- Хочу тебе только сказать, - продолжает он, - что всё может обстоять не так, как ты думаешь или тебе помнится. Только и всего. Если бы мне хотелось просто с тобой поспорить, я бы мог сделать это и вчера, когда ты описывал сцену из "Овечьего сыра": там Орсон Уэллс читает стихи не официанту, как ты сказал, а журналисту, и я это помнил точно, мне не нужно было…
Ничего себе - одно хлеще другого.
- А я что сказал?
Я вновь попался, делать нечего.
- Ладно, оставь…
- Нет, не ладно. Что я сказал?
- Да глупости все это…
- Нет, не глупости. Что я сказал?
Он кривит рот, маскируя смущением свое ядовитое злорадство.
- … Ты сказал, что Орсон Уэллс читает стихи официанту, а он их читает… Короче, все это не стоит выеденного яйца, я зря заговорил об этом.
Журналисту, конечно, журналисту-кретину, который пытается взять у него интервью. А я сказал официанту, точно, я это отчетливо помню. Почему? Как я мог ошибиться, ведь эта сцена - я помню ее наизусть? Может, потому что мы были в ресторане (но там не было никакого официанта, а была девушка на роликах) и мне только что объявили, что мой отец убил человека, и, возможно, я был потрясен - да что возможно, я точно был потрясен! - либо попросту потому, что дает о себе знать этот чертов миллион нервных клеток, которые человек теряет каждый день, начиная с тридцати, и разрушение, покончив с периферией головного мозга (сколько вариантов защиты Нимцовича я в состоянии сейчас вспомнить? Семь? Восемь? Девять? Как звали унтер-офицеров, назначавших мне наряды вне очереди в училище? Сабелла или Савелла? Скиллачи или Скиллаче? Или Сквиллаче?) постепенно добирается к центру активной памяти, на который ты полагаешься каждую минуту и в простоте души черпаешь из него сведения, не подозревая, что длинные рукава там уже превратились в короткие, а журналисты - в официантов…
- Я что хочу сказать, - настаивает он на своей мысли, - порой мы абсолютно уверены в чем-то, готовы дать руку на отсечение, но на поверку оказывается, что всё было не так. Или потому, что не запомнили как следует, или потому, что восприняли по-своему, но в действительности все было совсем не так…
Я сажусь на диван, даже скорее падаю на него как подкошенный. Не хочу я всего этого: не хочу, чтобы все было "не так". Не хочу все помнить как в тумане…
Он усаживается со мной рядом, кладет мне руку на плечо.
Я не хочу, чтобы этот человек ко мне прикасался…
- Постарайся поставить себя на мое место, Джанни. Ты в чем-то совершенно уверен, а тут появляюсь я и разрушаю эту уверенность своими невероятными рассказами. Ты думаешь, я этого не понимаю? - Он снимает с меня свою лапищу. - Думаешь, я не в курсе того, что вид у меня… мало заслуживающий доверия, скажем так?.. Я в курсе, вид у меня еще тот, но что тут поделаешь? Я такой, таким был всегда, и не делал из этого трагедию: никаких друзей, помимо твоего отца, никаких невест, жен, детей, никакой социальной жизни. Только шлюхи, только всякие секреты и тайники, и все время прикидываешься, что не знаешь того, что знаешь, и знаешь то, чего отродясь не знал… Не то, чтобы я жаловался, пойми меня правильно, но разве после такой жизни человек может внушать доверие? Теоретически, при той жизни, которую я вел, меня бы уже давно не должно было быть в живых…
Он ухмыляется.
- Сказать по правде, я уже раз был покойником, в 1972 году: умер и погребен. У меня даже есть могила, правда-правда, на кладбище в Ливорно, с моим именем, все как полагается, только там покоится один тип из Люксембурга. Когда оказываюсь там, я всегда приношу цветы и ставлю их в стаканчик… в общем, звучит сентиментально, я знаю, но бывает размякну… Потому что думаю, что когда я и в самом деле помру, никакой тип из Люксембурга не принесет цветы на мою могилу, да и самой могилы не будет, потому что у меня на всем свете нет ни одной родной души. С недавних пор, когда, бывает, стою у этой своей могилы и думаю обо всем этом, прямо плакать начинаю, как кретин…
Он грустно качает головой.
- Хотя оно и в порядке вещей, - он хлюпает носом, - старость…
У меня разболелась голова, этот человек выжимает из меня все соки. Смотрю на него: есть ли хоть что-то из всего, что он говорит, во что можно было бы вот так взять и поверить? Где эта старость, например? Уж никак не в глазах, они у него лживые, юркие, как у юнца, и не в физической форме: здесь он даст мне, тридцатисемилетнему, сто очков вперед. Не в словах, не в языке, не в том, как разговаривает, и даже не во внешнем виде - массивный, устрашающий, тянет на шестьдесят, максимум на шестьдесят пять, пожалуй, имеется избыток веса, но со здоровьем вроде бы все в порядке, не считая этого хрипа в легких, которого сегодня, кстати, не слышно. Почему он не может сказать хоть что-нибудь, всё равно что, что бы так явно не противоречило очевидности?
