– Если подойти до тонкостей, то нет в жизни разумности, – ворчал Гена в обычном своем духе. У него на все была одна горестная нота: если солнце, то жди дождей, если девушка, то скоро старость. – Взять хотя бы начальника нашей милиции. Подполковник. Отсосал себе "мерседес". Прям во дворе отделения ставит. А простой рядовой доктор с психушки на "Ладе" мается. Это как? А то!.. Еще у нас вот была история, это когда я вместе с группой контроля… ну, практика там… на кондитерскую приехал. Там один обэхаэсник, пронырливый такой, Кулев фамилия, в подвале халву нашел. Причем целый центнер. Центнер халвы! А в это время ответственная там, мордовка, чайком нас угощала. Ну, он заходит, этот самый, как ни в чем не бывало, присаживается. Разговор там. Хорошо. Ладно. Накладные закрыли – а халвы-то в них нету! И тут наш этот Кулев издалека, сперва о сладком: неплохо, мол, говорит, с чаем сладенького. Она ему: вот мармелад же. А он эдак ненавязчиво: а кто чего из сладкого предпочитает? Ну, один одно говорит, другой – другое. И тут он – бац! – а халву-то, говорит, небось все уважают! И на мордовку так зверем смотрит. Короче, составили акт. Во до чего тонко умели работать!
Несгибаемый человек этот Гена. Точно, несгибаемый.
Ну а третья записка от жены больше походила на стон, на пожарный колокол. Она грозилась разыскать меня с милицией и жаловалась, что при подобных обстоятельствах не может со спокойным сердцем ехать за границу, как того требовала необходимость в лице, надо понимать, ее нового друга. А в конце усомнилась, жив ли я вообще.
Я написал, что жив.
33
Когда я уже выходил, уже отпер замок, дверь сама открылась и прямо передо мной выставилась слегка подзабытая фигура хозяйки квартиры. От неожиданности мне стало не по себе. Оказалось, вот уже пятый месяц мы не платим за жилье. Удавка на моем горле затянулась еще туже. Дородная тетка, при взгляде на которую на ум приходили семечки, перегородила дорогу и, задыхаясь от ярости, заявила, что либо выселит к чертовой матери, либо плати сейчас. Забывчивость моей жены обернулась катастрофой, а мне платить было не с чего, поэтому я немедленно дал честное благородное слово, что назавтра отдам до копейки, имея в виду призрачную выручку за телевизор. Но тетка была не таковская, до дыр перетертый калач, и мне она не поверила.
– Что ж это вы меня, под домашний арест, что ли? – криво улыбаясь, промямлил я.
– Шутки кончились, – сказала она сурово, задвигая меня внутрь. – Вот имущество арестую, будешь знать. – Она захлопнула за собой входную дверь.
Меня охватила паника. Если она не уйдет или хотя бы не выйдет вон, что мне делать? Нахождение с ней в одном замкнутом пространстве было подобно накаляющейся плите. И главное – никакой возможности законно выпихнуть ее из дому. Взгляд невольно притягивал висевший на стене молоток для отбивки мяса.
– А не хотите ли ( чего? чего? ) чаю? – выпалил я в отчаянии.
– Ты мне зубы-то не заговаривай. Я вот тут сяду и не уйду, пока денег не увижу. А не увижу, то в милицию позвоню. Или еще куда. Моя узда крепкая.
Она уселась на стул посредине кухни. Как только поместилась?
– Все вы одним дерьмом мазаны. Один тянул, тянул, все жаловался, что нету, мама заболела, работу потерял, нету, а телевизор вскрыли – а там миллион!
– Понимаете, у нас жена платила. А сейчас она… это… в отпуске. А я, как видите… я без работы. Вот. Но завтра…
– Еще чего! Завтра! Знаю я, какое завтра. Тебя только выпусти. Все в прятки играете. А мне тоже прикажешь в безработную? Дудки! У меня таких четыре квартиры. И все в разных концах города. Пока объездишь по пробкам, башка вон. Такая моя работа.
