Сила прошлого - Сандро Веронези 6 стр.


- Что я говорю, это не "Мир входящему", это "Окраина", да, точно, "Окраина". Режиссера точно не помню, кажется… А чего, собственно, я копья ломаю? Вы теперь все на Америку молитесь…

Наверное, я изрек банальность, не спорю, но дело не в этом: кто дал право этому типу поучать меня? И в особенности по части кино?

- Простите, - возражаю, - мне не понятно, что вас не устраивает в американском кино, и кроме того, странно это слышать от вас. Посмотрите на себя: типично американская рубашка, короткие рукава, жесткий воротничок. Кто-нибудь в Италии такие носит? Никто, кроме мормонов, а они, кстати, тоже американцы. А вы ее носите, и вам, готов поспорить, это кажется вполне естественным, вдобавок поверх нее вы надеваете пиджак, и знаете, почему? Потому что в течение сорока лет вы это видели в кино и по телевизору, вот почему. Вы видели, что так одеты голливудские актеры, в фильмах, где есть нагнетание, неопределенность, где "пистолет рано или поздно стреляет". Видели Тома Эвелла в "Зуде седьмого года", Роберта Де Ниро в "Бешеном псе и Глории", Роберта Блейка во всех эпизодах "Баретты", Майкла Дугласа в "С меня хватит", Денниса Франца в "Полиции Нью-Йорка", Бредли Уитфорда в "Идеальном мире", когда он стреляет - стреляет - в Кевина Костнера (который, напомню вам, был безоружен, потому что его пистолет утопил в колодце ребенок). Эта рубашка - как телефон в кухне или баскетбольная корзина во дворе…

И тут, на половине моей тирады, происходит нечто странное и для меня достаточно унизительное. Больяско вдруг разражается смехом - раскатистым, от души, с всхрипами и свистом в легких, который становится все громче и переходит в приступ кашля. При этом смотрит на меня, потом на дорогу, потом снова на меня и снова на дорогу, я же смотрю на него, молча, оскорбленный и сбитый с толку.

- Извини, - говорит он с одышкой и опять смеется и кашляет.

- Что вас так насмешило, простите?

- Извини, - повторяет он, - я не хотел… И тут же заходится в кашле, надрывном, изматывающем, на его месте я бы обязательно обратил на это внимание. Молча наблюдаю за громким спектаклем, разыгрываемым его дыхательными путями, а он старается справиться с машиной.

- Я высоко ценю твою точку зрения, видишь ли, - возобновляет он разговор, когда буря улеглась, - ты высказал очень интересные наблюдения - кашляет, - не говоря уже о том, с какой непринужденностью перечислил фильмы, актеров и все такое: это, я скажу тебе, впечатляет. - Он снова кашляет, прочищает горло. - Твой отец говорил, что ты крепкий орешек. Но дело в том, что эта рубашка - болгарская, сынок, из Пловдива, чистая синтетика, ни одной натуральной нитки: поднеси к ней спичку и - вжих! - вспыхнет, как бензин.

Он смотрит на меня лукаво, включает свет над зеркалом заднего вида, наклоняется и выворачивает наизнанку воротничок, чтобы я взглянул на этикетку.

Меня мало волнует этикетка на его рубашке, я унижен, сбит с толку и не хочу ни на что смотреть, но он настаивает, чуть не отрывает воротничок и всем своим видом дает понять, что так будет продолжаться весь вечер - одна рука на руле, другая - на воротничке, пока я не посмотрю на эту треклятую этикетку.

NIKO Chic написано на ней. Ну, и что с того?

- Ты представить себе не можешь, сколько людей в Восточной Европе носят такие рубашки. В Румынии, на Украине, в Болгарии едва наступает лето, все надевают такие рубашки. Они там не шибко привыкли к теплу. Ты когда-нибудь там бывал?

- Нет.