Я откидываюсь назад, закрываю глаза, а он продолжает ораторствовать:
- … а я не готов был к старости, и меньше всего на свете был готов к такой ситуации, как эта. Потому что, понимаешь… все секреты, которые становились мне известны (а их в течение моей жизни было немало, уж поверь мне), по сути не очень-то меня интересовали. Я воспринимал их всего лишь как информацию, предмет купли-продажи, мою работу… Так называемая "невидимая Италия", Джанни, - та, где пассажирский самолет падает в море и прекрасно известно, что с ним произошло, а виновники всего этого тут же делают все, чтобы родители жертв, газеты, ты, например, никогда не узнали правды) эта Италия была местом моей работы. Я чувствовал себя в ней, как рыба в воде, но для этого мне надо было нарастить еще один слой кожи, ибо, увы, мир так устроен, и именно поэтому в мире есть люди, которых называют шпионами - у меня была цель, и эта цель меня оправдывала. Но теперь все иначе. Впервые в жизни я не могу вынести тяжести тайны, потому что думаю о тебе, о том, какие воспоминания об отце ты сохранишь, думаю о том, каким человеком был твой отец на самом деле, и чувствую на себе груз ответственности… Вопрос в том, как мне тебя убедить. Доказательств у меня нет, это понятно, твой отец тщательно заметал все следы, иначе и быть не могло (потому что если бы твой отец оставил хотя бы тень какой-нибудь улики, это было бы)…
Внезапно включается звук телевизора, и Больяско умолкает. Кончилось техническое время видеопаузы - и в этом за двадцать лет нулевой прогресс. Одно время я работал на телевидении и убедился, что даже у профессиональной аппаратуры есть эти ограничения - она не может удержать паузу больше нескольких минут.
Открываю глаза, по телевизору идет реклама: знаменитый телеведущий уговаривает зеленого человечка с пешеходного светофора примерить свои ботинки, ботинки очень удобные, и человечек забирает их себе, оставляя телеведущего босиком на тротуаре. Идея, как обычно, украдена рекламщиками из кино, точнее говоря, из фильма Каздана, как же он называется, про Лoc-Анджелес, название какого-то места, из двух слов, вроде "Бэй-Эрия", но не "Бэй-Эрия", со Стивом Мартином в роли психоаналитика, ему еще стреляют по ногам, и он понимает, в чем смысл жизни, и множество других запутанных историй, но та, со Стивом Мартином, самая лучшая, и это он разговаривает с зеленым человечком со светофора, черт, как же этот фильм называется? Название какого-то местечка, из двух слов, не могу же я и этого не помнить…
Нет, не могу вспомнить. Дотягиваюсь до пульта управления и выключаю телевизор. Больяско кивает в знак одобрения. Его миниатюрные очки куда-то подевались.
- Ты помнишь, - говорит он, - как твой отец повез вас в путешествие по Европе на "Фиате-1500" летом 68-го?
Он опять идет в наступление. Впрочем, я его уже изучил, тактика его не меняется: ходит с флегматичным видом вокруг да около, говорит на посторонние темы и исподволь, терпеливо готовит удар. Бац! - путешествие по Европе на "Фиате-1500"… Как тут изобразишь безразличие, если он даже и об этом знает?!
- Помнишь, в первый вечер вы остановились в Стрезе, - продолжает он, - на Лаго Маджоре, чтобы посмотреть финал европейского чемпионата по футболу. Кто тогда играл?
Тянет время, прикидывается, будто чего-то не помнит, спрашивает меня, чтобы вовлечь в разговор, не дать остаться в стороне …
__ Италия - Югославия…
- Точно, - глоток пива, - сыграли вничью, тогда было не так, как сейчас, пенальти не били: ничейный матч переигрывали через три дня, а вы переигровку уже не смогли бы посмотреть, потому что в это время были бы заграницей. И ты поссорился тогда с отцом, помнишь? Тебе так хотелось остаться в Италии, чтобы посмотреть этот матч…
Опять он застал меня врасплох, и на сей раз удар достиг цели: ты еще не понял, куда он метит, а он уже попал. Тут тебе не вывернуться, после этого маневра ты вынужден задуматься, откуда, черт побери, он знает такие подробности…
- Впрочем, мне переигровка больше нравилась: если игра заканчивается вничью, при чем тут пенальти, что за дурацкая выдумка, по пенальти всегда побеждает слабейший. Разве это футбол? Сегодня есть команды, которые только на них и рассчитывают…
А теперь неожиданное отступление - вот хитрюга: нарочно отвлекает мое внимание, втягивает в ненужную дискуссию ("да нет, пенальти - это такое волнующее зрелище" и т. д.), словно таким способом ты сможешь его попридержать, притормозить, сбить с мысли. Пустые надежды, это ты притормозишь, ты выдохнешися в бессмысленном споре, который и не думал затевать…
- …пусть победит сильнейший. Словом, вы повздорили, и тебя все-таки увезли, помнишь? Германия, Бельгия, Голландия - а ты, бедняга, думал только о финале… Вот для чего я об этом вспомнил: помнишь, в Амстердаме вы попали в аварию, твой отец по ошибке выехал на встречную полосу на набережной канала, и вы задели "Фольксваген"? Помнишь, водитель "Фольксвагена" посадил тебя на закорки после того, как с отцом они все уладили?