– Да, но вам нет надобности ждать здесь, – обратился я к ее разуму. – Деньги будут только завтра.
– Где у тебя кровать? Я на ней спать буду. Иди звони, чтоб сюда принесли.
Я обессиленно плюхнулся против хозяйки, не представляя себе, каким макаром от нее избавиться. И тут на улице запела автомобильная сигнализация. Хозяйка вскочила на ноги и подлетела к окну. Я тоже. Орала красная иномарка.
– Вот зараза, – прошипела фурия, – сама включается.
Она вынула пульт, направила в окно, машина умолкла.
– Иду звонить, – сказал я.
В соседней комнате я набрал номер Гены. Слава богу, он был дома.
Еще минут пятнадцать пришлось слушать злобные нотации, мое самолюбие саднило уже кровоточащими царапинами, как вдруг снаружи опять полились знакомые автомобильные трели. Не вставая, хозяйка подняла руку и, повернув пульт к окну, прекратила шум.
– Каждый хочет горшок по своей заднице… – продолжила она свою мысль, но сигнализация заработала вновь. Это было как музыка.
– Да что ж такое! – подпрыгнула она и кинулась к окну.
Машина была на месте и сигналила всеми огнями. С задумчивым видом, сунув руки в карманы, вокруг нее неспешно прохаживался Гена. Тетка нажала кнопку пульта. Машина замолчала. Гена лениво отвел ногу и треснул ботинком по колесу. Иномарка завизжала, как от боли.
Тетка принялась отпирать окно.
– Эй, ты! – крикнула она. – Уйди от машины!
Гена поднял голову, облокотился о капот. И улыбнулся нам. Впервые я видел Генину улыбку. А может, так улыбался Кулев.
– Уйди! Милицию позову!
– Так я ж ничего не делаю, – спокойно сказал Гена.
– Уйди, гад!
– Счас я за гада милицию вызову, – пригрозил Гена.
– Тебе чего, гад, делать нечего?
– Не надо путать божий дар с яичницей, – парировал он и опять пнул колесо.
– Это кто? – задохнулась она.
– Это местный, – подсказал я сзади. – Его только что из тюрьмы выпустили. Или из психушки. Я не разобрался.
– Как из психушки?
– Он такой. Ему ничего не будет.
Хозяйка схватила сумку и сломя голову покатилась вниз.
Я закрыл окно. Прихватил какие-то вещи. Осмотрелся. Потом запер входную дверь на три оборота и ушел. По-видимому, навсегда.
34
Если ты пнешь в сердцах род человеческий, он пнет тебя дважды, четырежды, сотни, тысячи раз. Он будет топтать тебя, пока ты не сдохнешь. Он смешает твои останки с пылью. А пыль разнесет на своих ступнях по всей земле. Он будет плевать на нее. Замесит в грязь. И в лучшем случае сделает из нее какой-нибудь глиняный нужник.
Это как правила игры, в которую мне не играть. Но исполнять их, считается, я обязан.
35
Все шло так, как должно было быть. Моя персона никого особенно не занимала. Не занимала она и меня. Выброшенный вдруг, случайно, я больше не интересовался этим миром, и даже то, что нарождалось во мне самом медленно и неуклонно, подобно далекой волне, не вызывало до поры у меня никакого любопытства. Это не смелость, просто такое состояние.
Я смотрел на лица прохожих, такие разные лица, добрые, озабоченные, спокойные, веселые. Равнодушные. Но в них ничего не зрело . Вернее, этого, разумеется, я знать не мог, но в них не зрело ровным счетом ничего, что имело хотя бы косвенное отношение ко мне. Я больше не был одним из них. Цепь не лопнула, голуби не вспорхнули. Странно, как быстро меня забыли. А вот во мне зрело нечто, отдаленно напоминающее слово очищение . Или зыбкое представление об очищении . Может, в самом трусливом, может, в самом печальном своем виде. Не знаю.
