему руку, желая удостовериться, что это не сон, рука моя прошла сквозь него, но в этом, ваша честь, ничего нет удивительного, поскольку все вокруг, и сюртук прокурора, и сами вы, ваше благородие, – не являетесь большой преградой. Как ваши бородавки на левом плече и в паху – вас не беспокоят? Мать моя, Дарья Андреевна, великий мастер заговаривать бородавки.
– А ты, я вижу, Стожаров, – заерзал на стуле прокурор, и правда под сюртуком весь усыпанный бородавками, – великий мастер заговаривать зубы.
– Что поделаешь, ваше высокородие, все в этом мире просвечивает, – вздохнул Макар. – Виноват я перед тем черным человеком, деньги пропил, а дело не справил!
– Врет, врет, бармалей! – крикнул прокурор, так что за окном с жестяного карниза вспорхнули голуби.
– Нет, а почему? – возразил судья. – Какая, говоришь, у него была шляпа?
– Черная, ваша светлость, господин судия, – ответствовал Макар. – С большими полями. Глаза прячет и деньги сует. Я взял монетки-то, а они горячие, пальцы жгут.
– Но вы их не бросили, а прикарманили, – заметил судья Белоцерковский и осторожно кашлянул в кулак.
– Я ж пьяный был, а когда я пьяный… вон, матушку мою спросите, когда я пьяный – могу уголья из печки достать и не обжечься!
Все замолчали. Видимо, представили, как Стожаров достает уголья из печи и жонглирует ими с усмешкой, да еще танцует вприсядку.
– Ах, он не может читать! – Дулетов выложил последний козырь. – А сам красивым почерком без помарок накатал целый каталог преступных книг и брошюр, да еще для партийных нужд законспектировал лекции по вопросам программы и тактики социал-демократии.
– Писать могу. А читать нет, – не раздумывая, ответил Стожаров. – Ибо чтение, ваша светлость, считаю напрасной тратой жизненного ресурса.
Тут секретарь Зенькович открыл свой брегет и произнес:
– Прошу встать. Суд удаляется на совещание.
Все зашумели, загремели стульями и вышли из зала.
Летними вечерами Иона играл на кларнете в витебском Городском саду.
Там была деревянная эстрада и в пять рядов скамейки, потом клумбы с королевскими бегониями, настурциями и ночным табаком, дальше танцплощадка – под сенью лип, дружно расцветавших в июне, с гудящими шмелями в листве.
Ботик одуревал от запаха цветущей липы, он пригибал ветки и совал голову в самую гущу, вдыхая медовый аромат, так что носы у них с Марусей Небесной были вечно в пыльце. Оба они являлись заранее, усаживались перед эстрадой и смотрели завороженно, как Иона вынимает из чехла колена кларнета – верхнее и нижнее, завернутые в мягкие зеленые полотенца, раструб и мундштук с тростью, превращая сбор своей дудочки в некое священнодействие.
Иона любил эту "ракушку", хотя впоследствии, когда слава коснулась его чела, он воздерживался от игры на открытом воздухе. "Даже в самых благословенных местах, – говорил Иона, – редко сходятся три важнейших фактора – тишина, отсутствие излишней влажности и прекрасная акустика. Но когда я бываю в нашем Городском саду, ты, конечно, помнишь, Ботик, ту эстраду? – я немного становлюсь другим, как будто душа моя исцеляется, как будто я вдохнул другого воздуха…"
Конечно, Зюся мечтал, что сын пойдет по стопам деда: мальчик с детства неплохо пиликал на скрипочке. Но саксофонист Биня Криворот, у него Иона порой брал уроки, предупредил Мастера:
– Должен тебя огорчить, дружище. Он будет духовиком.
То, что предсказание Криворота сбылось, по сей день помнят старые джаз-клубы Нью-Йорка на 52-й Street, где он самозабвенно играл на кларнете-пикколо, кларнетах "А" и "В", бас-кларнете, но главное, конечно, – на саксофоне и трубе.
Стеша говорила, у Макара была такая теория, что жизнь – подобна волнам на поверхности океана. А человек, он ей объяснял, как селезень, танцует на волнах. И от этого танца радость надо испытывать, радость, радость! – он нам втемяшивал, старый, больной, прикованный к своему креслу на колесах, переживший инфаркт, инсульт, второй инфаркт. К этому ко всему букету вдруг нам звонит Илария: старик "ни с того ни с сего" начисто лишился аппетита.
Стеша ему из Москвы везет в Кратово черную, красную икру, копченую колбасу, калачи из Елисеевского. Ухнет зарплату, накупит разных деликатесов. Он это нам же и скармливает. Исхудал, глаза ввалились, а все равно горят неугасимым пламенем.
