Королю просто некуда было девать своё благородство и фантастическое мужество – только на защиту Королевы от международных посягательств. Враги покушались отовсюду – чужие рыцари, султаны, ханы и курящие бандиты из цыганского посёлка. Она трепетала от страха всем своим белоснежным тельцем, так что спасать приходилось непрестанно, днём и ночью…
Собственно, Короля можно и не описывать: не считая шпаги, он мало чем отличался от самого Рисовальщика, только что геройски одолевшего рубеж между старшей группой детсада и подготовительной.
На Королеву категорически не хватало карандашей. В коробке имени Сакко и Ванцетти отсутствовали цвета: белоснежный, лилейный, жемчужный, золотой, сиреневый, телесный, персиковый, атласный и поцелуйный.
Длину её волос могла оспорить лишь долгота шлейфа. Декольте и корсаж (уже где-то вычитанные слова) служили фактически частями её королевского организма. Ниже декольте ничего уже не могло быть в принципе. Никакого, например, бюста. Но декольте – было. Округлое и рискованно глубокое. Откуда выглядывала тихая раздвоенная птичка.
В ответ на подозрительный вопрос матери: "А что это у неё там торчит из платья?" – Рисовальщик авторитетно пояснил: "Кожистая складка". На самом деле для той неописуемо прекрасной, молочного цвета субстанции слово "кожа" было чересчур животным… Да и бумага из ученической тетради в клетку, где всё это изображалось, тоже была слишком груба. То есть – не "бумага всё стерпит", а Королева милостиво терпела своё пребывание на корявой бумаге.
Королева могла сидеть подле Короля, ехать в карете, гулять по саду – изумрудному, понятно, с бриллиантовой росой. Она могла благоухать, говорить нежным голосом, опять же трепетать, восклицать "ах!", падать в обморок и покоряться своему спасителю.
Она не ходила в туалет, никогда не потела, не мылась, а купалась в зеркальном пруду исключительно ради прелести и любования.
Примерно две жизни спустя он будет разглядывать на конверте драгоценные марки с её профилем, достоинством в 1,2 и 4 пенса, и его окликнет телевизионная программа "Время": "… в ходе визита Её Величества Королевы Елизаветы Второй…"
Неужели?! Эта пожилая тётенька с добрым наивным лицом, в круглой шляпке, как у Беттины Моисеевны из второго подъезда? Согласитесь, так не бывает.
Или – пусть кто-нибудь, собравшись с духом, объяснит: вон та славная девушка с мужским подбородком, детской улыбкой и трагически неуклюжей судьбой – это Принцесса?? Но каждому ребёнку известно, что принцессы не гибнут в автомобильных катастрофах. Ни от гриппа, ни от какой холеры, ни даже от вульгарной старости. Разве что – от горя. Или безответной любви.
Сколько понадобится взрослой отваги и циничной терпимости, чтобы наконец понять: именно так и бывает. Практически только так.
Но вот что интереснее всего, так это моральное самочувствие Рисовальщика… Ну ладно, прочёл он лет в одиннадцать в честной книжке, что самые знатные дамы королевско-мушкетёрских времён – в сущности, эфирные созданья – обливали свои бесподобные волосы растопленным бараньим салом, чтобы высоченные причёски оставались на высоте. И ещё носили под платьем специальные мешочки для ловли бессчётных блох, прикормленных этими застывшими, как холодец, причёсками. И запах там витал вполне выразительный. Ну и что с того?
Он своим белоснежным дамам и не такое прощал.
Способность прощать – это как раз вполне королевская черта и привилегия.
Его не волновали дворцовые перевороты, голубая кровь, права на трон и переодевания в стиле "Принц и нищий". Он не воображал себя Королём – он просто был им. Никого не спросив, занял своё место в мирозданье, как подобает Рисовальщику. И выбрал достойную Королеву. И если завтра, хорошо подумав, он решит стать Садовником, она без колебаний покорится – даже не скажет "ах!", – перейдя в прекрасные Садовницы.