И все же…
В момент, когда меня начало одолевать смутное волнение – не за будущее свое, а за рассудок, – появился Никодим. Человек с таким вычурным именем и выглядел оригинально. Старик не старик, а довольно бодренький такой тип в приталенной рубашке с красными попугаями, распираемой твердым, запущенным пузом, так что спереди край рубашки далеко отставал от ширинки, зато сзади туго обтягивал тощий зад, и в светлой шляпе, из-под которой в разные стороны вились жидкие сивые кудри. Я сидел на бульваре с бутылкой пива. Никодим спешил мимо нетвердой походкой старого алкоголика, вскачку – в его представлении он, видимо, бежал. Пройдя несколько метров, он встал и повернулся ко мне.
– А я тебя знаю, – сказал он.
Я улыбнулся и пожал плечами.
– Слушай, друг, дай-ка оставлю я это у тебя. – И он сунул мне свернутый целлофановый пакет. – За мной погоня.
Не успел я слова сказать, его след простыл. Я просидел еще с полчаса – никто, кроме женщины с коляской, в направлении беглеца не проследовал. Включив воображение, можно было подумать, что он спасается от алиментов, но, впрочем, это выглядело уж слишком неправдоподобно.
Никодим оказался соседом Раисы, правда, я так и не понял, где же он жил. Поздно вечером в дверь постучали – не позвонили, а именно постучали. Раисы не было дома. Я открыл дверь. Передо мной во всей своей красе стоял владелец свертка. Из кармана выглядывало горлышко бутылки. Я взял с тумбочки пакет и молча протянул его незваному гостю.
– У тебя черный хлеб есть? – спросил он.
– Есть.
– Отрежь два куска. Это сало.
– И что?
– Будем есть.
– Что ж, за салом была погоня? – полюбопытствовал я.
– Не, то старые терки. У цыгана, как говорится, коня увел. Там дел на миллион, только не задалось чего-то. Не на того поставили. Меня нюх никогда не подводил, и на тебе! А сало так, драпать мешало. Давай его жрать. За знакомство.
– Ну, давай.
– А ты что ж это, так в сверток и не заглянул?
– Нет.
– Чудак! А если бомба?
Мы натрескались сала с водкой на ночь, и он ушел, взяв с меня слово, что дня через два мы провернем одно выгодное дельце. О каком дельце болела его голова, мне по сей день неведомо.
Никодима одолевали жгучие страсти. Его постоянно кто-то преследовал, он все время скрывался, но мне не довелось увидеть ни одного врага – только много слышал про них от него самого. Он был одержим планами быстрого обогащения, большинство из которых относилось к разного рода тотализаторам. Причем, как он уверял, зарабатывал он не столько на ставках, сколько на тонком прогнозировании и, как я понимаю, торговле этими своими прогнозами, если кому такое добро было надобно. Судя по всему, больших доходов это занятие ему пока не приносило. Хотя телефон и звонил иногда, и разговоры велись заговорщически.
Он появлялся всегда неожиданно, не всегда вовремя и пропадал надолго.
Он был балагур.
36
Я не сказал Раисе, что потерял жилье. Не сказал по двум причинам. Во-первых, это обстоятельство не привносило ничего свежего в наши с ней отношения, а его обнародование могло привести к непредсказуемым последствиям. А во-вторых, не хотелось задумываться о будущем, которое исчезало, как высыхающий источник в засуху, прямо на глазах. Из последних сил старался я не задумываться. Окажись на улице, куда бы я подался? Как бы то ни было, но я уже начинал понимать того таджика. Во всяком случае, время от времени мне приходилось грузить ящики в продуктовом магазине и таскать диваны в мебельном. За это платили сущие копейки благодаря приехавшим на заработки южанам, готовым жить впроголодь, тесно прижимаясь друг к другу.
– Почему бы тебе не пойти работать? – спрашивала Раиса.
– Почему бы мне не перестать жить?
– Я могу устроить тебя барменом.
– Это такие, которые в белых френчах?
– Это официанты, болван.
– Я разве что-нибудь у тебя прошу?
