Не знаю почему, но все возвращаюсь и возвращаюсь к Даде. Может быть, таким образом пытаюсь вернуться в себя? Может быть, таким образом стараюсь забыть то, что угнетает мое сознание? Я, правда, не знаю. Может быть, надо однажды ответить себе на эти вопросы и поставить точку?
Чувствую, что потерял объект размышлений. Когда-то мне было интересно, как падает тень от предмета, как на цвет влияет свет. Когда-то было интересно. Теперь ничто больше не интересно. Не интересен даже я сам.
С другой стороны, почему я должен быть интересен? Да пусть они все обосрутся, и я вместе с ними!
Посылаю себя к черту, однако освободиться так и не удается. Проблема еще и в том, что я не знаю, от чего освобождаться. Я уже давно освободился от воли. Ее во мне и под микроскопом не углядишь. Освободился от сантиментов. Освободился от навязанной мне культуры. От чего еще? Все равно от чего-то еще нужно освободиться. От чего?! От тела?!
Художники освобождаются от тела. Многие из них только сидят и смотрят в окно. Однако этого недостаточно. Нужно еще. Нужно еще и еще. Нужно все время бежать от себя. Нужно постоянно гнать от себя то, что, по-твоему, в этот момент тебе принадлежит. Я уже не знаю, что мне еще принадлежит. Конечно, можно было бы уничтожить органы чувств. Все какое-никакое занятие. Однако это не выход. Есть один такой, который не двигается, лежит и существует без органов чувств. Но у него есть сознание, которое подключено к аппарату, фиксирующему его мысли. Этот молодец ухитрился не только книги писать. Он даже соблазнил санитарку. Женился на ней. Может быть, даже дождется потомков, хотя у него нет ни рук, ни ног, ни…
Улицы, города, страны полны гуляющих мертвецов.
Не хочу ни видеть, ни слышать их. Мне нужно скрываться, и я скрываюсь. Торчу в логове и борюсь с самим собой. Чаще всего проигрываю. Маразм заполняет и мое сознание. Ничего не поделаешь.
Жара спадает, однако на улице по-прежнему воняет. Кажется, все на месте. Однако что-то не так. Не могу выразить это словами. Ничего больше не понимаю и не хочу понимать.
– Приезжаю через пару дней, – говорит мне голос в трубке.
– Хорошо. Приду встретить тебя на Восточный вокзал.
Кабаков расползается по Центру Помпиду. Он поставил "Город будущего", на который валят толпы. Мне плохо от его города будущего, из которого удается сбежать. Не хочу его видеть, хотя толпам это доставляет огромное удовольствие. Все это только вызывает депрессию.
– Очень жарко, – утверждает встреченный на улице Кастаньяри Дружок. Он вчера опять избил жену, которая пыталась заманить его домой.
– Очень жарко, – отвечаю и подаю ему руку.
– Очень жарко.
– Очень жарко.
– Жарко.
– Очень.
– Очень.
Беседуем, и я снова ныряю в город, в котором ничего не ищу. Увеличенные и превращенные в скульптуры персонажи картин Сальвадора Дали экспонируются на площади Согласия. Американцы в восторге от редкой возможности – они фотографируются. Бегу через эту площадь, боюсь, как бы не получить солнечный удар, хотя июнь уже кончается. Сальвадор Дали, писавший в дневнике о своей гениальности и фекалиях, не сулит мне прохлады. Еще немного, и мой мозг вытечет, как расплавились его часы, отлитые из бронзы. С меня всего этого уже хватит. Беда в том, что я не знаю, куда податься, где найти пристанище.
Вместо Дады с витрин меня приветствуют натюрморты, дерьмовая мелочь и портрет склонившейся к фортепьяно пианистки, выигравшей, как утверждает печать, какой-то малоценный приз. Меня тошнит от него. Тошнит от жары, солнца, прохлады, воды, картин, голубей, автомобилей, богачей, нищих и аферистов, пытающихся всучить приезжим с Востока краденые брюки и куртку за пятьсот франков.