- Плохо…

Что тут скажешь: этот человек ставит меня в трудное положение. Он чересчур часто заставляет меня делать то, что хочется ему - и очень часто я выгляжу при этом идиотом, - к тому же, в нем слишком много всего намешано, и все это друг с другом не сочетается. Он кажется старым и молодым, невежой и человеком культурным, опасным и обаятельным, вид у него, как у гориллы, голос, как у киноактера, интересуется славянами и кино, таскает с собой пистолет, ворует и у него воруют - он смущает меня и путает с той самой минуты, как впервые возник передо мной на вокзале Термини. Кто он? Что ему от меня надо? Откуда он взялся? Как он сломал нос?

- Одно ты должен знать про меня - я никогда не был в Америке. И еще одно: Восточная Европа, по существу, мой второй дом. Помни про это и примерно будешь знать, чего ждать от меня.

Когда я учился в лицее, на обложке моего дневника была серия забавных картинок: мальчишка стучится в пещеру и, когда ему открывают, говорит: "Простите, мы проводим опрос о том, какого вы мнения…" А из пещеры его перебивают: "О телепатии?" Последний рисунок был без слов, уморительный, из-за выражения на лице мальчишки - обомлевшее и какое-то мечтательное, озадаченное, но заинтересованное, подавленное, но восхищенное, одним словом, такое выражение, которое возникает, когда читают твои мысли. Должно быть, у меня на лице написано сейчас то же самое, поскольку свой вопрос я сформулировал только мысленно.

- Я - старый коммунист, - считает он своим долгом уточнить, и еще больше все запутывает, поскольку коммунист другом моего отца никак быть не мог.

Дорога между тем сужается, эти места мне незнакомы. Не видно больше многоквартирных домов-муравейников, припаркованных где попало машин, желтых уличных фонарей - темень, поля и редкие дома. Второй раз за сегодняшний день я еду в противоположном потоку машин направлении на сей раз все возвращаются с моря в Рим, пробую сориентироваться, пытаясь понять, где мы находимся, и тут идущий на посадку огромный самолет внезапно пролетает над дорогой - так низко, что в иллюминаторах можно увидеть лица пассажиров. Или, пожалуй, нет, это я сам их дорисовываю в воображении, с приплюснутыми к стеклам носами, с восторгом, от которого у них округляются глаза, ужасом перед смертью, пульсирующим в мозгу. (Как неразрывно во время посадки, особенно ночью, соединены красота и смерть, восторг и страх: пока ты восхищаешься великолепным зрелищем земли, ее формами и яркими полосами света, твоя жизнь в опасности; когда же, как сейчас, всё закончилось, самолет мягко коснулся земли, и ничего страшного не произошло - а в действительности почти никогда ничего не происходит - опасность миновала, но исчезла и вся красота).

Больяско закашлялся снова, но уже не так натужно - легкий ветерок после только что отгремевшей бури. Он опять свернул, оставив позади аэропорт, и если я правильно понимаю, сейчас мы должны ехать вдоль побережья, но, может быть, я ошибаюсь, и мы едем в другую сторону. В любом случае, встречного потока нет, только отдельные автомобили, значит, мы не на главной трассе.

- Здесь в 91-м году, - возобновляет он разговор, - я работал топографом, делал съемку местности для кадастра. Вся эта зона - Маккарезе, Торримпьетра…

Тон его голоса изменился, словно указывая, что разговор теперь пойдет о другом.

- Я исходил здесь все вдоль и поперек: отдельные строения, небольшие виллы, фермерские хозяйства, летние домики, небольшие кондоминиумы; и знаешь, что меня больше всего тогда поразило? Знаешь, что я из этого вынес?

И умолкает, с подлинным интересом ожидая моего ответа. Я не перевариваю людей, с серьезным видом задающих подобные вопросы: по существу, от тебя требуется выпалить что-нибудь наугад, а потом тебе сообщат то, что собирались сообщить с самого начала, но с таким видом, будто они исправляют твою ошибку и удовлетворяют твое любопытство.

- Ну же, попробуй отгадать, - настаивает он.

- Понятия не имею.

