– Кержаки-то. Нас осуждают всё за всё… Я буду ждать… То мне одной тут в Светлый день… И в церковь, в город, не поедешь, с этим хозяйством. Кто тут бычка с коровой напоит… и подоит её? Другой доярке может и не даться. Как на неё когда накатит, она – такая.
– Могу и я.
– Коровка с норовом.
– И Луша может подоить.
– И вам тут бегай… Только и буду думать о корове – как, подоили или нет? Как тут управились? В какое время? В город-то ехать. И Лушу может не принять. Глазишши выпучит свои и не подпустит. Ишшо боднёт. Не дай и Бог. Рога-то – вилы.
– Придём, – говорит Коля. – Да и до Пасхи буду заходить.
– Будьте добры, уж приходите. То как-то это… Я и яиц на вас накрашу…
– А у нас есть.
– Знаю, что есть… Вы там, я тут – не по-людски, в такой-то праздник, по особосте… Кулич из города мне Марья посулилась освящённый привезти, соседка ваша. Черемных. С ней манаезу заказала. Какой салатишко сготовлю…
– А майонез зачем?.. Когда сметана.
– Сметану есть куда девать. Хоть и продать… Вчера была тут, в долг брала.
– Ладно, – говорит Коля.
– Сметаны много накопила. Кто продавал бы. Ты же не поедешь…
– Да у меня…
– Я, Кольча, знаю. Мы торговать-то не умем, таланту нету, не привышны… На зятя жаловалась. Марья. Не просыхат. Работы нет, на что-то пьёт вот?.. Вы не ругаетесь с ней, – спрашивает мать, – со своей барыней, кержачкой?
– Нет, – отвечает сын. – Нам чё делить?
– Ну, слава Богу, – говорит Галина Харитоновна. – И не ругайтесь. Жизнь коротка, живите мирно. Дрова-то будем покупать? От этих вон осталось полполенницы. В зиму уходит… столько топишь. В день-то три раза иногда.
– Сам напилю, – говорит Коля.
– А как поймают да накажут? Теперь же с этим вон как строго…
– Не накажут.
– Ага, надейся. Не накажут. А кто-то еслив донесёт?
– И пусть доносит.
– Да ты чё!
– Или договорюсь с каким-нибудь водителем, – говорит Коля. – Подвезёт брёвна к дому. Свалит. Тут, около дому. Распилю. Или на тракторе хлысты притянут. Сколько попросишь.
– Ну, расколоть-то уж расколются. Не все же сразу… А так-то можно?
– И складу. А чё нельзя-то? Им заработать тоже надо.
– Платить же им?
– Но ведь не столько.
– Уж лучше купим. Закажу. А то и бойся. И спать не буду – буду думать… Пенсию принесут вот, и расплатимся. Эти уже напиленными, в чурках, привезут, тебе не мучиться. А расколоть – наймём кого-нибудь…
– Я сам.
– Да много одному… Ты-то в лесу маленько заработал хоть?
– Да чё-то Федя обещал, – говорит Коля.
– Обешшанного, – говорит Галина Харитоновна, – три года ждут, сам знашь. На татарина надейся…
– Луше давал…
– Луше-то ладно. Дак и с тобой должён же рашшитаться. Луше – аванс там или чё… Тебе – получка. Ведь положено?
– Рассчитается, – говорит Коля.
– Ну, дай-то Бог, – говорит Галина Харитоновна. – Без денег трудно. Всё купить.
– Луша барана продала.
– Ну, это Луша… На это долго проживёшь?
– Летом грибы пойдут… и ягоды.
– Дожить до лета ишшо надо… К этому времени обычно Зинаида приезжает.
– К маю.
– Дак май-то вот уж, на носу… Боюсь её я чё-то, Кольча.
– Кого?
– Да дочь свою, сестру твою… За чё-то злая на меня.
– За чё?
