Право на безумие - Аякко Стамм 10 стр.


– А всё-таки я его спас! – с достоинством произнёс Котя. – Вы бы его точно убили, а так он живёт и даст, может быть, жизнь другим тварям Божьим. Слава Богу, что я сел именно на этой станции.

– Вы молодец, Константин, спору нет. Подумайте теперь, что делать вот с этим.

И Аскольд протянул счастливому победителю полиэтиленовый пакет с останками тортика. Тот взял его в руки, заглянул внутрь и озадаченно сел на диван.

– Да что тут уже поделаешь, выкинуть придётся, – высказал мнение Пётр Андреевич. – Жаль, конечно – наверное, вкусный был торт. Но не есть же его теперь. Выглядит он, прямо скажем, не очень аппетитно.

Котя неподвижно сидел на диване, погружённый взглядом внутрь пакета, и напряжённо о чём-то думал.

– Выбросить не получится, – проговорил он сквозь раздумье.

– Почему не получится? – не сдавался Берзин, опасаясь видимо, что снова заставят есть. – Вон возле туалета бачок для мусора, прямо туда и кидайте, пакет мне возвращать не нужно.

– Да говорю же вам, нельзя, – чуть не плача, настаивал на своём Котя, – он же освящён Патриархом, это же святыня! Как же его на помойку?

– И что теперь? Молиться на него что ли? – с заметным раздражением вопросил Пётр Андреевич. – Съесть нельзя, выбросить нельзя, а что можно? Делать-то что?

Котя как бы не замечал горячности попутчика, но всё также глядя в пакет, напряжённо думал. Вдруг его осенило.

– Знаю! – заявил он, медленно поднимая глаза к небу, будто ища у него поддержки. Затем, переведя взгляд на собеседников, тихо, с мистическим трепетом в голосе сообщил, – сжечь надо…

– Сжечь?! Что, прямо здесь?! – судя по ужасу в глазах Берзина, он нисколько не засомневался в серьёзности намерений Коти.

– Нет, не здесь. В топке, – заговорщицки сообщил Величко. – Там в тамбуре топка есть. Я видел давеча.

– Подождите, Константин, – поспешил успокоить страсти Аскольд, – сейчас лето, не топят, а титан электрический.

– Тогда закопать, – не унимался Котя. – У вас лопата есть?

– Конечно! – не в силах больше сдерживать негодование провозгласил Пётр Андреевич. – Я всегда вожу с собой дюжину разнообразных лопат. Вам какую именно, молодой человек?

– Константин, а с чего вы взяли, что этот торт непременно освящён Патриархом? – Аскольд решил зайти к предмету обсуждения с другой стороны. – Вы сами видели? Он что, приезжал на праздник в Свято-Никольский монастырь?

– Там написано было, – ничуть не смутившись вопросом, сообщил Котя.

– Где? – хором спросили Берзин с Богатовым.

– В кондитерской, – совершенно отрешённо, будто вопрос этот не имел к делу никакого отношения, сказал Котя, но встретив недоумение в глазах собеседников, решил пояснить. – Возле обители есть кондитерская лавка. Там, прямо на прилавке написано, что весь товар освящён Святейшим Патриархом Московским и всея Руси Алексием Вторым. Вот я и решил купить тортик.

– И вы думаете…? – Берзин откинулся на спинку дивана и правой рукой отёр пот со лба. – Боже мой! Святая наивность.

– Послушайте, Константин, – как можно спокойнее и убедительнее заговорил Аскольд. – Ничего закапывать не надо. Нечем, да и негде – кругом асфальт. Лучше бросить где-нибудь в кустики, птички склюют.

– Точно! – сорвался с места Котя и выбежал из купе, но тут же вернулся. – Сколько ещё стоим?

– Всего стоянка сорок минут, – заметно успокаиваясь, сообщил Берзин, глядя на часы. – Мы уже здесь двадцать пять минут, так что четверть часа у вас есть.