Что касается устройства мирозданья, будем спокойны: как и всегда, картину королевства, его вкус и цвет определяют всё те же пресловутое Сакко и неотразимые Ванцетти.
Лилит
Краткий курс раннего язычества
Собственно, мы рискуем нарушить заговор стыдливой тишины вокруг одной божеской оплошности – первой Адамовой жены, чьи невидимые, как радиация, права никем не учтены. Выделка женской особи из мужского ребра симпатична большинству из нас как сакраментальный повод для умиления собственной, "слишком человеческой" природой. Хотя штукарский опыт с ребром – это была уже вынужденная вторая попытка после блистательной неудачи первого подхода.
До н. э. Всё было затеяно по-честному: если Адам сотворён из Первоначальной Глины, то какой, спрашивается, материал расходовать на его бесценную подругу? Разумеется, тот же – первоначальный. Такую ОН и создал, расстарался. Настолько нестерпимую для мужских глаз, что солнечной короной любоваться легче.
Тайна не в том, насколько Лилит была хороша собой, а в той дымчатой субстанции, которую, подержав, словно облачко, между нёбом и языком, ОН осторожно вдунул в её тело. (Поздние романтические поэты эту астрохимию наименуют "воплощённой женственностью".)
Когда запотевший образ остыл на утреннем ветру и мировая оптика вернулась в жёсткий фокус, стало ясно, что Лилит вообще неспособна принадлежать. Ни Адаму, ни кому-либо другому.
Как же она всё-таки выглядела? Новейшие иллюстраторы инкриминируют Лилит некую порочную святость и роковую отрешённость. Огромные кровавые губы на смертельно белом лице. Острые лиловые сосцы, узкий мальчиковый торс и тяжёлый низ. То ли измученный жаждой вампир, то ли призрак из женского монастыря.
Между тем на редчайших наскальных рисунках ледниковой поры Лилит более животна, чем даже сами животные – львы, бизоны и дикие лошади. Всё, что она там выражает с великолепным бесстрастием, сводится к одной-единственной цели и смыслу – это пол.
Н. э. Знакомство случилось в странном обувном отделе, где недоставало ни подножных зеркал, ни даже места присесть для примерки. Сперва она отвергла придуманный им способ взаимопомощи, а потом слишком решительно разулась до капрона. Смешно сказать, но этого хватило.
Вот так они и начали – с перехваченного дыханья и выбора позы главенства: кому над кем "стоять" и за что держаться свободной рукой. На тот момент её амплуа называлось обольщением самой высокой пробы: это когда обольщают без усилий, одним только видом и фактом существования, – до обморока, до полной отмены окружающей жизни. Во всём остальном она казалась фантастически малоопытной.
Между тем незадолго до она полувсерьёз пригрозила ему, что он тронется умом, если узнает её любимую позу. Он твёрдо пообещал не тронуться. Оказалось, так: "она" лежит на полу – "он" стоит над ней.
Уже за пределами вымысла эта неизбежная мизансцена позволяла описать себя только на языке сокрушительных сердцебиений, оголённых ямочек и нежных расправленных складок, ненормативных возрастаний и влажного запрокинутого зиянья, ледяных мурашек и атласной жары. Стоянием "над" диктовалось самочувствие молчаливо торчащего божества, нависшего среди чаек и альбатросов над благоуханным распахнутым островом. Купленные позавчера босоножки сиротели на кафельном побережье.