Ну вот - ради этого он все это и затеял:
- Помнишь, ты разревелся и хотел, чтобы тебя поскорее спустили на землю, а потом сказал отцу, что этот человек тебе не нравится?
И вот теперь, когда он меньше всего ожидает, - ответный удар. И какой!..
- Этот человек - были вы, - опережаю его я.
В его глазах - удивление, такого он не ожидал, потом кивает, отводя взгляд.
- Точно.
Я разражаюсь смехом, на этот раз настоящим, от души, потому что я и сам такого не ожидал - попадание прямо в цель.
- Не веришь даже в это? - спрашивает он.
- Помните, как говорил Тото? - я завершаю комбинацию. - "Я не против".
У меня выходит непохоже, но сейчас это неважно: мне удалось его подловить. Он становится предсказуемым…
- Тебе кажется естественным, что я обо всем этом знаю?
Невозмутимо улыбается.
- Послушайте, - говорю я, - вам известно очень много обо мне, не отрицаю. Возможно, вы и в самом деле разведчик, и были связаны с моим отцом какое-то время по каким-то секретным военным делам, не знаю. Но поверьте мне, несмотря ни на что, всей правды вы не знаете. Недостаточно быть хорошо информированным, чтобы переделать человеку всю его жизнь. К примеру, вы знаете о том путешествии, знаете, где мы были, что делали, но считаете, что мне не хотелось ехать, а это - неправда. Для меня это было настоящее чудо и, если бы меня спросили, что у меня в детстве было самое прекрасное, я бы ответил: "Путешествие по Европе на "Фиате-1500"". И мой отец это знал. Конечно, я огорчился, когда узнал, что будет переигровка, а мы в это время будем неизвестно где и не сумеем ее посмотреть. Для меня этот финал значил очень много, я футболом бредил, и мне ничего так не хотелось, как победы Италии в чемпионате Европы. Но я был ребенком, черт побери, и уже на следующий день, когда мы оказались в Германии и ели эти невероятные, огромные сосиски, или смотрели на оленей в Шварцвальде, или ночевали все в одной комнате в маленьких, приятно пахнущих гостиницах в Майнце, во Фрайбурге, я был счастлив, и про матч думать забыл: ни о чем другом я и не мечтал, я был счастлив в этой круговерти пикников, незнакомых ветров, монорельсовых дорог, плотин, готических соборов, речных паромов, пятнистых коров, ветряных мельниц, удивительных номерных знаков и цветных телевизоров. А когда появился тот официант- итальянец, как раз в Амстердаме, и сказал нам, что Италия победила, и стал рассказывать, какие голы забили Рива и Анастази, и даже изображать их, и как Факкетти держал кубок над головой, а Валькареджи несли на руках, самой большой радостью для меня было то, что я узнал про все это именно там. Понятно?
На лице его появляется недоумение, как если бы он хотел сказать: "А это тут при чем?"
- И человека, который вылез из "Фольксвагена", - продолжаю я, - я отлично помню, не думайте. Потому что я и вправду заплакал, когда он взял меня на руки, но только от обилия впечатлений и чувств: авария в Амстердаме, голландец сажает меня к себе на закорки; и потом, я вовсе не говорил, что этот человек мне не нравится, наоборот, он мне как раз безумно понравился, и именно поэтому я так хорошо его помню. Он был высокий, от него пахло лосьоном после бритья, у него были тонкие-тонкие волосы, их трепал ветер, волосы были светлые, и это были не вы.
Я лгу безбожно, черт побери, я совершенно не помню того человека. Помню аварию, солнечные блики на ветровом стекле, "Фольксваген", который на нас мчится, скрежет соприкоснувшихся боками машин, помню отца и того человека, склонившихся над капотом и заполнявших листки страховки, ветер, который уносил листки, потом маму, державшую за руку мою сестру, людей, не обращавших на нас внимания, баржу, бесшумно плывущую по каналу, но я совершенно не помню того человека, чем от него пахло и какие у него были волосы. Не помню, кстати, будто я сказал, что он мне не нравится, но в одном я уверен: это был не он.