- Люди лгут, - объявляет он. - Вот, что больше всего меня поразило. Лгут, постоянно, из принципа, даже если для этого нет никакого повода.

И снова умолкает, еще бы, ведь на последнем слове он поставил жирную точку. Но оказывается, поставил по ошибке, ибо он далеко еще не закончил.

- Естественно, я это всегда знал, не то, чтобы это было открытием. Но все же, когда видишь этому доказательства в заполняемых нехотя анкетах, эту гору бессмысленного вранья о трудовом стаже, прислуге, жилой площади, хотя ты клялся, что все эти сведения нужны лишь для статистики, это произвело на меня сильное впечатление. Вот, к примеру, живет человек в доме под номером 212, допустим, на такой вот окраинной улице, как эта. Приходишь по номеру 212, там даже нет звонка, нет почтового ящика: настоящий вход со звонком, видеодомофоном и всем прочим переместился на номер 214, где по бумагам значится гараж. Тебя впускают, усаживают, видишь пандус, превращенный в лестницу, спускаешься в гараж, превращенный в гостиную, все красиво выложено плиткой, перегородки, изящная кухонька, диван, телевизор, тут же детская лошадка-качалка; из всего дома ты видишь только это и понимаешь, что они тоже переместились в гараж и живут скорее там, чем собственно в доме, этажом выше. Потом возвращаешься за анкетой и видишь, что дом по-прежнему указан под номером 212, а в графе "другие входы" без зазрения совести написано "не имеются". Врут, не моргнув глазом, и чувствуют себя в полной безопасности. Ты не представляешь, сколько такого вранья я представил в статистическое управление, вранья, которое ничего не стоило разоблачить, побывав в доме хотя бы дважды. Прелестно, тебе не кажется? Меня это теперь даже умиляет. И кому врут - кадастру. Тебе не кажется это восхитительным?

Опять двадцать пять: и этот вопрос он задал мне всерьез. Я-то знаю, как это работает, и именно поэтому не выношу подобные штучки: ему абсолютно неважно, что я отвечу, он не изменит ни слова в том, что надумал сказать. Ему просто нужна остановка, это как включить сцепление, когда обороты зашкаливают.

Проклятье, надо что-то отвечать.

- Не очень-то.

- А ведь они и друг другу врут, - вот, двигатель снова работает нормально, что и требовалось доказать. - Дети врут родителям, родители детям, брат - брату, муж - жене и наоборот (больше по пустякам, разумеется, но порой и в чем-то важном), тогда понимаешь, что мир, который, казалось, ты хорошо знаешь, не больше, чем одна огромная иллюзия, и что поддаваться ей - свидетельство не столько глупости, сколько, напротив, здравого смысла, это необходимое условие, чтобы этот мир - весь этот мир - мог продолжать существовать…

Нет, этот человек и вправду не в себе. Сейчас он внезапно прервал свой экскурс в социологию и затормозил машину у развилки с указателями, которые показывают все, что угодно, за исключением Фреджене - у меня такое ощущение, что мы эту развилку не так давно проезжали.

- Черт побери… - бормочет он.

Мне нечего сказать, стало быть, сижу молча, однако ситуация все же странная. Я только пытаюсь все время помнить о том, почему я здесь, рядом с этим человеком: никакой другой связи между мной и ним я не вижу - я здесь, потому что он должен рассказать мне о моем отце. Смотрю на него: он что-то соображает, оцепенев, потом кашляет, потом опять сидит неподвижно, его коренастую фигуру время от времени вырывают из тьмы фары встречных машин. Что у него в голове? Сижу и думаю: а ведь ни одна живая душа не знает, что я с ним, и если сейчас он достанет свой пистолет и влепит мне пулю в лоб, просто так, прихоти ради, а затем вышвырнет мой труп на этой развилке, это станет самой громкой сенсацией летнего сезона. Кто только не будет обсуждать мою смерть, равно как и мою жизнь, сколько фантастических версий предложат журналисты, которых я знать не знал и ведать не ведал, и все они будут отталкиваться от этого перекрестка и доходить до самых абсурдных предположений, что, впрочем, вполне естественно: трудно избежать абсурда, имея в качестве точки отсчета перекресток, с которым меня не связывает ровным счетом ничего…

- Почему мы остановились? - спрашиваю самым учтивым тоном, на какой только способен.