– Успею… – только и сказал Котя и скрылся вместе с пакетом.

Пассажиры облегчённо вздохнули. Священная трапеза, как и ритуальное сжигание святыни больше не угрожали им.

Через десять минут в дверях купе появился толстый, взмокший на солнце милиционер и, представившись, предъявил попутчикам виновато улыбающегося Котю.

– Вам известен этот гражданин? – спросил он у пассажиров.

– Да. Это … Котя, – подтвердил Аскольд настороженно. – А что случилось?

– Это его вещи? – указал милиционер на чемоданчик Величко.

– Его… – снова согласился Богатов. – А что собственно произошло, можете объяснить?

– Забирайте и следуйте за мной, – велел страж порядка арестованному Коте, но видя недоумённые взгляды пассажиров, всё-таки решил разъяснить. – Этот гражданин из хулиганских побуждений только что залез по пожарной лестнице на крышу здания вокзала… Может быть, и с террористической целью. Усекаете? Для выяснения личности, а также для расследования причин происшествия он задержан. Пройдёмте, гражданин.

– Константин, – обратился Аскольд к уходящему Коте. – Зачем вас понесло на крышу-то?

– Да вот птичкам хотел, – объяснил тот. – Под кустик нельзя. Негоже доверять святыню псам.

Поезд тронулся. Поплыл мимо вокзал, привокзальные постройки, перрон с ожидающими следующего рейса пассажирами. Богатов и Берзин снова остались одни в купе. Сквозь пыльное вагонное стекло они наблюдали, как по платформе идёт в сопровождении милиционера их неудавшийся попутчик, должно быть огорчённый случившимся, но со своим особым достоинством, преисполненный чувством священного, выполненного долга.

Глава 8

Не найдёшь – не узнаешь. Не потеряешь – не поймёшь. В купе поезда снова повисла тяжёлая, гнетущая тишина. Оба пассажира, не сговариваясь, не подозревая даже подобного друг о друге, думали сейчас об одном и том же. Как часто мы, идя по жизни семимильными шагами, уверенной, твёрдой поступью, преисполненные жизненным опытом, своими индивидуальными взглядами, убеждениями и даже философией, позволяем себе обустраивать мир вокруг себя по образу и подобию нашему. Как часто мы при этом встречаем на своём пути незначительный, ничем не примечательный камушек, только тем и ценный, что именно он привлёк к себе наше внимание. И чем привлёк-то? Своей малостью, неказистостью, бесполезностью, порой даже уродливостью (уродство, как известно, обращает на себя внимание острее, нежели совершенство). Но будучи невписываемым в наш строгий жизненный уклад, а стало быть, уже осуждённый нами на безжалостную брошенность, ненужность, он так и остаётся лежать в пыли, а то и попросту отпихивается носком сапога прочь из нашего мира на обочину. И уже много времени спустя, служа кому-то другому украшением, а то и краеугольным основанием, он заставляет нас вспомнить, задуматься о той непростительной ошибке, исправить которую уже нельзя, невозможно. Не безумны ли мы, когда, поддаваясь власти первого впечатления, обрекаем себя на неизбежные потери? Чем оправдана такая беспечность, расточительность? Ведь должно же быть и ей место в незыблемой цепочке причинно-следственных связей, утверждающей, что всё имеет своё значение, свой смысл. Всё, даже самый никчемный камушек. Из таких вот камушков, разбросанных повсюду, мы и строим здание нашего опыта, любуемся им, обживаем его заботливо, устанавливаем в колонном зале его свой престол,… но только уж на смертном одре. А покуда жизни ещё впереди непочатый край, покуда чаша нашего бытия испита только наполовину, летим себе скорым поездом и наблюдаем сквозь пыльное вагонное стекло, как утекает прочь время, отпущенное нам с избытком, но растраченное нами без счёта, как вода сквозь пальцы. Что имеем – не храним, потеряем – плачем.