– Будьте любезны ответить на вопросы анкеты, – сует мне кусок бумаги девочка-подросток, закаленная навязчивостью столетия.
– Это то или что-то другое? – спрашивает меня очкарик, показывая потную ладонь.
– Полгода назад здесь была революционная ситуация, – заявляет инвалид, еле держащийся на одной ноге.
Баста.
"Вот зимой Илья Кабаков потряс всех немцев: на веревочках, прикрепленных к потолку, он повесил пятьсот пластиковых мышей. Знаете, продаются такие искусственные мыши – для розыгрышей. Подбросить в чай и подать гостю; тот вскрикивает, испугавшись, а ему после этого объясняют, что они ненастоящие. Вот Кабаков и купил себе пятьсот таких мышей", – расходясь, начинает злиться коллега.
Плавится асфальт. Вода испаряется. Разум мутится. Кто-то кричит из прошлого, что Дада пропагандирует анархизм, нигилизм, цинизм, отрицает устоявшиеся нормы общественной жизни, этики и эстетики. Словом, хуже и быть не может.
Да куда уж хуже, если я стою, опершись о каменную ограду кладбища, и решаю дилемму: по эту или по ту сторону мне в этот момент было бы лучше?
Никакого ответа. Никаких разъяснений. Зной расплавляет вопросы. Во мне воскресает Дада. Слишком большая ответственность быть ее хранителем. Слишком большая. Выхода нет.
– Е…сь отсюда, – говорю я человеку, спросившему, сколько сейчас времени. – Двенадцать. Полдень.
Расстаемся. Он – узнав. Я – раскрыв тайну.
Меня залила волна прощаний. Все хотят пожелать мне успеха и расстаться. Может быть, даже навсегда. Не удивляюсь. Общаемся урывками – подольше, покороче. Так и должно быть. Все хорошо.
Сесиль скоро уезжает в Россию, поэтому очень хочет меня увидеть. Она уже несколько раз повторяла мне, что я нравлюсь ей. Говоря это, не забывает добавить, что нравлюсь не как мужчина, а просто как человек. Я ей советую больше не делать этого добавления, но она не слушает. Так или иначе, мне плевать.
Еду в восточный Париж, пересекая поперек его южную часть. Она живет не в самом респектабельном квартале, хотя ее отец когда-то и был генералом. Мать – аристократка, однако ей насрать на происхождение, если жизнь такая за…ная. Это не мои слова. Их каждый раз повторяет мать Сесиль, когда звонит и жалуется Даниэлю, что не может найти общий язык со своей дочерью. Даниэль объясняет, что это типичный словарь аристократической буржуазии. Может быть. Не углубляюсь. Мое самочувствие такое же, как и у матери Сесиль.
Автобус еле ползет. Опаздываю. Раньше меня бы никто не убедил, что я научусь опаздывать со спокойной совестью. Я спокоен. Не волнуюсь. Наверняка она уже около получаса ждет меня у фонтана со львами. Никогда не был в этой части города. Здесь живет разве что пара аристократов. Автобус едет по мосту Толбиака, с которого открываются нехарактерные для Парижа индустриальные пейзажи. Да, накопившие в других государствах деньжат сюда редко забредают. Возможно, я один из немногих.
Выйдя из автобуса, замечаю Сесиль, которая не может устоять на месте. Она неспокойна, хотя причин для такого состояния вроде бы и нет.
– Ты опаздываешь, – говорит она мне вместо приветствия.
– Не может быть?! – делаю вид, что ничего не понимаю.
– Почти на час. Все уже ждут.
Она ведет меня дворами в ливанский ресторан, в который наведывается уже лет десять. Точнее, бежит. Я, хоть и недоволен, бегу следом.
– Может, можно помедленнее? Мне с сердцем плохо, – пытаюсь я остановить ее святой ложью, принимая на себя бремя греха.
Она не слышит. Со стороны это выглядит, как гон самца и самки. Однако она летит слишком быстро.
