Прошедший многократный раз - Геркус Кунчюс 17 стр.


Волочем с Йоко котел с десертом на второй этаж. Старушка с невинным лицом открывает нам двери и показывает, куда его ставить. Возвращаемся. Оказывается, Джим забыл засыпать десерт клубникой. Снова беспокоим старушку. Снова тащим котел в студию. Нет, оказывается, все хорошо – этот десерт ни в коем случае нельзя украшать клубникой. Тащим назад. Старушка смеется над нами. Йоко повторяет, что по-прежнему меня любит. Не удается ей сказать это без акцента.

Джек обливает свои синие красавцы-брюки жиром, поэтому ругается. Кажется, ему и немного больно. Он подпрыгивает, схватившись за гениталии. Не дай Бог, еще ошпарился. Летчик тоже взволнован. Мягко гладит Джека по плечу и успокаивает. Однако страдать нет времени. Нет времени утешать. Время работать. Победивший боль Джек снова у плиты. Летчик снова при мусоре. Грустный Петер чистит морковь. Американки мокрые, как русалки. Та, что покрасивее, пытается улыбаться, обласканная Джимом таращит глаза. Вторая, похоже, переработала. Она на глазах начинает походить на мужчину. Все так заняты, что даже не видят этих феноменальных перемен. Песня Йоко очень жалобная. С каждым отрезанным куском пирога грустнее и грустнее.

Все застывают, когда снова видят в студии юбиляров. Лицо Джима искажает сатанинская усмешка. Эти юбиляры на редкость глупы. Джим опять выпроваживает их, заручившись обещанием, что они вернутся не раньше чем через час. Приунывшие герои свадебного торжества уходят. Небрежно замечаю, что их, может быть, стоило бы убить и изжарить. Йоко откликается, говоря, что человечина ей не нравится. Американкам противно. Джек снова насвистывает, так как только что к нему прижался летчик. Джим стонет, но одолевает десяти литровую канистру вина и выносит ее в коридор. Разбираю плоды авокадо. Петер режет лук и наконец начинает плакать. Никто, к сожалению, его не утешает. Летчик вспоминает еще одну веселую историю и забывает, что нужно мыть посуду, сортировать мусор. Джек доволен, хотя у него и подгорело жареное мясо. Пользуюсь случаем и выхожу во двор покурить. Спокойно. Никто не замечает моего отсутствия. Откуда ни возьмись, приходит Петер. Дрожащими руками достает сигарету. Успеваю дать прикурить. Мне его чуть-чуть жаль, хоть он и создает в свободное время компьютерные программы и знает Сантану.

– Эркю! Эркю! – окликает меня Джим. – Ты пойдешь с ней, – показывает он мне на ту, которая уже полчаса, как стала мужчиной, без грудей и с челюстями рецидивиста.

Иду с ней по улице Алезья в кулинарию, где нам велено произнести имя Джима. Только и всего. Дальше якобы все произойдет само собой.

– Джим, – хором произносим мы, обращаясь к несколько ошалевшей кулинарше.

Она что-то хрипит в ответ. Можно понять, что никакого Джима она не знает. Моя спутница повторяет то же еще раз и вонзает в нее выразительный взгляд. Тут начинается. Продавщица сладостей сует нам хлеб. Не знаю, зачем нам нужно было идти вдвоем? Может быть, Джим хотел оказать мне услугу? Спасибо, мне не нужны такие услуги.

– Я очень плохо говорю по-французски, – говорит она мне, когда мы пересекаем улицу Томб-Исуар.

– Я совсем не говорю, – отвечаю ей. – И нисколько из-за этого не переживаю.

– Я знаю всего несколько слов.

– Я тоже знаю.

– А что ты знаешь? – вроде бы с любопытством спрашивает она.

– Знаю: я хочу с тобой потрахаться.

После этого признания она успокаивается и больше вопросов не задает. Я немного ее разочаровал. Но, с другой стороны, нечего спрашивать бессмысленные вещи. Я ответил откровенно, так что нечего злиться.

Когда мы возвращаемся, первые гости уже стоят в ожидании во дворе. Они еще не отваживаются одурманивать себя вином. Джим представляет меня, однако я уворачиваюсь и заявляю, что мне пора на встречу, что мне очень жаль, но должен всех оставить. Исчезаю за воротами двора, где сталкиваюсь с топчущимися гостями – бедняжки, не запомнили код.