– Жаль парня. Сейчас ведь засудят ни за что, – первым прервал молчание Пётр Андреевич. – Он хоть и ненормальный, но по-своему забавный.

– Он добрый, – уточнил Аскольд. – Странный конечно, но кто из нас без странностей? Каждый по-своему безумен.

– Это да, – согласился Берзин, хотя на свой счёт безумие примерять не стал. – А как вы думаете, Аскольд Алексеевич, смог бы Котя сжечь свой тортик прямо здесь, в вагоне?

– Да ну что вы, Пётр Андреевич, – даже слегка обиделся за Котю на такой вопрос Богатов, – он странный, это правда, но не идиот же, в самом деле.

– Не скажите, Аскольд, ой не скажите. Я тоже поначалу принял его предложение сжечь за фигуру речи. Но когда увидел глаза Коти, услышал в его голосе решимость, даже убеждённость, понял – этот во имя своей идеи не остановится ни перед чем. Я даже перепугался не на шутку и скажу вам откровенно, растерялся – а ну, как и правда возьмёт, да и сожжёт. Что тогда делать?

– Вы думаете, стал бы? – со своей затаённой мыслью спросил Аскольд.

– Уверен, стал бы! – не заметил подвоха Берзин.

– А вы?

– Что я?

– Вы сожгли бы?

– Я?! – опешил от такого поворота Пётр Андреевич.

– Да, именно вы. Только не на Котином, а на своём, Петра Андреевича Берзина месте, – Аскольд говорил тихо и спокойно, будто речь шла о предмете весьма обыденном, будничном, не раз и не два, но регулярно проделываемом, не вызывающем никаких недоумений и даже вопросов. – Вы сожгли бы, если бы того требовала ВАША жизненная философия, ВАША убеждённость и ВАША вера?

Берзин не знал что ответить. Несколько секунд он молча смотрел на Богатова, как бы пытаясь проникнуть в его замысел и понять, к чему тот клонит. Но, в конце концов, не выдержав чистого взгляда и мягкой, без тени лукавства улыбки Аскольда, отвернулся к окну.

– Мне кажется, Пётр Андреевич, – продолжал Аскольд совсем просто, без какого бы то ни было авторитетного превосходства профессора, вещающего неразумным студентам непреложные истины, – мне кажется, что каждый человек способен на многое, практически на всё, даже на самую гнусность. Вопрос лишь в том, какова цена этой гнусности для каждого отдельного человека. Ведь никто до определённой поры, не столкнувшись ещё с ситуацией, не может знать, на что он способен, на какие поступки или непоступки. У каждой твёрдости есть свой предел, и у каждой совести своя продажная стоимость. Одни готовы поступиться великим за малое, другие малым за великое, но никто не вправе утверждать о себе, что уж он-то никогда и ни за что. Всё дело в цене, и мало кто знает её действительное значение, только те, кому пришлось ей уступить.

В принципе физиологически и психологически все люди устроены одинаково, все мы из одного теста, из одного места. Каждый человек является производной, потомком двух первых людей, которые в свою очередь есть ОДНО. И вот этот первочеловек, будучи сотворённым "руками" Самого Бога, вложившего в него Свой Образ и Своё Подобие, был несоизмеримо лучше самого лучшего, самого совершенного из нас сегодняшних. Между ним и нами пропасть, он – Царь по природе своей, Царь во всех смыслах и значениях; мы же – рабы, добровольно принявшие рабство как способ не только выживания, но даже, как это не парадоксально, успеха. Так вот этот эталонный человек, этот образец, на которого нам равняться, равняться и никогда не сравняться, даже он, не особо задумываясь, предал сотворившего его Бога. Вы скажете, не предал вовсе, а только лишь ослушался? Так в том-то и трагизм пропасти, что для нас сегодняшних, которые предают направо и налево, как семечки щёлкают, значение предательства сузилось до простого ослушания. В самом деле, ну подумаешь, съел яблоко! Что, у Бога яблок что ли мало?