Однажды утром проснулся и говорит жене:
– Сделай мне тюрю!
Приснилось детство, Дарьин холодный суп – самый простой, какой только может быть. Вот они, Стожаровы, сидят за столом, ложками стучат.
Илария мелко нарезала кубиками черного хлеба без корок, прогретого в духовке, нашинковала репчатого лука, два зубчика толченного с солью чеснока, натерла на терке хрена и все это сверху квасом полила.
Весь дом сбежался, каждому было интересно, как Макар тюрю будет хлебать.
– Я за тарелку тюри, – он говорит сладострастно, – за маленькую тарелочку – богу душу готов отдать!
Зажмурился, поднес ко рту ложку, вытянул губы трубочкой, с шумом втянул квасу в рот и такую физиономию горькую скорчил:
– Фу-у! Гадость-то какая!
– Да ты тогда маленький был, голодный! – смеется Илария. – А стал привередливый и старый.
– Мне скоро труба, – ухмылялся Макар, откладывая ложку, – мне есть вообще не обязательно. После того как я по этапу, гремя кандалами, на каторгу шел, в Таганке сидел, на империалистической газами дышал, под пулеметами Сиваш переходил, – еда это пыль для меня. А вам еще жить и жить.
При этих словах взор его сверкал величием и славой.
– А кто говорил, что жизнь – это сон? Что все мимолетно и не имеет под собой никакой реальности? – спрашивала Стеша.
– Жизнь – это пыль для меня, – отвечал Макар, – соринка в глазу. Мы – царство теней, страна сновидений. Но это страшная государственная тайна. Я еще в ГПУ давал подписку о неразглашении.
– Одной тебе скажу, – он ей шептал с горящим взором, – ты всегда была, есть и будешь. Но не такая, какая ты думаешь. Ни я, ни Панька тут ни при чем. Ты то, что было ДО твоего рождения и будет ПОСЛЕ смерти. Ферштейн? Полностью за пределами этого мира!!! Запомни, Стешка, и не удивляйся, ежели вдруг тебя шарахнет. Чтоб в психбольницу не загреметь, когда увидишь, что все пустое. Я чудом не загремел, хотя мне многие большевики ставили на вид: "Все люди как люди, а ты – как хрен на блюде!"
Макар вечно зубоскалил, посмеивался, неважно – над мимолетным или нетленным. Например, он тщательно выбирал для яичницы яйца в холодильнике. Его спрашивали:
– Макар! Ты по какому принципу выбираешь яйца?
– Просто я умею, – величественно отвечал он, – постигать суть вещей сквозь их скорлупу.
Потом он лишился речи – и только огонь в его глазах напоминал нам: радуйтесь, черти окаянные!
Нервы у Макара были нежные и тонкие, как нити паутины, и он обладал невероятно чуткой психикой. То, к чему другие потихоньку подбираются посредством теории или практики, на него обрушивалось, как вспышка озарения. Бац! И перед ним буквально сами собой раскрываются карты противника и весь его незамысловатый ход игры.
– Жаль только, – он щелкал пальцами, – это случается то через раз, то – через два на третий!
Так, по указу Его Императорского Величества Московская судебная палата в публичном заседании под председательством Белоцерковского, в составе членов палаты Зарембы, Стремоухова и Ргартова признали его виновным всего-навсего в хранении крамольной литературы и дали три месяца в Якиманке, за что Дарья Андреевна, залившись слезами, возблагодарила Никиту Столпника.
И тут же сосед по камере Усов, у которого прямо на лбу написано печатными буквами: ПРОВОКАТОР! – настолько расположил к себе Стожарова, что тот распахнул ему душу, с хохотом рассказав, как он там всех паутинил, а сам-де – бывалый большевик, революционер и забубенный подпольщик. Это повлекло за собой, учитывая несовершеннолетие Стожарова, год и шесть месяцев строгого режима в Таганской тюрьме.
Но бедная Дарья Андреевна все равно плакала от счастья, ведь Макара не угнали в Сибирь, куда уж ей не добраться. А в Таганку она любимому сыночку носила шанежки.
Впрочем, каторги Макар Стожаров тоже не миновал.
Ни каторги, ни солдатчины, ни передовой на Первой мировой.
"Здравствуй, доченька! – писала мне Стеша в феврале из Ялты. – Я совсем продрогла, ветер с моря пронизывает меня до костей. Лампочки в комнате перегорели, льют дожди, фрамуга сломалась, перед окном валит дым из длинной кирпичной трубы. Туалета в номере нет. Зато вокруг дома растут кипарисы. На ветку присела птица – пегая, крыло черно-голубое, здоровая, как ворона, но очень ласкового контура – голубиного, не вороньего. Море где-то слева, внизу, под горой, мне его не видно, и не надо. Ну его.