У церкви Святого Петра меня уже ждут. Марк и его коллега пунктуальны, как какие-нибудь австрийцы, немцы, швейцарцы или отчасти эльзасцы. Приходится извиниться, что опаздываю. Веду их к Джиму. Вижу, как по Алезья двигаются группы людей. У нас одна и та же цель. Они идут к Джиму. Когда оказываемся во дворе, вижу массу народа. Джим по-прежнему хорошо помнит имена, поэтому не перестает представлять моих друзей. Я показываю самое важное – где вино, – и ныряю в трясину разговоров.

– Познакомься! – кричит мне Джим с балкона. – Это твоя соотечественница.

Вижу особу, которая в семидесятые годы должна была бы быть хиппи. Не могу оторвать глаз от ее выкрашенных красным лаком ногтей на ногах и сандалий, скрывающих эротические ступни.

– Я пою на девяти языках, – начинает она без предисловий, не оставляя мне даже паузы, чтобы выразить удивление. – Пою на девяти языках: по-английски, по-французски, по-литовски, по-немецки, по-датски, по-эстонски, по-шведски, по-испански и на санскрите.

– Вот это да! – якобы удивляюсь я, однако лакированные ногти не позволяют мне удивляться и пленяться ее личностью.

Не знаю почему, но жалею, что начал беседовать с ней на родном языке. Пока что она мне ничего плохого не сказала. Может быть, и не скажет, однако возникает неодолимое желание как можно скорее от нее сбежать. Увы, поздно. Снова накликал на себя беду, так что придется терпеть ее общество.

– Сейчас пою на санскрите, – продолжает она легенду о себе. – Это будет уже мой второй диск.

– Ого!

– Да-да, второй. Нас девять: конголезец, два француза, баск, чилиец, индус, египтянин, еврей и я – литовка. Нас очень любят, так как мы отличаемся. Не такие, как все. Мне нравится петь на санскрите.

– Еще бы!

– Раньше я пела по-французски, по-английски, по-немецки, по-эстонски, по-датски, по-шведски, а сейчас пою на санскрите.

Я хочу наконец прервать ее, поэтому осмеливаюсь справиться, где она выучила санскрит. К сожалению, оказывается, сама, все сама, самостоятельно. И играть на гитаре тоже самостоятельно. Все самостоятельно. Мне остается только подтвердить, что она очень способная, однако это замечание застревает в горле, и я ее не хвалю. Мог бы, конечно, похвалить, но не выходит.

– Ого! На санскрите! – восхищаюсь я. – Как трудно на санскрите петь! Как трудно!

– Трудно, – соглашается она. – А что делать?! Что делать?! Нужно. Если мы не будем петь на санскрите, то кто же еще будет?!

– Верно. Кто же еще будет петь?!

– На санскрите очень хорошо петь.

– Верно.

– Нужно что-то иметь внутри. Если имеешь, тогда можно петь на санскрите. Нужно иметь.

По ногтям на ее ногах видно, что она что-то имеет. Что имеет, то имеет. Одни называют это безумием, другие – шизофренией, третьи – психопатией. Мы это называем "чем-то", то есть тем, что позволяет петь на санскрите. Хочу сбежать от нее, но это что-то тянет за язык, и я говорю:

– Мне было бы так интересно с вами поговорить, услышать, как вы поете на сансите…

– Санскрите, – поправляет она.

– Как вы поете на санскрите, – продолжаю я. – Очень хотел бы с вами встретиться, может, в другое время, в другой обстановке. Меня санскрит очень интересует. Он, будем откровенны, просто восхитителен.

Договариваемся, что я ей позвоню. Бегу от нее, как черт от креста, как вампир от чеснока. Передаю ее Марку. Уходя, слышу, как она размышляет вслух:

– Почему в Литве все такие грустные?..

Всегда спасает вино. Стою в коридоре, попиваю и вижу, как мучается Марк. Терпение у него слабое. Скоро сбежит.

– Что это за дура, с которой ты меня свел? – не перестает он потрясенно изумляться. – Она психованная.

