– Вот у нас где угодно продается, в любом ларьке, а мы все равно гоним. Да считай, почти в каждом доме, все кому не лень. И не только для собственных нужд, для коммерции тоже гоним. Отчего многие травятся? От коммерции, естественно. А они, финны эти, они – законопослушные шибко. Понимаешь, Тань, за-ко-но-по-слуш-ные… Ну смех! Им к нам легче приехать, чем змеевичок у себя установить. Чудики… Вот у нас случай был на пасеке, бригадир у нас есть один по фамилии…
– Где случай был? – перебил нежный Танин голосок.
– Да у нас на просеке, где мы лес валим, – заново пояснил Илюха.
– А мне показалось, ты сказал "на пасеке".
– Да один хрен, Тань, "пасека", "просека". Главное, чтоб дорога была, лес поваленный вывозить.
– А, – сказала Таня, – понимаю.
– Так вот у нас там бригадир есть один по фамилии Родина. Прям натурально такая фамилия. Так он чего придумал, он, Тань…
Илюха все рассказывал и рассказывал, я пытался сосредоточиться на словах, но, видимо, голос его больше не был предназначен для меня. Он ускользал, как бы избегая, огибая своей звуковой волной и меня самого, и мое растекшееся по ночному вагону сознание.
И только однажды я выпал из плотно покрывшей меня дремоты и все же разобрал тихие, уже полные ласки Илюхины слова:
– Ты, Танюш, не бойся. – И снова, как бы завораживающе: – Да ты не бойся, Танюш. Я только дотронусь до тебя самыми кончиками рук.
– Чем, чем? – переспросила она, и в голосе ее я распознал трепет.
– Кончиками рук, – подтвердил Илюха, и я понял, что звук его голоса отражается от ее уже близкого лица.
– Илья, – услышал я потом, – у вас такие пальцы нежные. И сильные такие.
– Ага, – раздалось почти невнятное подтверждение.
Потом раздавался какой-то шелест и шорох, я сразу понял, от укладываемых тел, потом, видимо, Таня, голос был женский, сказала что-то про узко, и шелест повторился. Потом было дыхание, потом Таня полушепотом стала возражать, но не убедительно и, как мне показалось, даже неискренне. По сути, она повторяла одно и то же, про финна наверху, мол, неудобно при финне наверху. На что Илюха каждый раз повторял:
– Да он же глухой, финн этот. Как дятел, глухой.
Я знал, что теперь он и птиц перепутал. Но, видимо, Таня тоже не состояла в детстве в юннатах, да и я не был придирчив – я же понимал, что в угаре страсти ошибки с пернатыми вполне допустимы. К тому же я слышал – аргумент действует, а это решало.
Дальше они как-то затихли, и, видимо, я задремал, пока меня снова не разбудил шепот.
– Ты ведь знаешь, Танечка, я ведь абсолютно гетеросексуален.
Ага, сообразил я, знает уже.
– Но, вот, если бы ты родилась мальчиком… – Сначала прозвучала пауза, а потом сразу продолжение: -… Я бы тогда точно стал гомосексуалистом.
Я не засмеялся оттуда, с верхней полки. Я только улыбнулся приглушенным очертаниям нависшего надо мной потолка да еще пролетающим по нему для разнообразия отсветам редких придорожных фонарей. А вот Танечка засмеялась:
– Какой же ты болтун, Ильюшенька! Нет, вправду, ты такой чудной.
И я распознал в ее смехе счастье, и именно потому, наверное, успокоенно уснул.
Разбудили меня бравурные звуки встречающего нас марша, что означало, что мы въезжаем на Московский вокзал в Питере. Я спрыгнул сверху и осмотрел площадку внизу. Танюши не было – видимо, она сошла где-то до Ленинграда. Илюха же спал, по-детски мятежно разбросав руки, – ведь даже узкое становится широким, если последний час спишь на нем один.