Вбегаем в ресторан, в котором за длинным столом я вижу незнакомых персонажей. Не сказал бы, что при виде меня их лица озаряются сиянием.
– Познакомьтесь, – усаживая меня за стол, говорит Сесиль. – Это моя мать, это сестра, а это – мой друг, профессор университета из Марселя.
– Приятно, – говорю. – Разве в Марселе есть университет? Никогда бы не подумал.
Профессор уже недоволен, но вида не показывает. Мою реплику сочли конфузом деревенщины, которого нужно простить. Он снисходительно улыбается, однако не бросается объяснять, что в Марселе не один университет.
– Сейчас Марсель – крупнейший форпост итальянской мафии в Европе, – начинаю я с видом знатока. – Через Марсель идут наркотики. Через марсельские банки отмываются деньги. Правда, как и через Монако. Князь Монако создал на удивление благоприятные условия для такой деятельности. Особенно после смерти жены. Кроме того, у него замечательная коллекция автомобилей, он играет в гольф. В Марселе должен жить Серж Вентури. Он армянин. Может, случайно знаете? Не знаете. Жаль. А о Вадике Артумяне слышали? Не слышали. Странно… У меня очень много друзей армян. Иногда мне кажется, что я и сам армянин. Посмотрите – облик у меня смуглый. Глаза голубые. Армения меня привлекает. Однако в Марселе я не был.
Ожидавшие меня несколько ошарашены. Сесиль не ожидала такой болтливости.
Понимаю, что на сидящих за столом я произвел довольно сильное впечатление. Особенно знаниями. Они вытаращивают глаза, когда я закуриваю и продолжаю:
– В конце третьего века Григол Святой убедил короля Тиридата III, и тот провозгласил христианство государственной религией. В пятом веке армянская григорианская Церковь отделилась от римской Церкви, так как приняла монофизитство. А в начале шестого века она отделилась и от антиохийского патриарха. Интересно, правда? Однако в четырнадцатом веке была создана униатская армянско-католическая Церковь. Странно, но Рождество армяне празднуют на Трех Королей. Когда у меня гостила солистка ереванской оперы Гаянэ, она всю ночь варила блюдо хаш, редкую мерзость. Подумайте, вкусно ли хлебать отвар из свиных ног?! В шесть часов утра! Запивая водкой! Это одно из самых запомнившихся ощущений в моей жизни. Кроме того, она сломала телевизор. Причастие армяне принимают с первым крещением в виде вина. Вино их мне не доводилось пробовать, а вот коньяком баловался не раз. В изготовлении этого напитка они непревзойденные мастера. Когда откупориваешь бутылку хорошего коньяка, распространяется такой аромат, что только держись. Это неповторимо. В настоящее время эчмиадзинскому патриарху подвластны метрополии Иерусалима, Константинополя, Киликии, больше двадцати епископств в Северной Америке, епископства в Южной Америке, Европе, Азии. Во Франции до сих пор всей текстильной промышленностью владеют армяне. И это очень хорошо. Достаточно посмотреть на их изделия. Если бы так было и раньше, не произошла бы и забастовка лионских ткачей, причинившая такой большой финансовый и экономический ущерб государству. Армяне – мои друзья, а в Марселе их масса. Кстати, а вы не армянин?