- Это был я, - настаивает он.
- Скажите-ка, - я почему-то сбиваюсь на какие-то миланские обороты, - вы и вправду думаете, что я перестану доверять своей памяти из-за того, что перепутал журналиста с официантом?
- Это был я, Джанни. Авария была подстроена с целью осуществить "К-3" - контакт в общественном месте для обмена информацией.
- Ха!
- Это был К-3, - настаивает он, - "К" как раз и значит "контакт". Есть всего три вида контактов между агентами под прикрытием, как твой отец, и агентами, работающими без прикрытия, как я: третий - самый рискованный, потому что происходит в общественном месте. Его использовали только в чрезвычайных случаях…
- Это был не чрезвычайный случай, - замечаю я, - это были каникулы.
Он закуривает свою сигаретку. Делает две глубокие затяжки. Кашляет.
- Ты помнишь, - говорит он, - генерала Де Лоренцо? Это имя что-то говорит тебе?
- Нет.
- Генерал Лоренцо, фашист, хотя выдавал себя за монархиста; четырьмя годами раньше, в 64-м он пытался организовать государственный переворот, был разоблачен, но не понес никакого наказания, наоборот, приговорили тех, кто на него донес. В том году Европа бурлила, и пока комиссия Ломбарди снимала с него все обвинения, он занимался подготовкой очередного переворота, действуя через подпольную сеть, куда более засекреченную и опасную, чем знаменитый "Гладиатор", который - на случай, если тебе это неизвестно - был создан для отвода глаз. Твой отец, естественно, знал всё это, и через меня хотел переправить в Москву список имен журналистов и парламентариев, замешанных в новом заговоре. Он был очень обеспокоен, считал, что опасность переворота весьма высока. Вот они - чрезвычайные обстоятельства. И вот почему была устроена эта авария в Амстердаме. Он написал мне имена заговорщиков на страховом бланке. Агентство печати "Новости" опубликовало этот список, Италия выступила с опровержением, но заговор провалился. И вот почему он не дал тебе посмотреть переигровку…
- Он бы никогда этого не сделал, - возражаю я. - Никогда бы не позволил отступить от плана, который они с мамой продумали во всех деталях; прекрасно помню, как он вычерчивал красным карандашом наш маршрут на карте, разложив ее на столе в столовой, - кстати, этот стол он через несколько лет разбил вдребезги во время очередного скандала, когда обвинил меня в том, что я коммунист…
Он откидывает голову, улыбается.
- Да, я хорошо помню то время, когда вы ссорились каждый день. Он гордился тем, что ты коммунист. Правда, чересчур еще буржуазный, как он говорил, но это по его вине…
- Я вовсе не был коммунистом. Никогда. Это он себе втемяшил в голову.
- Но ты же сам ему говорил…
- Это он говорил, а я делал все, чтобы вывести его из себя. Потому что в нем было что-то ханжеское, и одна мысль о том, что его сын - коммунист, приводила его в бешенство.
- Ханжеское… - ухмыляется он.
Гасит, с силой раздавив, сигарету в пепельнице, допивает последний глоток пива, отирает рот рукой.
- В твоем отце - что-то ханжеское…
- Да, ханжеское.
Он рыгает и покачивает головой, все шире улыбаясь.
- Ты не знал его…
- Знал, еще как. Большего ханжи я никогда не встречал.
- Он делал вид.
- Он не делал вид, он им был.
- Твой отец не был ханжой, Джанни.
- Со мной он был ханжой.
Этого не следовало говорить. Ошибка: получалось, я допускал, что с другими он мог и не быть ханжой, тогда как он был ханжой со всеми. Однажды на Рождество он ушел прямо из-за стола в бридж-клубе, потому что какая-то особа явилась в туалете со слишком большим декольте. Он был ханжой. Но я совершил ошибку, и Больяско уставился на меня, сияя победоносной ухмылкой. Так, должно быть, смотрит пироман на устроенный им пожар.
- Вот-вот… - говорит он.
С трудом поднимается, идет к двери на террасу, смотрит в пространство, едва заметно кивая головой.
Тишина.
Тишина.
Тишина.
Благодатная, нежданная тишина.
Я откидываюсь назад, закрываю глаза. Римский вечер с его родными звуками, которые яд, источаемый этим человеком, умудрился отравить: сирена скорой помощи искаженная эффектом Допплера, газующий мотоцикл на бульваре Марко Поло, - звуки того равнодушия, с которым Рим, смирившись с самим собой, тянет свою лямку, звуки, которые кажутся - а, может, так оно и есть - благодатной тишиной.