Он смотрит на меня. Улыбается.

- Похоже, не могу найти дорогу на Фреджене.

8

Мы заблудились…

Кажется невероятным, что тут можно заблудиться, меньше, чем в получасе езды от Рима, ясным летним вечером, собравшись поужинать во Фреджене - заблудиться мне, родившемуся в Риме и коренному римлянину, и этому странному человеку рядом со мной; исходившему, по его собственным словам, здесь все "вдоль и поперек" с кадастровой описью; тем не менее, это факт - мы заблудились. Он остервенело роется в карманах дверей, кресел, в бардачке, вероятно, в поисках карты и, хотя я уже понял, что, когда имеешь с ним дело, нельзя торопиться с выводами, не могу не отметить то, как он ищет - вслепую, нервничая, скорее как вор, а не хозяин машины. Никакой карты, естественно, он не находит, если он ищет именно карту: кроме документов на машину, уже мною изученных, наружу вываливается всякий замшелый хлам - заплесневелые крекеры, затрепанный справочник "Весь город" (но не Рим, а Генуя) и изорванная книга - Клио Пиццингрилли, разбираю с трудом на обложке, "Выход… " - даже не изорванная, а изгрызенная, причем, не человеком, судя по размеру укусов, правильных, круглых, прорезающих книгу насквозь, как будто медведь Йоги полакомился бутербродом.

- Что за черт… - бормочет он.

Он откидывается на спинку сидения, которое издает леденящий душу скрип, потом пожимает плечами и далее с гримасой - весьма выразительной, которую я никогда не сумел бы воспроизвести - сообщает мне, что не суть важно, где мы находимся. Снова смотрит на меня, в тишине отчетливо слышен свист в его легких, меня притягивает пристальная глубина его взгляда, и я понимаю, что здесь, сейчас, на этом месте, по какому-то непостижимому стечению обстоятельств, он выложит мне настоящую причину своего появления в моей жизни. Можете мне не верить, конечно, но я понял это сразу, а почему это не поддается логическому объяснению: вот понял и все тут. И оказался прав.

- Твой отец тоже был коммунистом, - объявил он.

Ну и загнул!

- Я специально завел разговор о том, как люди лгут, - продолжает он, - хотел подготовить тебя, но не знал, с чего начать. Я, пожалуй, слишком долго крутился вокруг да около, поэтому лучше сказать тебе ясно и прямо, тем более от этого ничего не изменится. Твой отец прожил совсем другую жизнь, о которой ты вообще ничего не знаешь. Он был коммунистом с мальчишеских лет и остался им до последнего часа. Для него это было важней всего в жизни - коммунизм.

Мимо проезжает грузовик, поток воздуха от него раскачивает наш утлый челн.

- Есть в Тоскане деревня, - говорю я, - названия не помню, но могу разыскать, где состязаются, кто лучше соврет. Не знаю, какой приз получает победитель, наверное, окорок, но полагаю, что если вы примете участие…

- Он был не только коммунистом, - обрывает он меня, - он был агентом КГБ.

Пауза.

- Шпионом, - уточняет.

Думаю, что, объективно говоря, то, как я реагирую, чрезвычайно важно; наверное, в любом фильме в этом месте мое лицо дали бы крупным планом, но если мгновением раньше, после его первого заявления, меня просто переполнял сарказм, теперь я ощущаю пустоту, не знаю, почему, и отсутствие какой-либо реакции. Ее вообще нет. Если только не считать реакцией неподвижность и молчание.

- Я, - продолжает он, - сейчас делаю, можно сказать, подлость, нарушаю торжественную клятву, которую дал твоему отцу, да еще подтвердил, когда видел его в последний раз, за два дня до смерти - клятву, что я никогда, ни при каких обстоятельствах ничего тебе не скажу.