– Ума не приложу. Не знаю, чё я ей такого сделала?.. И мнуков жалко. Без молока-то им… там, в этом городе. В Ялань синих, как пуп, привозит, – говорит Галина Харитоновна, – а здесь побудут лето, молока попьют да свежим воздухом подышат, домой уж розовыми их увозит, как поросят.
– Ну, – говорит Коля.
– Вот тебе и ну, – говорит Галина Харитоновна.
– Да чё бояться-то?
– Не знаю. Боюсь, и всё тут.
– Ты не бойся.
– Легко сказать…
– Будет чё говорить, а ты молчи.
– Ей против слова не скажи. И так молчу уж, не перечу.
Ещё немного посидели. Полюбовались днём. Тот того стоит.
– Пошёл я, – говорит Коля.
– И я пойду, – говорит Галина Харитоновна. – Уж насиделась. Да и под кофтой-то сопрела, ещё продует.
Пошёл Коля. Мать ему вслед:
– Ты бы постригся.
– Постригусь.
– А то как этот… из кино-то… или – как леший.
Кто из кино, осталось неизвестным: покинув лавочку, в ограду мать ушла.
Как леший – ясно.
– Вот только кто его где видел?
Направился Коля к Кеми. Не близко тут – не на Половинку, не к устью Бобровки, – а на Верхний Крутой яр. Давно там не был. По тропинке, через ельник. Под горючим складом – так тропинка эта называется. Как, мол, пойдёшь? Да под горючим, дескать, складом. Тут летом сыро, но зато короче, чем по дороге основной. Заправка раньше здесь располагалась, на угоре, к самому ельнику впритык. При МТС ещё, потом и при колхозе. Солидол хранился в деревянных бочках. Нигрол – в железных. Как обычно. Солярка и бензин – в цистернах. Стояло несколько домов, плотным забором огороженных. Пусто теперь. Даже и столбов от забора не осталось. Но как тут было раньше, Коля помнит. Выслеживали они – Коля и его приятели, подростки, – когда сторож, Проня Малафеев, горбатый и уже не молодой, но только что женившийся, уходил домой жену свою проведать, и воровали масло и бензин – для мотоциклов.
На мотоциклах-то порассекали…
– Спать, тарахтели, не давали старикам.
Снег на тропинке. Твёрдый, как лёд, – утоптанный, не скоро стает. Навоз на нём, помёт собачий – вытаял.
– Как на подносе.
Тропинка не извилистая, а прямая. Словно визир. Будто через прицел ружья её наметили и протоптали. С запада на восток. Ельник дремучий с двух сторон – стеной зелёной, непроглядной. Влажно. Свежо. Бобровка рядом, метрах в ста. Слева – гора, справа – низина.
Толкает приближающееся к горизонту и попадающее сейчас точно в прогал тропинки солнце Колю в спину, его лучами обгоняет, играя словно.
Замечает на ходу Коля, благо идёт, а не летит:
Выявили лучи заполненную водой проталину на тропинке, в проталине – прошлогоднюю, зелёную, не увядшую под снегом траву и сор, оставшийся после зимы, – листья, хвоя и чешуйки от еловых шишек. Вода прозрачная – её как будто нет, вот только небо и вершины елей отражает, чем лишь себя и выдаёт.
Так и в душе… Лучом в ней высветит – и благодать её будто коснётся.
Как произошло с ним, с Колей однажды, когда отправила его мать в Елисейск на пасхальную службу, чтобы потом его расспрашивать подробно о том, как было, кто служил. Ночь Коля в церкви отстоял. На всё смотрел. За всех молился.
И коснулось.
А потом, в Светлый уже понедельник, поздним вечером, разговевшись с раннего утра со своим троюродным братом, внуком Марии Сергеевны Александровой, уже покойной, пришёл он в сквер, где был, как полагали все, только не Голублева Катя, в братской могиле захоронен с воинскими почестями Голублев Иван, будто погибший на первой чеченской, и, разговаривая с ним, выпил бутылку водки, всунутую ему в карман пиджака на дорожку троюродным братом, и радость, помнит Коля, улетучилась.