До н. э. Считается, что первую свою дочь, не пригодившуюся Адаму, недовольный Создатель просто развеял по миру, как золотую крупу. Согласно другой, более правдоподобной версии, Лилит самовольно сбежала от Бога и ненужного мужа. Самое примечательное в этом бегстве то, что мир, куда она устремилась, был ещё совершенно безлюдным. Но она и взаправду ни в ком не нуждалась. Разъярённые ангелы кинулись в погоню и где-то на Красном море беглянку догнали. Догнали, чтобы уже отпустить навсегда – на все четыре беспризорные стороны. Но сначала они вырвали из неё клятву: никогда, никогда, даже во сне и в бреду, с её языка не сорвутся звуки трёх сокровенных имён. (Мы-то знаем теперь, что это за имена.) Четвёртым запретным – для всех – стало имя самой Лилит.
Н. э. Дурную относительность "верха" и "низа" они оба просто забыли, когда важнее всяких ролей "над" и "под" стало совпасть и проникнуть. Когда каждая впадина и тесная пустота желает быть заполненной до самой глубины, а каждый раскалённый выступ – исчезнуть, уместившись без остатка. Когда взбираются, как по стволу, и, уже разнимая зажим, после жёсткой ударной раскачки взмывают, плавятся, тают, текут. Когда ластятся, лижутся и выдаивают. Сливаются в один запах и смываются одной тугой струёй. Она сказала оглушительным шёпотом: "Слушай, как это всё потрясающе в природе устроено…"
Лилит недостойна ничего. Всего достойна любопытная, мудрая, сладкая, пустоголовая Ева. Её дочери – почти весь женский род. О дочерях Лилит дано знать лишь некоторым отважным безумцам. Но как бы ни был счастлив-несчастлив Адам, накормленный, обласканный, убаюканный Евой, в непроходимой чащобе своих бредовых ночей он всё же глухо тоскует по той – окаянной, чьё имя он даже не смеет назвать.
Насущные нужды умерших
хроника
Мои отношения с этой женщиной напоминают запёкшуюся хрестоматийную связь гребца-невольника с прикованной к нему галерой. Впрочем, кто здесь к кому прикован – спорный вопрос, тем более что еще при её жизни и впоследствии нам приходилось не раз меняться ролями. Особенно впоследствии.
Произносить вслух её имя, пышное и немного стыдное, мне непривычно, ведь я никогда, ни разу не обратился к ней по имени.
Она носила ту же фамилию, что и я, – Сидельникова, Роза Сидельникова. Этот вполне заурядный факт долгое время казался мне непостижимым совпадением.
Труднее всего – говорить о ней сейчас в третьем лице. Участковый врач, навестивший неизлечимо больного или психически ненормального, в присутствии пациента деловито пытает смущённых домочадцев: "Он что, всё время так потеет? А какой у него стул?" Или, например, с ленивой оглядкой, но достаточно внятно: "О покушениях больше не кричит? Ну, вы ему лучше не напоминайте". Родня, контуженная безысходностью и страхом, разумеется, отвечает в нужной тональности. И тогда лекарственную духоту комнаты пронизывает летучий запашок предательства. Существо, о котором идёт речь, отныне поражено в последних правах. Из этой липкой постылой постели навсегда исчезаешь родной и близкий "ты", остаётся – "он", покинутый на самого себя.
Говоря сейчас "она" о Розе, я слышу снисходительное молчание присутствующего человека, отделённого от всех нас тем же самым статусом полной неизлечимости или "ненормальности". Только её болезнь называется просто смертью.
Глава первая
После стольких августов, куда-то закатившихся, как перезрелые яблоки, те августовские ночи и дни до сих пор светятся, и этот свет режет мне глаза. Вот моя первая память о Розе, самое раннее воспоминание о ней – голое, ночное.
День заканчивался, как обычно, некстати. Спать я не хотел никогда, воспринимая ночь как вынужденный перерыв в захватывающей дневной жизни.
Роза стелила себе на узкой кушетке, обтянутой чёрным дерматином, а мне – на железной кровати у противоположной стены. Раздеваясь, я машинально вслушивался в говорливый соседский быт. За перегородкой коммунального жилья многодетные Дворянкины готовились ко сну.