Как-то темной ночью по приевшейся уже традиции в обнимку с нею заявился очередной кавалер, возможно охранник, в камуфляже и тельняшке. Оба были крепко навеселе. Он то и дело поводил плечами, словно в любую секунду готовился дать отпор. Я вышел к ним, как старый пердун-муженек, сонный, в халате, с голыми ногами. Охранник нахмурился:
– Мужэ-эк, дай кисть, мана.
Он пожал мне руку чуть ли не с благодарностью, пока Раиса хихикала в прихожей, с такой, знаете, мужской растроганностью. Его поразила высота наших с ней отношений.
– Ну ты, мужэ-эк, даешь, мана. Райку все уважают. Молоток ты, мужэ-эк. Нам, мужэ-эк, еще побазарить надо будет.
Потом они удалились в спальню, а я, как это бывало не раз, остался предоставленный собственной решимости убираться восвояси либо закрыть на все глаза и ложиться спать на диване. Пока эта дилемма колотила мне в темечко, дверь в спальню отворилась и на пороге появился Райкин гость в чем мать родила, но в тельняшке.
– Слушай сюда, мужэ-эк. Будь боевым товарищем, дайка пивка в холодильнике. А то горло высохло, мана, на хрен.
И это "мужэ-эк", и это "мана", и эта свисающая из-под тельника гроздь гениталий – все это ни с того ни с сего произвело на меня ошеломительное впечатление. Я сказал: "Сичас" – и двинул в кухню. Гость зевнул и скрылся в спальне. Я взял в холодильнике бутылку "Жигулевского" и пошел к ним. Они уже расположились под одеялом, причем Раиса, похоже, задремала.
– Принес? – спросил охранник. – Ставь там, на табурэте.
– Ага, – кивнул я, шагнул к ним и с маху хватил бутылкой о спинку кровати, держа ее за горлышко.
Оба подскочили на месте. Что-то во мне полыхнуло. И в ту же секунду я распластался на Райкином кавалере, прижав к его горлу зажатый в трясущейся руке криво торчащий осколок стекла.
– Пива нет, мужэ-эк, кончилось, – прошипел я. – Может, кровью прополоскать, мана?
Когда я отбросил окровавленное горлышко, охранника уже не было. Белая, как молоко, Раиса подметала осколки и то и дело заливалась нервным смехом.
– Тебя ж посадят, дурака, если он стукнет. Тебя ж, дурака, и посадят.
Да, сонно подумал я, это где-то рядом – сума, тюрьма. Это связано.
Райка села на кровать рядом, обняла меня за плечи, поцеловала, прижалась.
– Последняя бутылка пива была, – тихо сказала она и заплакала.
А охранник не стукнул.
37
– Что делаешь, Никодим?
– Отращиваю себе брюхо, поскольку толстый человек производит впечатление благополучного.
– И что тебе с того впечатления?
– Да то же самое, что выскочке золотая кредитка.
– Пустяки. Больше положенного все равно не получит.
– Зачем больше? Загвоздка в том, чтоб получить положенное.
– С таким-то брюхом не влезешь в рай.
– Я его тут оставлю.
– Черви сожрут.
– Пусть. А рай, вот видишь – пальмы, попугаи. Больше не надо.
– Так это где?
– Там, где нас нет. Но!..
– Но?
– Но нас там обязательно будет, дружище. Надо успеть до холодов. Осталось совсем немного. Выйдем на трассу, возьмем попутку и поминай как звали.
– Нет, нет.
– Сперва на Воронеж. Потом – Таганрог. А там у меня своя адвокатура. Каюта первого класса. С душем, гальюном и утренним кофе в постель.
– Ты неисправим.
– Я носом удачу чую. Нам повезет, вот увидишь. Что значит – понабирать кредитов и смыться. Это по́шло. Другое дело – понабирать кредитов и красиво уйти, оставив по себе доброе воспоминание.
– Что ты такое говоришь!
– Надо убедить разных людей взять кредиты под ставки. При выигрыше процентов восемьдесят можно рассчитывать на небольшую долю, ну, скажем, тридцать процентов с каждого займа. Этого хватит.