Советую не принимать так близко к сердцу. Предлагаю вина, и мы пьем дальше. Какой-то пушистый цыпленок объясняет нам, что композицию лучше всего изучать в метрополиях, а не в колониях. Нам удается предельно быстро от него избавиться.

Йоко раздает кулинарные чудеса Джека. Все жрут. Я тоже с удовольствием поел бы, но меня очень интересует вино. Марка, правда, тоже. Он пьет и пытается понять, что плетет на диалекте американских марсиан подошедший к нему старичок.

– Он спрашивает тебя, не мог бы ты ему помочь, – говорит мне выбитый из равновесия Марк.

– Всегда готов, – отвечаю я тому старичку, выражение лица которого столь же солидно, как и его костюм стоимостью в семь тысяч.

– Что вы могли бы мне сказать о сжигании мусора в Восточной Европе? – хватает он быка за рога.

– А что вас интересует?

– Меня интересуют территории, которые можно было бы купить.

– Ради Бога, их множество. Нужно только уметь выбирать.

Марк пятится к канистре с вином. Остаюсь один, но ничего не боюсь, так как мне только дай поговорить о сжигании мусора в Восточной Европе. Это моя самая любимая тема.

– Я сжигаю мусор всего Нью-Йорка. Мог бы сжигать и мусор восточноевропейский, – вызывается он.

– Это было бы большим подспорьем, – одобряю я. – Я как раз готовлю рекомендации по этому вопросу для Европейского союза.

– Да что вы!..

– Да. Вы встретили как раз того, кто знает все о сжигании мусора. По моим рекомендациям, между прочим, был осуществлен проект в Океании.

– В семьдесят девятом?

– В феврале месяце, – уточняю я.

Договариваемся встретиться и вместе поджечь тот мусор, которого в последнее время скопилась не одна тонна. Не возражаю, чтобы часть нью-йоркского мусора привозилась в Литву, где бы и сжигалась. Эта мысль ему очень нравится. Словом, ударили по рукам. Он отправился дальше устраивать свои профессиональные дела, а я – за вином.

Не знаю, какой пью бокал, однако все еще слышу и вижу – гости снуют и жужжат, как пчелиный рой. Джим без устали представляет одних другим. Марк немного захмелел. Вижу, как он по-приятельски хлопает Джима по плечу. Хотя я и сам пьян, понимаю, что Джим не испытывает удовольствия. Подзываю Марка к себе.

Покачиваясь, мы беседуем с одной старой девой. Она якобы архитектор, поэтому договариваемся встретиться. Разумеется, у нее дома. Теперь уже она сбегает от нас, неосмотрительно оставив свой номер телефона и адрес. Наливаем себе еще вина. Мимо проходит польская писательница, живущая по поддельному паспорту. Меня не узнает. У этих писателей короткая память.

Мелькают лица. Мы пьяные. Джим делает знаки, что пора выматываться. Гости расходятся. Мы еще не уходим. Марк опять не упускает случая похлопать его по плечу. Вроде бы пора идти. Пора. К сожалению, замечаю композитора-концептуалиста. Меня заливает тоска. Поэтому обнимаю его и целую в бороду. Он, привыкший к голливудской жаре, терпит и поток моих теплых чувств. Бедняга объясняет, почему мне не позвонил. Я ему прощаю. Всем все прощаю. Чувствую себя бесконечно добрым и любящим весь мир. Марк тоже полон любви. Ее не хватает только коллеге Римме, упрекающей нас, что мы напились.

– Мы пьем не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы было весело, – говорю я ей, когда идем по улице Алезья к метро.

Она не понимает. Не понимает и польский концептуалист, ведущий меня под руку. Пытаюсь петь. И допеваюсь. Неизвестно откуда рядом с нами возникает босой клошар и предлагает глотнуть его вина. Хоть мы и пьяные, но отказываемся. Продрогший концептуалист оставляет нас. Долго прощаюсь с Марком. Завтра утром снова встретимся.

Большим усилием воли мы заставляем себя выговорить по-санскритски:

– Хороший человек этот Джим.