Они укладывались так долго и обстоятельно, будто провожали самих себя в дальнюю дорогу. Глава семьи Василий давал жене Татьяне последние вечерние наставления. К ним то и дело, стуча голыми пятками, подбегали дети с подробными донесениями и жалобами друг на друга. Василий поминутно вворачивал короткое ёмкое слово, означающее полный конец всему, которое, впрочем, каждый желающий мог видеть ещё с прошлого лета начертанным огромными буквами, с помощью гудрона, на жёлтом оштукатуренном фасаде этого двухэтажного дома по улице Шкирятова.
Роза, румяная после умывания, расчесывалась перед зеркалом в казённой багетной раме. Это прямоугольное зеркало на стене возле окна казалось мне вторым окном, тоже открытым, только не во двор, а вовнутрь – из двора, полного темноты, в полупустую, ярко освещённую комнату Розы.
Я уже залез под шерстяное одеяло и слушал соседское радио, которое щедро изливало субботний концерт по заявкам. В честь дорогой орденоносной ткачихи, мамы и бабушки, самоотверженно отдавшей многие годы, прозвучит песня. У певицы был голос чокнутой рыжей Лиды с первого этажа:
Ах, Самара-городок,
Беспокойная я!
Беспокойная я!
Успокой ты меня!
Роза, не оборачиваясь, неожиданно поинтересовалась, не голоден ли я. Мне представилось, как Самара-городок в едином порыве со всех ног несётся уговаривать эту беспокойную дуру. Нет, я не голоден. Лида с первого этажа, кстати, была вполне тихая и в успокоениях не нуждалась. Она целыми днями расхаживала взад-вперед по двору в свободном выцветшем сарафане, очень милом, но почему-то всегда с чудовищным сальным пятном в низу живота.
Потом запел угрюмый сильный мужчина:
Нас оставалось только трое
Из восемнадцати ребят.
Как много их…
После тяжеловатых Татьяниных шагов радио резко смолкло, Василий обнародовал своё прощальное "а-ха, хе, хе-хе, хе-хе!", и Дворянкины сразу в полном составе как бы отъехали.
И в этом новеньком пространстве тишины вдруг отчетливо зазвучало наше с Розой молчание, наше обычное, ничуть не тягостное одиночество вдвоём. Мы, можно сказать, почти не замечали друг друга – бытовая участь самых нужных людей и предметов, если они постоянно рядом.
Роза всегда спала голая, она и меня к этому приучила. Мне нравились её привычки. Я знал, что сейчас, после сухого шелеста её ладоней, растирающих крем из бутылочки с надписью "Бархатный", после щелчка выключателя, я услышу: "Спи, милый", произнесённое с неповторимо прохладной интонацией, и ещё до того, как мои глаза приноровятся к темноте, она снимет через голову домашнее платье и тихо ляжет на свою узкую покатую кушетку.
– Спи, милый.
Но темнота и тишина так и не наступили. Моё нежелание спать поощряли цикады, голосившие с таким сумасшедшим напором, что этот хоровой крик буквально вламывался в тесный оконный проём. Всю комнату заливал светящийся лунный раствор. Посередине маленьким круглым озером сияла клеёнка стола. Стены стали экранами для ночного киносеанса с участием двух самых крупных дворовых черёмух. Кто-то громоздкий приютился в углу возле шкафа; его спина была сломана границей стены и потолка, понуро свешивалась голова на тонкой шее. Напротив него, почти на полу, грузно восседал некто приземистый, погруженный в себя. Время от времени звучал порывистый лиственный вдох – и в это мгновенье сутулый с неуклюжей решимостью вылетал из угла, чтобы рухнуть на колени перед сидящим; но тот каждый раз невозмутимо отстранялся, и уже на выдохе оба возвращались на исходные позиции. Эта безнадежная сцена всё повторялась – и конца не было видно. Высокий пока ещё надеялся вымолить прощение и продолжал кидаться в ноги. Я ждал, что низенький наконец-то сжалится или просто не успеет вовремя сдвинуться назад, но он был начеку…
Мне предстояло обдумать два вопроса – почти тайных. Во всяком случае, обсудить их мне было не с кем.