Угаснет луч – и мрак в душе. Или вот наступлю, и замутится.
Не наступает. Чтобы в ней воду не смутить, он стороной проталину обходит.
Вышел на берег. Дух перехватило.
Несёт с шумом и треском под самым яром почти сплошной массой льдины, лесины целые с корнями, кокоры, как их называют здесь, доски и брёвна – всё то, что своровала с берегов река, – будто в подарок для Ислени. Много притоков ей сейчас несут подобные дары.
Старый тальник и молодой прогонистый сосняк на другой низинной, ровной стороне в воде – как малорослые, выглядывают. Вода до Камня разлилась, до самых сопок. Большая нынче. Прибывает.
Сел Коля на скамью, всю сплошь испещрённую вырезанными в разные годы инициалами и признаниями в любви или в презрении. Плюсы, и минусы, и знаки равенства. И здесь был кто-то. Колиных нет следов – не обозначился.
Смотрит на Камень, обагрённый закатом, – тоску какую-то переживает, как по далёкой будто Родине.
Как она, бабушка… Ерусалим? И за луной-то… он же тоже…
Высоко луна поднялась – как оттолкнулась. Пожелтела на зелёном, побледневшем на востоке небе – заметнее стала.
– Прими на Себя скорбь мою, Заступница, отгони от меня тоску, Никола милостивый…
И развеет… Но чё-то это…
День уже длинный, но не бесконечный. Вечереет.
Удод занудно гукает в болоте. Коростель скрипит однообразно. У зайцев свадьбы – веселятся: слышно, как бегают по галечнику. Прохладой веет от реки.
Вспоминает Коля, как в десятом классе, уже во время экзаменов, собирались они здесь с ребятами. Пели, играли на гитарах. Немного выпивали. Вина. Коля ни петь, ни играть не умел. Слушал. Такой был вечер, разошлись все. А они – Коля и Голублева Катя – остались. Тут же сидели, на скамейке. Той нет, подгнили ножки, этой заменили, и этой срок уже – не новая. Кемь упала, но была ещё не в берегах. Дорожка лунная через неё бежала – как для кого-то. Сидели они рядом. Молчали. Коля и за руку взять Катю не решался. Часа в два белой уже ночи проводил Коля Катю до её дома. Подала ему Катя на прощание руку. Долго ладонь её держал, не выпуская, – так осмелел вдруг, расхрабрился. Шёл домой потом и, сердцем обмирая, думал, что произошло у них с Катей очень важное: будто они уже на веки связаны, соединились. После ещё не раз они встречались. Так же сидели, смотрели на звёзды, на уже тихую после разлива Кемь. А потом ушёл Коля в армию и во время службы прикидывал в уме, что вернётся домой, и они поженятся, то есть оформят брак официально, уже свершившийся, в рукопожатии, на самом деле. Потом узнал, что Катя родила, но замуж не вышла. Коля стал так считать:
Это у нас родился сын. Я её за руку держал – у нас всё было.
Демобилизовавшись, пошёл из военного городка домой пешком, чтобы обдумать будущую жизнь.
Так до конца пока и не обдумал.
– Жалко, что с Ваней… заболел-то… наш с Катей сын. Бог даст, поправится. Будем молиться – я и Луша.
Посмотрел Коля на луну.
В Ерусалиме будем вместе.
Прохладно сделалось. Редкие звёзды показались.
Ёжась, поднялся.
Направился домой. Уже дорогой основной. Темно тропинкой, через ельник.
В Ялань вышел.
Идёт по Линьковскому краю. Видит:
Окна у Луши в доме светятся.
– Ждёт. Боится, что я это…
* * *
Стоит Луша возле окна, переминаясь с ноги на ногу. Отвернув край занавески и щурясь, в сумрак улицы глядит старательно. И различает:
Кто-то идёт.
– Коля. По-моему, не пьяный.
Коля:
В окне-то не она?
Луша:
– Не водит ручками, не пляшет ножками и со столбами не толкует. Ну, слава Богу.