Неприятно, но мертвых все больше. Они множатся, как те кролики в Австралии, от которых так и не могут найти защиту предприимчивые фермеры. Вся земля – одно сплошное кладбище. Воздух отдает смертью и гнилью. Конечно, можно было бы что-нибудь изменить, однако живые не находят сил, а может, им просто-напросто не хватает фантазии. Я один из живых. Пока что. Поэтому меня волнуют мертвые. Иду на кладбище. Иду туда, где сосредоточено то, чем живу. Все хвалят это кладбище. Многие им гордятся и втайне надеются быть здесь похоронены. Может быть, действительно очень важно жить надеждой, что будешь похоронен там, где хочешь лечь. Город живет на кладбище. Город его кормит. Все шлет и шлет жертвы в его ненасытную пасть, одним приготовив роскошные торжества, а других провожая несказанно равнодушно.

Все идет к черту, поэтому слоняюсь по кладбищу, ищу известные имена, читаю выбитые на памятниках банальные надписи, возвещающие, что весь мир пошел ко дну и тонет в глубокой грусти. Все надписи лживые и циничные. Должно быть, так удобнее. Не ищу причин. Они мне неинтересны, поэтому только хожу от одного памятника к другому, смотрю на даты и считаю, считаю, считаю – сколько этим счастливчикам все-таки было отпущено времени. Не знаю, счастливее ли были те, которым удалось перешагнуть порог восьмидесятилетия, или те, которые умерли, едва появившись на свет. Не знаю. Не знаю и не ищу ответа. Не ищу, так как вопрос глупый. А если кто-нибудь и ответил бы, лучше бы не было, счастливее бы я не стал. Ответы не делают человека счастливее. Скорее наоборот.

Жрицы разжигают огонь у могилы идола. Полиция пытается прогнать фанатиков, но они снова обступают могилу, и неизвестно, что они здесь ищут, неизвестно, что находят. Полицейский добросовестно выполняет доверенные ему обществом обязанности, поэтому не разрешает даже фотографировать. У него оружие. Любовь безгранична, особенно тогда, когда ничего не стоит. Мне не нравятся любители идолов. Я их не понимаю. С другой стороны, пусть они все обосрутся!

Бессмысленно бродить по кладбищу, навещать незнакомых людей, которые могли быть или были убийцами моей души. Не знаю, что меня сюда привело в этот непривычно дождливый день. Не знаю.

Крипты или их остатки усеяны любовными признаниями, клятвами верности, лозунгами, утверждающими, что вождь не умер, потому что он бессмертен. Какая-то паранойя. Окружающая атмосфера завладевает мной, поселяется во мне, и я становлюсь одним из множества бродяг.

Хочу сбежать. Хочу отделаться от этого состояния, убежать от лиц, от мертвых, от дождя, насквозь меня промочившего. Хочу сбежать от холода, от дрожи, от невыразимой мысли, заставившей меня сюда забрести. Неприятно гулять среди этого скопления камней, которое доказывает, что счастливейшие из счастливейших, знатнейшие из знатнейших всего-то и смогли выпросить у бытия по камню, придавившему их прах.

– Простите, мы правильно идем к могиле Шопена? – справляется у меня одна пара.

Они, наверное, очень любят его ноктюрны, прелюдии, концерты для фортепьяно с оркестром, раз в такой дождливый день не теряют надежды найти его могилу. Все посетители этого кладбища бесконечно любят музыку, литературу, историю, философию. Все они чувствуют жажду, поэтому и ходят сюда освежиться, вдохнуть прах бессмертия. Не знаю, чего еще они могут ожидать. Чего могут ожидать от этого кладбища дети, привезенные родителями из Америки, Океании, Новой Зеландии? Они все здесь. Все с картами. Все отчаянно пытаются сориентироваться в этом месте, где одни важны, другие не столь важны, а третьи совсем незначительны. Блиставшие когда-то остротами в салонах большинству теперь неинтересны. Аристократические фамилии никого не удивляют. Служители казны забыты. Очарование красавиц недоступно.

– Почему ты так растрачиваешь себя? – спрашиваю лежащего здесь Модильяни. – Почему? Скажи, хоть мне и неинтересно.

Он молчит. Все они молчат. Все, успевшие налгать, наболтать, заморочить головы, теперь молчат. Даже не улыбаются. Они нереальны, так как их никогда не было. Никогда не было. Вокруг одна пустота. Только я реален. Все остальное выдумано.