Апостол Пётр всего лишь за час до ареста Христа клялся чистосердечно и искренне как ребёнок, что никогда и ни за что не отречётся от Учителя. И отрёкся трижды ещё до первых петухов. Пётр! Первоверховный Апостол! Насколько же я ниже Петра! Я с ужасом сегодня допускаю, что возможны такие обстоятельства, при которых и я предам. Весь вопрос, как я уже сказал, в условиях, в цене моей индивидуальной гнусности. У каждого она своя. Кому-то достаточно пальчик показать, чтобы он убил, другого необходимо довести до состояния невладения собой. Второй после совершённого будет, подобно тому же Петру, слёзно раскаиваться, а первый может даже прихвастнуть при случае, как ловко он замочил обидчика.

Берзин слушал внимательно и молча. Поначалу он смотрел в окно, будто демонстрируя этим, что слова Аскольда его мало трогают, что ничего нового, неизвестного ранее он не слышит в них. Всё настолько правильно, что даже банально, и не стоит углубляться в смысл сказанного. Но постепенно он волей-неволей втянулся в беседу, должно быть уловил чувствительным сознанием неординарного человека крохотную крупицу истины, от которой не смог отмахнуться. Так бывает, когда мы в чужой, совершенно отстранённой от нас истории вдруг отчётливо, как в зеркале видим себя во весь рост. И хотя имена персонажей нам не знакомы, события отнюдь не имеют никаких общих точек с нашей реальной жизнью, от ощущения своего мнимого участия в них, участия не опосредованного, а самого прямого, даже главного, отделаться нам уже никак невозможно. Слышать о себе правду всегда неприятно, часто даже обидно. Но узнать её от себя самого, порой разбивая вдребезги все прежние представления о собственной личности, однозначно сродни вдохновенному открытию. Самому яркому, самому главному в жизни. Может, поэтому Пётр Андреевич слушал теперь Аскольда, упираясь в него взглядом самых чистых, самых заинтересованных, самых пытливых голубых глаз.

А Богатов тем временем, отхлебнув из стакана остывший уже чай, продолжал.

– Несколько лет назад, ещё в прошлой жизни, когда я всерьёз занимался живописью, была у меня одна работа. Сюжет её очень старый, известный, не раз опробованный великими мастерами изобразительного искусства. Это "Тайная вечеря" – евангельский рассказ о последней трапезе Спасителя с двенадцатью своими самыми верными учениками. Каждый художник, в каждом своём творении стремится быть оригинальным, даже уникальным, не похожим ни на кого другого. Именно в этом в первую очередь смысл творчества, а иначе кому оно нужно – лишь слепое копирование, если не плагиат. Гирландайо, Тинторетто, конечно же Леонардо да Винчи, как и многие другие живописцы постарались по-своему неподражаемо передать этот сюжет. Кто религиозную сущность таинства утверждаемой в тот момент новозаветной Пасхи, кто драматический характер предательства, кто романтику Любви и служения ближнему, а кто трагизм последних часов перед арестом и муками Христа. Что же было делать мне? На что рассчитывать после таких знаменитых мэтров? Созрел у меня тогда один дерзкий замысел, весьма трудный для исполнения, но иначе и браться за такую работу не имело смысла. И я взялся.