Я попытался растолкать его, он сопротивлялся. Но как сонный может противостоять бодрствующему? – не может он противостоять. И я растолкал.
Илюха встал, лицо его было заспано и серо. Но при размякшем теле глаза уже светились новым днем, новой темой и новой заботой.
– Как Танюшка оказалась? – полюбопытствовал я.
– А? – Он только приходил в себя. – Танюшка… Ну да, оказалась. Полный восторг, Танюшка. – Видимо, на более выразительные подробности бодрости мысли все-таки пока не хватало. Впрочем, я и не настаивал.
– Так, ну чего, перед нами Питер? Тихий, наивный, дремлющий Питер. – теперь Илюха уже полностью пришел в себя. – И мы здесь для того, чтобы его легонько растревожить. Город на Неве! – торжественно обратился он к проплывающему вокзалу. – Готов ли ты принять своего триумфатора?
Нарочитая высокопарность, особенно по-утру, да еще после железнодорожного постельного белья, все же немного покоробила меня. К тому же голова подавливала где-то в висках.
– Ты прям Наполеон какой, – сказал я, морщась либо от слишком яркого света, либо… Я же говорю, голова болела.
– Я не Наполеон, старикашка. Я полководец армии наполеонов, – конечно же, нашел один из ответов Илюха.
Я посмотрел на него подозрительно – шутит ли он? Не может же быть, чтобы всерьез. Конечно, он шутил.
– Стариканер, – говорил мне Илюха, пока мы ловили тачку. – Если такие экземпляры, как Танюшка, попадаются на подходах к городу, то представляешь, какие лежбища располагаются внутри городской стены?
– Стариканер, могиканер… – монотонно вспомнил я книжных героев моего босоногого детства. Голова, черт, начинала ломить через и без того тонкую стенку.
– Слушай, – спросил я, – у тебя голова не болит?
– Жуткое дело, – сознался Илюха. – Но при чем тут голова?
Вот откуда надо брать пример, понял я простое. Он цельный, он не разменивается, как я, по пустякам типа головной боли.
Не так уж важно, как мы провели этот день в Питере. В записной БелоБородовской книжке нашлось с полдюжины телефонов, в основном его коллег, которых доверительный вопрос: "Слушай, как тут у вас фишка ложится? Ну, в смысле… сам понимаешь…" – нисколько не смущал. Либо все доктора наук до сорока страдают одинаковыми заботами, либо мы звонили только таким.
Мы загудели по-настоящему уже в буфете Эрмитажа, так что даже голова прошла, и только к середине дня в чьей-то заполненной мебелью и людьми квартире я, зайдя в ванную комнату, в конце концов оказался у рукомойника.
В зеркальце напротив выписалось довольное, еще достаточно молодое, симпатичное лицо с шальными, отражающими очевидное подпитие глазами. И распознав в амальгамной непрозрачности себя самого, я замер на мгновение и даже дернул головой, чтобы скинуть приставшую накипь.
"Где я? Что я здесь делаю? Для чего, зачем?"
Я долго всматривался в себя, в свои ответные зрачки, пытаясь разыскать в них нечто такое, что даст ответ на эти и другие вечные вопросы. И я нашел его в самой глубине, почти что в хрусталике.
"Я в Питере, – толково объяснил я себе. – Я пью водку, хотя надо бы вино. А вокруг меня разные пьяные мужчины и женщины, мне в основном незнакомые, но в основном приятные. Особенно женщины".
Амальгамное отражение довольно ухмыльнулось, а значит, ответ вполне его удовлетворил. Я подставил намыленные руки под теплую воду, не отрывая, впрочем, взгляда от себя в зеркале, и вдруг вспомнил что-то. Что-то очень важное! Настолько важное, что лицо мое застыло в непонимании.