– Будьте любезны, посторонитесь, я хочу иметь фотографию этого надгробия. На память…

Отодвигаюсь. Отодвигаюсь и наблюдаю, как некая личность с упорством каннибала пытается всосать в фотопленку своей камеры останки умершего. Один кадр. Второй. Третий. Личность обрадует своих родных и приятелей фотопроизведениями, на которых будут видны надписи, утверждающие, что мертвый на самом деле жив. Кому сейчас это важно? Жив он. Умер. Ничего не меняется. Никакого смысла. Никакой морали. Не разберешься теперь, как все это случилось и почему. Никто не углубляется.

Все были бы потрясены, если бы кто-нибудь отнял у них кладбища. Почувствовали бы себя нечеловечески обиженными. Вероятно, даже решились бы умереть и лечь под землю, чтобы исправить тот позор, который назвали бы преступлением против человечности. Они ни секунды не смогли бы пробыть без кладбищ, без мысли, что они необходимы, как и память, отдающаяся, словно проститутка, любому капризу времени.

– Будьте так добры, снимите нас у этой могилы, – просит меня горсточка японцев, не по рассказам знающих все ужасы, вызываемые атомом.

Они выстраиваются. Встают аккуратно, чтобы были видны надгробные надписи, которые позже будут напоминать, с кем им довелось иметь дело. Их лица выдают важность события. Они возвышенны и даже немного растроганы, так как знают, что другого такого гения человечество больше не увидит. Видеолента снимает их… Если бы было можно, они выкопали бы гения и, улыбаясь, держали его на руках перед камерой. Если бы было можно…

Дождь хлещет. Гуляют цветные зонтики. Я уже больше не человек, а лишь волна воды, гонимая подсознанием в неизвестном направлении. Когда-нибудь ворота кладбищ должны бы закрыться. Когда-нибудь все должно бы кончиться. Когда-нибудь.

– Я должен ей позвонить, – не находит себе места Марк, в то время как я, промокший, сижу дома и греюсь ромом, водкой, текилой, а также джином без тоника.

– Уже не выдерживаешь, – говорю, когда он в десятый раз набирает номер телефона той, которая коварно вышла замуж.

– Было бы глупо не встретиться, если уж я в этом городе.

Это "встретиться" означает одно – трахнуть. Он не может упустить такого случая. Может быть, только ради этой "встречи" и притащился из Австрии. Увы, никто не отвечает. Точнее, автоответчик сообщает, что в данный момент никого нет дома.

– Разве может она не быть дома всю неделю? – злится Марк, ожидая моего сочувствия.

– Может, ее муж, узнав, что ты приедешь, спрятал ее? – рассуждаю я вслух, хотя это и не слова утешения.

– Не может быть! Я говорил с ней по телефону из Австрии. Она сказала, что будет, будет ждать. Ничего не понимаю.

Все понимаю, но уж объяснять ему не стану. Он тоже понимает, однако боится, а может, и не хочет сказать это вслух. Все равно он решил получить то, за чем сюда приехал. Он не успокоится. Найдет сотни причин и в конце концов добьется своего. Вопрос только – когда. Сегодня ее трахнуть ему не светит. Кажется, не светит и на следующий день. Скорее всего, и послезавтра, а через неделю уже будет поздно. Мне немного смешно видеть его муки, однако, похоже, смеяться не над чем. Он хочет ту девицу. Хочет, а не получает. Это скверное состояние. С другой стороны, у меня в доме возникает какое-никакое напряжение. Это как жизнь, из которой впоследствии можно будет выжать какой-никакой сюжет. Однако я знаю, что погрузиться в перипетии чувств другого не удастся.

– Нет, так невозможно. Ее нет дома!

Марк и не чувствует, как становится неоригинальным. Сейчас его устами говорит мужская амбиция. Не хватает еще, чтобы с тоски начал пить. Пока что держится, но вскоре, подозреваю, из эйфории впадет в безнадежность и будет тушить ее жидкостью. Такая метаморфоза меня совсем не радует. Не хочу разделять его грусть. У меня полно своей, хотя я и не звоню недосягаемой по телефону.

Назад Дальше