Кашляет, потом, к моему удивлению, врубает скорость и трогается с места, уверенно выбирая дорогу, ведущую - об этом сообщает указатель - на автостраду.

- Я поклялся, ведь не станешь спорить с умирающим, но был с ним не согласен, он это знал, и я ни секунды не сомневался, что нарушу клятву. Несправедливо, по-моему, чтобы его сын не знал, что он было за человек на самом деле. При жизни - одно дело, выбора не было, но сейчас, увольте, нет, я не могу хранить этот секрет и не хочу, потому что это будет неправильно, и ты, Маурицио, это знаешь…

На мгновение он поднимает взгляд кверху, как бы обращаясь непосредственно к моему отцу, которого и в самом деле звали Маурицио, хотя даже Франческино не поверил, что дед взаправду отправился на небо, потом опускает глаза, и как раз вовремя чтобы заметить, что мы прямиком летим на "Панду", которая еле движется без габаритных огней. И я почти уверен, что, переключая скорость, чтобы объехать ее как ни в чем не бывало - а мы чуть в нее не врезались - и укоризненно покачивая своей огромной башкой, усыпанной перхотью, человек этот готов расплакаться. Никаких явных признаков нет, он не вздыхает, не шмыгает носом, это просто мое впечатление, молниеносное и отчетливое, и если бы это не был абсолютно незнакомый человек, если бы это был настоящий друг моего отца, из тех, что действительно навещали его в больнице, - Аттаназио, например, или профессор Ди Стефано, или генерал Террачина, которых я видел у нас в доме с детских лет и видел потом, как они седеют, толстеют, как слабеет их зрение из года в год, от одного приглашения на ужин до другого, от одной партии в бридж до другой, в течение всей жизни, так что в конце концов проникся к ним чувством невольной, вялой и холодноватой - потому что никто из них мне не нравился - но по-настоящему родственной близости; что ж, будь это кто-нибудь из них, я бы не сомневался, я бы сказал, что он действительно готов был расплакаться. А этого типа я не знаю. Может, у меня что-то путается в голове, и если кто-то готов расплакаться, так это я.

- И мне понадобилось немало терпения, - продолжает он, - чтобы дождаться сегодняшнего дня, не отвести тебя в сторонку во время похорон и не выложить всю правду там, на месте, под дождем, в окружении всех этих говнюков, этих фашистов. Твой отец не был таким, как они, ты это должен знать: он вынужден был прикидываться, будто он один из них, у него это получалось, и получалось хорошо, в течение всей жизни, но ничего общего у него с ними не было, это были его враги. Твой отец был коммунистом, Джанни, он был шпионом почти полвека, и к чертям все клятвы, я не хочу унести с собой в могилу этот груз.

Он умолкает внезапно, хотя явно еще не все сказал: возможно, еще не придумал продолжение, возможно, придумывает прямо сейчас, продолжая вести машину, широко расставив локти.

Тем временем мы все быстрее мчимся по темным деревенским дорогам. Над нами один за другим идут на посадку самолеты, все реже встречаются дома с освещенными окнами, все шире становятся поля с залегшей на них тьмой, все пронзительнее - красота, от которой у меня щемит сердце.

- У меня к вам три вопроса, - говорю я. - Вопрос первый: вы действительно были на похоронах моего отца?

- А как же!? Если хочешь, могу перечислить всех, кто там был, поименно. Андреотти, генерал Оливетти- Пратезе, этот мозгляк Грамеллини, все семейство Террачина, братья Урсо, специально приехавшие из Неаполя, потом был Аттаназио, Андзеллотти, Скано…

- Ладно, оставим. Вопрос второй: вы тоже шпион?

- Да.

Резко поворачиваем направо, выезжаем на более широкую дорогу, обсаженную деревьями с выбеленными стволами.

- Нет, будет четыре вопроса. Вопрос третий: мы ведь не заблудились? Куда мы едем сейчас на такой скорости?

Назад Дальше