Как же? Как же он мог знать? – думал я. Как он так попал в десятку, в точку, в острие иголки? Как этот Серега, который возник, промелькнул и исчез из моей жизни, как, простите за трюизм, метеор, раз и навсегда, как он мог так угадать, проинтуичить, так прочувствовать? Кто мог предположить, что тост его никчемный, составленный из искусственных слов в искусственную фразу, в котором он пожелал, кажется, чтобы для всех эта ночь оказалась "нетривиальной", как этот никудышный тост мог вдруг обернуться прорицанием, пророчеством, ожидающей нас правдой жизни?
А ведь и вправду, снова подумал я, все ведь так и случилось. Инфант не ожидал, что Пусик, этот уже почти откусанный ломоть, снова окажется с ним. Пусик тем более не ожидала, что Инфант подменит ей в эту ночь запланированного в загсе жениха. Да и я сам, и Илюха не ожидали, что вот так примечательно окажемся в Питере, где так весело и шумно и где еще столько всего до вечера предстоит, стоит только выйти из ванной комнаты.
Но больше всего, еще раз подумал я, больше всего эта ночь колдовская оказалась неожиданной для нашего друга Сереги, который распрощался со своей невестой всего лишь на минуту, пока она проводит назойливых гостей до лифта. Всего-то на минуту – до короткого хлопка закрываемой двери. Но он ведь сам пожелал всем нам "нетривиальной" ночи, а значит, себе тоже пожелал. Вот и нарвался – поди, ждет до сих пор!
Я знал, что мне надо бы пожалеть бедолагу Серегу, и я окликнул сердце, но оно молчало. Не было в нем, обычно чутком, на сей раз жалости. Не знаю почему, но не было.
А может быть, потому нет жалости в моем сердце, придумал я свою аллегорию. Тоже ведь не сложную, но свою. Что чужая любовь – это минное поле. И не суйся туда, если не знаешь, где мины расставлены, взорваться не долго.
Я снова посмотрел на себя. Лицо в зеркале почему-то вдруг стало серьезным, и даже шальной блеск глаз прикрылся нестойкой матовостью.
"Знаешь что, – сказал я отражению, или оно сказало мне, теперь не разобрать. – А ведь ты запомнишь эту ночь, надолго запомнишь. И не из-за того, что укатил в Питер, кто по пьяни в Питер не катается? И не из-за Инфанта с Пусиком, дай им Бог любви. А именно из-за того футуристического, метафизического тоста, из-за которого, кто знает, может, все именно так и случилось".
Ведь вспомни, призвал я себя, чего только не произошло. И театр с гибкими Настей и Наташей, и "котеночек" за пазухой у Илюхи, и Зина с подругой, и гитарист в "Горке", и чудесная девушка в ней. Да и потом – Пусик, Серега, ночная Москва, Инфантова комната в коммуналке, поезд, да и вот Питер сейчас… И все они еще, глядишь, снова возникнут и повторятся в твоей жизни. Ну, если не все, то почти все.
И только сама ночь уже не повторится никогда. И следов от нее не останется, и вещественных доказательств, и улик, так что поди потом гадай – была она такая или привиделась в рассветном полумраке? А даже если и была, то все равно канула она куда-то там в глубину, провалилась на дно бесчувственной вечности и хрупко разлетелась на мелкие несуразные кусочки. Так что не составить больше. И никогда уже она не сможет случиться заново, как и не может случиться заново ни один из уже прожитых нами дней. Как-нибудь по-другому еще, конечно, может случиться, но так – уже никогда. Правда ведь, обидно!
"Ну и Бог с ним, – ответил я отражению, и глаза мои снова залила дружелюбная пьяная живость. – Ну и пусть! Пусть не случится именно так, пусть по-другому. Зачем два раза одинаково, скучно ведь, когда одинаково. Всегда хорошо, когда по-другому, и в любви, как известно, хорошо, да и вообще в жизни. По-разному и по-другому! Главное, чтобы у нас у всех последующее легко превосходило предыдущее".
И я отвернулся от занудного отражения, и вытер руки, и отпер дверь, и шагнул вперед. Туда, где меня, я знал, уже ждали…
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