Профессор из Марселя не ожидал такого зигзага в беседе, поэтому пожимает плечами, а я не даю ему заговорить и опровергнуть выдвинутую мной гипотезу:
– Армянин, – утверждаю я. – Вы настоящий армянин. Нос, глаза, пальцы, уши. Все говорит за то, что в вас есть армянская кровь. Ваша мамочка не жила в Меце? Мне кажется, что она родом оттуда. Конечно, иначе и быть не может. Мы, армяне, отличаем друг друга. Достаточно вспомнить нашу философию, историю. Никому из здесь присутствующих не нужно напоминать, что наше племя сформировалось в период древней империи Урарту. Кроме того, не надо забывать и более позднее влияние эллинизма. А что уж говорить о набегах турок-сельджуков, начавшихся с 1045 года! Правда, в этот период начинается упадок философии и культуры, однако с двенадцатого века все снова расцветает, а думали, что никогда уже больше не поднимется. Снова возникает интерес к наследию эллинизма. Снова изучается греческая литература, которую представляют Аристотель, Платон. Это очевидно. Достаточно вспомнить Иоанна Софиста, умершего в 1129 году. Это он защищал свободу мысли, ее рациональность. И только для того, чтобы человек мог выразить себя. А что уж говорить о жившем ранее Георгии Пахлавуни, который был весьма универсальным творцом. Он создавал поэзию, переводил греческие произведения на армянский язык, был математиком, писал труды по грамматике, философии. Кстати, он получил титул магистра от византийского императора. Такой оценки мало кому удавалось дождаться. А его анализ десяти категорий Аристотеля до сих пор считается лучшим. Может, доводилось его изучать?
Они сидят, проглотив язык. Повторяю вопрос профессору, доводилось ли ему изучать сделанный Георгием Пахлавуни анализ десяти аристотелевских категорий. Он делает вид, что да, и кивает. Сесиль не может скрыть, что о Пахлавуни слышит впервые. Остальные тоже. Им не по себе от того, что они так отдалились от культурного наследия племен, сформировавшихся на просторах империи Урарту. Не нужно делать кислых мин, когда приходит опоздавший человек, тогда не придется слушать непонятные и незнакомые вещи.
Профессор пробует исправить положение. Он хочет, воспользовавшись паузой, перехватить инициативу, поэтому начинает:
– Когда я был в Китае…
– А вот о Китае, – безжалостно прерываю его я, – не нужно! Не для того мы здесь собрались, чтобы говорить о последствиях культурной революции. Всем известно, какие они были, какие есть и какие будут. Только потеря времени, так как Китай слишком велик, чтобы мы могли объять его своим разумом. Особенно те, кто поражены европоцентризмом. Мы все ведь поделены на епископства и прикованы к папской власти. Все.
У мамочки и сестрицы Сесиль глаза все время вылезают из орбит. Не знаю, кто тянет меня за язык, однако жертв не отпускаю. Мне даже немного неудобно перед Сесиль, пригласившей меня на прощальный вечер. Но ничего не могу с собой поделать. Кажется, что сошел с ума. Нет, я здоров! Я в хорошем настроении! У меня есть силы делиться знаниями!
– Что хотите заказать? – вежливо осведомляется араб, подсовывая нам меню.
– Мне все равно, – сохраняя приподнятое настроение, заявляю я и уже хочу начать речь о болгарской религиозной мысли.
– Ты съешь это, это, это и это, – не дожидаясь, встревает Сесиль и тычет пальцем в меню. – И еще рекомендую это и то, другое, оно просто изумительно. Его не сравнить с этим, потому что это совсем простое, а то неповторимо. Это тоже терпимо. А это! А это! Невыразимо… Это! Это неплохо…
Теперь уже я сижу как дебил, вытаращив глаза. Не понимаю, что она предлагает и чего от меня хочет. Киваю, как и они минуту назад. Я со всем согласен. Не разбираюсь в ливанской кухне. Я пришел сюда не есть, а побыть на людях. Сейчас я мог бы напомнить ей, что всегда приятно встретиться с незнакомыми людьми, услышать их мнение о том или другом.
– Ты должен это попробовать, – не отпускает меня Сесиль. – Я каждый раз, когда прихожу сюда, его заказываю. Мустафа готовит его лучше всех ливанцев. Он еще добавляет такие штучки, которые даже не знаю из чего сделаны. Всегда всех спрашиваю, и никогда никто не угадывает. Если хочешь, можешь и ты попробовать. Оно интересное. Правда, иногда в нем чего-то не хватает, но все равно интересно. Очень интересно.
– И еще предложи ему это, – влезает профессор Марсельского университета, чье имя я не способен запомнить.
– Можно и то, другое, – дополняет его мамочка Сесиль.
– Я рекомендую только это, – не упускает случая дать совет сестрица.