– Ты уже сидел, Никодим?
– О чем ты говоришь?
– Ну, срок мотал?
– Это когда было! Так, до кучи с большими ребятами. Им надо было сломить меня, не наказать, а сломить, но у них ничего не вышло. Там срока-то…
– А говоришь – Таганрог, гальюн, каюта.
– Да, да, и Таганрог, и башмаки с белым носом, и трость, и телка в шезлонге с чинзано в хрустальном стакане, и остров Греческого архипелага. Ты шпаришь по-английски, а я – на эсперанто тертых людей. Мы не пропадем.
– Пропадем.
– Держись меня, дружище. Вот отлежусь немного и… Ты тут каких-нибудь людей подозрительных не видал? Никто по дворам чужой не шарил?
– Ну вот, опять.
– Хрен они меня поймают. Н-на им! Хрен! Будет и нам ватрушка со стразами от Сваровского. А?! Бывшему жокею все и без линз видно.
– Ты ж бывший ювелир!
– Деточка, чего тока не было!
Этот Никодим сделался для меня Шахерезадой, пламенным лакировщиком неприглядной действительности. Он самозабвенно шаманил, заставляя себя воображать черт-те что, а я слушал, и вроде бы отдельные облака в небесах обретали контуры белого парохода, плывущего к нам.
Но обыкновенно денег у Никодима водилось не больше, чем у пятиклассника. Хотя несколько раз, помнится, он разживался вдруг крупной суммой. Однако толку в том было мало. За штормовым бахвальством, как правило, следовал запой, который завершался барственной раздачей остатков всем нуждающимся земли и окрестностей. А после он погружался в нищету и с энтузиазмом сочинял новые прожекты быстрого обогащения. Однажды я видел, как Никодим просил Христа ради на перекрестке. В таком виде, с попугаями и пальмами, ему в его белую шляпу никто не подавал.
Но вечерами, когда спадала жара, Никодим, бывало, вдруг появлялся среди нас выбритый до порезов на куперозных скулах, держа в руках старое, потертое банджо. Это означало, что весь день он промаялся где-то в тени, в праздности, подобно дворовым псам, распластавшимся на тротуарах в виде бесхозных шкур. Тогда он пристраивался в каком-нибудь тихом месте и принимался лениво пощипывать струны своего инструмента. Постепенно отовсюду сползались кое-какие жители: искалеченные судьбой горькие пьяницы, старики, мальчишки, усталые женщины, многие в халатах и тапках. Всяческий местный люд. Рассаживались вокруг, разговаривали. На тощем, свесившем через удила длинный багровый язык мерине приезжала Любка – мелкая шлюшка, содержавшая себя и своего конягу катанием детей в выходные дни и торговлей своим еще юным телом в рабочие. Лошадей Никодим любил и с появлением Любки оживлялся. Банджо пускалось сперва рысью. Потом аллюром. Потом в галоп. Любка хлопала в ладоши. Дети визжали, бегали друг за дружкой. Некоторые бабы принимались молча кружиться, танцуя. В них не было ничего женского, но они старались что-то такое почувствовать. Мужики сияли щербатыми ртами, курили, пили водку и вяло материли все, что ни шло на язык, заводились и стервенели. Это были хорошие, добрые люди. Весь в поту, с прилипшими к щекам прядями, Никодим выгибался, сжимал зубами окурок, подмигивал невесть кому красным глазом, ронял шляпу, томно мычал и наяривал – пока не обрывал все влет… Потом сидел и разговаривал с мужиками, обнимал за шею мерина, любезничал с Любкой.
Иногда к нему присоединялся выбегавший из подъезда расчувствовавшийся инвалид с гармонью, а там кто-нибудь начинал колотить по ведрам. Из окон высовывались заинтересованные лица. Вспыхивали фонари. Гудели телевизоры. В небе яркой точкой блестел спутник. Это был праздник какой-то…
Нет, это были совсем чужие люди. Мне навязали чужую жизнь, и никто не дал понять, как стать в этой жизни своим.