Во-первых, я заметил, что стоит мне немного зажмуриться – при свете или в темноте, – как мои глаза становятся чем-то вроде микроскопа и я сразу начинаю видеть несметное множество маленьких круглых существ в прозрачных оболочках с ядрышками внутри. Они всегда двигаются – то как бы нехотя, то быстро, плотно окруженные ещё более мелкими существами, тоже прозрачными, мерцающими. В общем, весь воздух (если верить моим зажмуренным глазам) переполнен этой мелкотнёй, которая живет собственной таинственной жизнью. Разглядеть её подробности мне было уже не под силу. Эту задачу я решил доверить учёным, если их когда-нибудь заинтересует необычность моего зрения. Оставалось только придумать особое устройство, чтобы те самые ученые смогли наблюдать открытых мною существ моими глазами – изнутри меня. Впрочем, думать об ученых было скучно, и я перешёл ко второй загадке.
Собственно, второй вопрос занимал меня гораздо больше. Мне нужно было понять, кто такая Роза. Я только что обнаружил, что почти ничего не знаю об этой женщине. У неё, кажется, нет друзей. Она не ходит на работу. Она живёт одна в этой квадратной комнате с голыми стенами. В её фанерном платяном шкафу, выкрашенном половой краской, висят на плечиках два-три платья и одно пальто. На этажерке, такой же окраски, что и шкаф, стоит радиоприёмник, похожий на военный передатчик, и лежит горка толстых журналов из городской библиотеки. У неё нет холодильника и телевизора, нет коврика с изображением сидящей красавицы и портретов на стенах, чем, например, могут похвастаться Дворянкины, которые всегда громко жалуются друг другу на безденежье. По сравнению с ними Роза, на мой взгляд, очень бедная, просто нищая. Но она никогда ни на что не жалуется и вообще мало говорит.
Самое непонятное – это её отношение ко мне, её молчаливая, ровная и настойчивая забота, которую я ничем не могу объяснить. Она спокойно и тщательно следит за моим благополучием, за безошибочностью каждого моего шага – и кажется, что никаких других целей в её жизни не было и нет.
Мне вдруг стало жарко. Колючее одеяло обжигало кожу. Случайное слово "следит" застряло в голове и дало зловещий отросток: "следит по заданию". Значит, так. Я был однажды кем-то секретно выбран в качестве орудия… Розе поручено вести и направлять меня в нужную сторону. Как бы она поступила, произнеси я эти мысли вслух? Скорей всего, она…
В этот момент я вздрогнул так, что прикусил губу. В тёмном провале зеркала наискосок от меня мелькнуло что-то белое, а между двумя тенями, снующими по стене, внезапно выросла третья.
Уже через секунду мне стало ясно, что Роза встала с постели и направляется ко мне.
Её лицо заслоняла плотная тень, но голое тело, гладкое и тонкое, было просвечено почти насквозь ночным серебряным светом. Едва успев прикрыть глаза, я ощутил волну тёплого телесного ветра и сквозь опущенные ресницы увидел прямо перед собой маленький волнистый живот. Его затеняли груди, похожие на два высоких кувшина.
Почему от этой давней ночи, не заполненной никакими событиями, до сих пор с такой силой бьют радиоактивные лучи страха и восторга, которые достают и заражают меня теперешнего? В самом деле, можно ли всерьёз, без улыбки, возводить в ранг события то, что один человек, встав среди ночи и подойдя к постели другого человека, поднимает упавшее на пол одеяло, укрывает лежащего и говорит с лёгкой усмешкой: "Да не волнуйся ты, спи спокойно…"