Пошла на кухню – ужин греть.
Верный в ограде цепью загремел: из будки вылез – встретить хозяина по правилам, поговорить с ним.
Куры в подсобке. Овцы во дворе.
Ночь над Яланью тихо опустилась.
Поют в ней двое – Плетиков и Винокуров.
Иван Голублев
Небывалое для апреля тепло.
Как украли.
Так тут и говорят:
Украли словно.
Для наших мест, конечно, небывалое. Для нас конкретно. С нашим климатом. Резко-континентальным. Будто подарок неожиданный, при странном чувстве, что и незаслуженный, – всех нас тут радует – от малого до старого. Восемнадцать – двадцать градусов. Выше нуля. После недавних-то морозов, к которым вроде бы уже привыкли, – даже и жарко может показаться. Кажется.
Без крепких утренников. Но с туманами.
Как летом.
Может, когда-нибудь такое и бывало. В далёком прошлом. Не при мне, я бы запомнил. На имена, на даты и стихи – не очень, а вот на это – в каком году, в любой сезон, какой была тогда погода – память у меня хорошая. Чуть не по дням могу восстановить. На цифры – тоже неплохая.
Без дождей. Без морока. Солнцу не спрятаться за тучку – недели две уже ни облака на небе – как будто нет их и нигде, над всей землёю. Кто-то сказал бы так, ему поверили бы. И я бы первый. Где бы хоть белый клок на голубом – ни одного. Следы от самолётов исключаю.
У кого есть время и желание и кто как может и где можно – загорают; кто – отдыхая, кто – работая, по пояс голым.
Не понимаю удовольствия – коптить, как окорок, себя; да и сгораю быстро, а потом болею.
Одни говорят: хорошо, что такое тепло. Другие говорят: не к добру тепло такое. Что будет холодно ещё, все понимают, наивных нет здесь. Наивных – в этом только смысле, а так – по жизни-то – встречаются.
У Светки в ночь дежурство. В больнице. Не очередное. За напарницу. Приехали откуда-то к той родственники в гости неожиданно, так попросила подменить. Следом – своё, по графику. Не будет дома её сутки. А у меня как раз три дня свободных после смены. В пожарке. Находиться в такую пору да при такой погоде в городе не хочется, тоскливо. Душе на месте не сидится. Моей. Не отвечаю за других. Кому-то, может быть, и нравится торчать в многолюдье. Так им спокойней. Знаю я таких. Для них деревня – это помереть с тоски. А я так в городе и не освоился – чужое. Взял Ваню и Катю, пообещал Светке вернуться с детьми через два дня и на пятнадцатичасовом маршрутном автобусе поехал к матери в Ялань. Дело обычное. Не для кого-то – для меня.
Автопилот будто включается – сам расслабляюсь сразу же, в автобус только сяду. Если пешком идти, могу тут, в городе, глаза закрыть, открыть в Ялани только – не собьюсь – так изучил эту дорогу; во сне хожу по ней, не только в памяти.
Мёдом тебе намазано в Ялани?
Может.
И бабушка внукам рада-радёшенька, и те довольны – им раздолье. Любят они в Ялани гостевать. Бабушка в огород, они за нею. Бабушка кур кормить, и внуки рядом. Она во двор поить бычка, они туда же. С собой доить лишь не берёт – корова будет волноваться, беспокоиться. Мать улыбается и говорит про них: как хлястики. Веник дала – они по очереди им настил в ограде подметают – веник с них ростом, – усердствуют друг перед другом. И перед бабушкой, конечно. А та их хвалит: вот уж, мол, труженики, вот помощники.
А то.
Затопил баню. И говорю матери: прогорит, подкинешь дров. Подкину, говорит. А ты куда, Ваня, далёко? – спрашивает. Да нет, говорю, недалеко. Долго-то, просит, не ходи, скоро уж вечер, и дети будут, дескать, ждать. Да я на час – на полтора, мол.