Сижу, забыв, что недавно хотел сказать о болгарской религиозной мысли. Они пробили мою оборону, поэтому хочу и то, и это, и еще другое. Словом, армяне, философия, история, религия, теология отдаляются, уступая место дилемме: то или это попробовать.
– Мы будем пить ливанское вино. – Сесиль полностью перехватывает инициативу вечера. – Будем пить красное ливанское вино.
– Ливанцы пьют вино и им торгуют? – успеваю я спросить.
– Они христиане.
Мне нравится, что эти ливанцы христиане. Сейчас я хотел бы уже всем им рассказать, как встретил в Дрездене ливанских христиан и одурманивал себя вместе с ними крепкими алкогольными напитками. Досадно, однако инициатива больше мне не принадлежит. Этот идиот-профессор уже рассказывает, что ему доводилось пробовать в Китае. Перепробовал он немало, поэтому без остановки называет блюда, составляющие их части. Я вынужден объявить перемирие. Надеюсь прийти в себя и взять сценарий вечера в свои руки. Рассказ его не слушаю, даю отдышаться разуму и мысли. Сознание мне благодарно. Уже чувствую свое ритмично бьющееся сердце. Перемирие приближается к концу. Оглядываю так называемый ресторан. Кажется, это не обычная забегаловка с несколькими столами. Дешевый интерьер, дешевая мебель, дешевое освещение. Все это отдает простотой, однако не бедностью. Посетителей, правда, кроме нас, больше нет. Не думаю, что сюда заворачивают целые вереницы.
Марселец все не кончает рассказ о Китае. Сейчас он, словно барбизонец, рассказывает о природе, о которой, мы знаем, можно говорить всю жизнь. Особенно когда нечего сказать. Особенно когда ничего не смыслишь в древней армянской культуре. С другой стороны, тема природы за столом универсальна. Взявшийся за нее всегда защищен от возражений и споров. Без сомнения, могут встретиться и осложнения. Например, не зная, что напротив тебя сидит садовник, начинаешь плести, мол, крокусы осенью завязывают плоды, которые потом хорошо лечат стигмы. Подобными рассуждениями садовников можно обидеть. Однако их так мало, что о природе можно говорить что угодно.
Метрового роста официант-ливанец, щеголяющий бакенбардами девятнадцатого века, ставит на стол кулинарные чудеса своей страны. Скоро я их попробую. Мне страшно хочется познакомиться с ливанской кухней… Вонзаю вилку в кусок мяса. Макаю в подливу. Кладу в рот.
Впечатление такое, словно съел блевотину. Слово "невкусно" не подходит. Слово "отвратительно" слишком мягкое. Слово "мерзко" ничего не говорит. Хочу все это выплюнуть. Хватаю бокал с вином, куда упала часть куска, пережеванного с подливой и моими слюнями. Речь о Китае прерывается. Все устремляют взгляды на меня. Инициатива перехвачена.
– Вкусно? – спрашивает меня Сесиль.
– Это специфическое блюдо, – вбивает кол мне в сердце профессор.
– Уникальная подлива, – не отстает мамочка Сесиль, пробуя другое блюдо.
Едва держусь, мне вот-вот станет плохо. За столом не блевал уже лет двадцать. Может быть, и больше. Последний раз, помню, облевался в столовой курортного города перед часами, которые предательски тикали, отсчитывая, спустя какое время я буду вынужден выгрузить съеденное. В тот раз облевал не только стол, но и сидевших рядом, которым еда казалась вполне подходящей.
– Вина! – успеваю я крикнуть, глотая поднимающуюся блевоту.
Сестра Сесиль, сидящая рядом со мной, услужливо наливает. Хватаю бокал и мгновенно осушаю его. Это, конечно, признак дурного тона. Однако сидящие не могут догадаться, что бы с ними случилось, если бы я попытался пить вино глотками.
Пока борюсь со спазмами, они уплетают за обе щеки. Выглядят довольными. Скорее всего, наказывают меня за слишком большую любовь к армянам. Их кара коварна.