Я не стал изображать всю фигуру Иисуса Христа. И не потому только что не считал себя готовым к столь ответственному изображению, но в не меньшей степени ещё и по той причине, что идея моя заключалась совсем в ином. Меня интересовал один момент из этого евангельского эпизода. Тот самый, о котором евангелист Матфей пишет: "Когда же настал вечер, Он возлег с двенадцатью учениками; и когда они ели, сказал: истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня. Они весьма опечалились, и начали говорить Ему, каждый из них: не я ли, Господи? Он же сказал в ответ: опустивший со Мною руку в блюдо, этот предаст Меня; впрочем, Сын Человеческий идет, как писано о Нем, но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться. При сем и Иуда, предающий его, сказал: не я ли, Равви? Иисус говорит ему: ты сказал". А вот Иоанн Богослов описывает те же события несколько иначе. Он утверждает, что "Один же из учеников Его, которого любил Иисус, возлежал у груди Иисуса. Ему Симон Петр сделал знак, чтобы спросил, кто это, о котором говорит. Он, припав к груди Иисуса, сказал Ему: Господи! Кто это? Иисус отвечал: тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам. И, обмакнув кусок, подал Иуде Симонову Искариоту". Я думаю так, что оба правы, никто из евангелистов не погрешил перед истиной. Просто, что не расслышал один, то понял другой, именно потому что, "припав к груди Иисуса" имел возможность и слышать, и уразуметь большее. Вот это самое мгновение я и дерзнул остановить – всего за несколько крохотных секунд до объявления предателя.

На моей картине был изображён стол, яркий светильник на нём, чаша с вином, хлеб и десница Спасителя, подающая кусок Его преосуществленной плоти… Кому?… Пока не ясно… Ещё миг – и тайное намерение будет раскрыто, явлено тому, кто хочет его узнать, но по неведомой причине так и оставшееся без внимания апостолов. Их фигуры тут же, в окружении стола. Все одиннадцать…

– Постойте, постойте, Аскольд. Вы сказали одиннадцать? Как это одиннадцать? – вдруг прервал повествование Берзин. – Насколько я знаю, апостолов было двенадцать. Да вы и сами только что назвали это число. Вы не ошиблись?

– Нет, не ошибся, – ответил Богатов с улыбкой, весьма красноречиво говорящей о том, что он был готов и даже ждал этого вопроса. – Ваше недоумение очень верное и справедливое, Пётр Андреевич, к тому же крайне радостное для меня. Ведь оно уже наполовину говорит о том, что мой замысел удался. Сейчас вы всё поймёте.

Аскольд отпил из стакана холодный уже чай, отпил жадно, почти взахлёб, будто измученный жаждой странник. Затем откинулся на спинку дивана, словно получил столь необходимое ему сейчас подтверждение правильности его намерения и продолжил повествование.

– Первым, кому я показал эту свою работу, был мой учитель, друг и наставник в живописи. Он долго стоял, скрестив руки на груди, перед мольбертом с холстом и внимательно рассматривал картину, словно погружаясь в неё, вживаясь соучастником в развёрнутое на ней действие. Я замер, затаив дыхание, всё ждал, что он задаст этот ваш вопрос о несоответствии числа апостолов и фигур, изображенных на ней. Ведь от этого зависело всё для меня, моя победа или поражение, успех или полный провал осуществления задуманной мной идеи. Но он молчал, как бы раз и навсегда решив похоронить в недрах сознания свои впечатления. Наконец, я не выдержал и спросил сам, не смущает ли его то, что апостолов на холсте всего одиннадцать? "Нисколько не смущает, – ответил он, – напротив, я отчётливо вижу двенадцатого". На моё молчаливое недоумение он дал исчерпывающее объяснение, расставляющее все точки над "i": "Ты написал замечательную работу. И знаешь почему? Потому что, смотря сейчас на неё, я испытываю более всего одно желание, с языка моего невольно срывается один извечный вопрос – "Не я ли, Равви?".

Незаданный вопрос повис в воздухе, как тогда, около двадцати веков назад в маленькой комнате большого иудейского города, которому суждено было быть разрушенным и вновь восстановленным руками будущих поколений, так и не услышавших по сей день ответ: "Ты сказал". Тогда ответ этот не остановил того, кому он был предназначен. Не останавливает и сейчас всех тех, кто слышит его и не разумеет обращения к себе, как спасительного предостережения. Извечный ответ на извечный вопрос, который замечателен уж тем, что хотя бы задаётся в суете дел и пустых тревог.

– А что с этой работой случилось потом? – прерывая паузу, спросил Пётр Андреевич. – Где она? Можно ли её увидеть,… купить?

Назад Дальше