– Ну, не обманывай.
Да нет, мол.
Сходил на Кемь и на Бобровку. Лёд на них. Просел, потрескался. Сверху вода. Своя, зелёная, сквозь щели просочилась; с притоков мелких, тут их множество – как травяной густой отвар, – жёлто-коричневая набежала; в устьях ручьёв скопилась, в основном. Прозрачная. И та и эта. День-два, и тронутся. Кемь и Бобровка. Если погода не изменится – не подморозит. И так бывает. Жди потом.
Хотел пройти и до Песчанки. Через Култык. Не получилось. В низинах снег, под ним вода. Только залез, по пояс провалился.
Поля уже голые, просыхают. Клубится пар над ними, дали маскирует. Поля – название одно. Раньше на них сеяли рожь, овёс, пшеницу, просо. Нынче – полины, теперь на них лишь сено косят, на тех, которые ещё не заросли. Скоро здесь будет мелколесье. Коту под хвост труд наших предков. Четыре века. Ну, это так я. Своё – то, что с великим боем у неё когда-то было отвоёвано, – теперь природа забирает даром, без усилий. И без отпора с нашей стороны. Может, и справедливо.
Что мне? Сердце-то лишний раз трепать.
Побродил по Култыку. Птиц послушал, посидев на кочке. Прутьев берёзовых на метлу и голик наломал. Чагу увидел на берёзе, сбил. Мать будет чай заваривать, настойку сделает на ней.
Для суставов, лёгких и желудка; общеукрепляющее.
Увидишь где, так принеси, мол.
Вот, исполняю – принесу. Лечиться будем.
Пошёл к деревне. От Култыка в Ялань выходишь – вид на неё очень красивый. Да хоть откуда. Только вот деятельности никакой, не то что раньше. Помолчу… Толку от моего нытья, от разговоров этих – никакого.
Одно расстройство.
Сводил в баню детей, искупал их. Хотела с ними бабушка идти, да я уж сам. Жарко им было – дверь приоткрывал. Помылась мать. Дров подбросил, подождал, потом и я пошёл, попарился.
Как заново родился.
Поужинали. Мы с матерью чай попили, дети – молоко.
Бабушка стала внучат спать укладывать. Отче наш сначала прочитали.
За маму, за папу, за всех православных.
Лежит рядом с ними, рассказывает им сказку про старика и старуху, которые на ночь не молились, и про медведя, который волей-неволей, но Рождественский пост в берлоге держит. Ваня и Катя рот открыли – так переживают.
А я по Ялани пошёл прогуляться. Когда возможность появляется такая, не упускаю. Сам не пою, душа не умолкает. Хоть и тоскливо: где были улицы когда-то, теперь пустырь. Но не об этом… Рану не ковырять, и заживёт когда-нибудь. Не знаю. Всё на виду-то – бередит… Но зарекался.
Наш дом не здесь…
А здесь-то что тогда, если не дом?.. Душа болит ведь и об этом.
На то, родной мой, и душа – чтобы болела.
Я понимаю, понимаю. Но жить-то, мама, надо здесь.
Конечно, здесь, но помнить надо и о вечном.
Пока мне сложно. Но учту.
Нагулявшись досыта, вернулся домой, заглянул в горенку, где вместе бабушка, та на боку с самого краюшку, как сирота, и внуки, те разметались барски по перине, спали на широкой старинной деревянной кровати с высокими, резными спинками, после прошёл в свой закуток и лёг там на лавке с прислоном, на которой пристраивал когда-то в положенное и обязательное для сна послеобеденное время свои изношенные кости ещё мой прадед Акиндин, где и постелено мне было. Уснул нескоро.
В детстве, набегаешься, быстро засыпал. Только подушки головой коснёшься. Теперь – не сразу получается, хоть и устану, наработаюсь. Светка советует: ты, мол, ложись, глаза закрой и ни о чём уже не думай.
Уметь бы так.
Или, мол, думай только… обо мне.
И о тебе…
О чём-то добром.