Весна в Ялани - Аксенов Василий Павлович 15 стр.


Через какое-то время, наверное – вскоре, подходит ко мне кто-то. Понимаю чем-то:

Одноклассник. Стёпка Вторых. Наш же, яланский. Здесь теперь, в городе, живёт. В СТО работает, машины, иномарки, ремонтирует. Подходит ко мне. Здоровается. Киваю головой. Говорит что-то, мне во внимании не удержать – слова разрознены: и те, что в голове моей, и те, что слышу.

Потом:

– Может, тебя в больницу отвезти? – спрашивает.

Так я выглядел – теперь уж понимаю. При моём росте в сто девяносто шесть сантиметров и при весе в девяносто восемь килограммов я похудел тогда на двадцать – в город вернулся, на весы вставал. Но это позже.

И все штаны на мне болтались – так истощал-то.

Стёпка:

– Я довезу, пойдём.

Я говорю:

– В Ялань.

– Может – в больницу?

– Нет.

– Я, – говорит Стёпка, – только до моста смогу тебя подбросить, дальше не проеду – мост повредило в ледоход.

Киваю: да, мол.

Встал я, пошёл за ним. В машину сел.

Поехали. О чём-то Стёпка говорит. "Дворники" снег с окна сгребают – тот как лопатой с неба сбрасывают.

Про позвоночник думаю – болит, словно ломается. Что голова болит, уже привык – не оторвёшь же.

Довёз Стёпка меня до моста.

– Может, развернёмся… и в больницу? – опять спрашивает.

Нет, мотаю головой.

– Ладно, – говорит.

– Угу, – отвечаю.

Уехал Степка.

Сижу на берегу. На деревянном ящике – оставил кто-то его там. Из-под чего-то.

Весна. Бело. Снег на траве, немного – на деревьях. Снежную бабу можно из него лепить – сырой. Валить перестал. И не прокидывает.

На земле – нет, а вверху – ветер. Разгоняет облака – прояснивает.

Про жизнь не думаю. Про смерть – тоже. Даже и мельком. Просто смотрю. Перед глазами что – на то.

Движение для автомашин по мосту перекрыто. Затором, льдинами, один пролёт сместило – ремонтируют. Людям разрешено – проходят. Любому транспорту – запрет. Кроме велосипеда. Кто-то в руках его ведёт – какой-то дядька.

На другом берегу, на песке, балок, вижу, стоит, обитый жестью нержавеющей, – блестит на солнце, как стекло. Дымок из трубы вьётся – бледный.

Для рабочих, наверное, поставили. Предполагаю. Поесть, погреться. От дождя и снега.

Пошёл по мосту.

Слышу, идёт сверху моторная лодка. Глянул искоса, отметил:

В лодке – один взрослый, мужчина и двое детей в ярко-сиреневой и в ярко-зелёной курточках, с накинутыми на голову капюшонами, девочки, похоже, лет шести или семи – не старше.

Приблизилась лодка к мосту, прошла под ним, и тут же, слышу, глухо что-то стукнуло. Повернул голову, смотрю и вижу: лодка, с другой стороны моста, подскочила носом вверх, перевернулась – налетела на что-то, похоже. На сваю старую, быть может.

Мужчины не вижу, а девочек, со вздувшимися на них курточками, течение понесло – как поплавки.

На том берегу люди и на другом. Но я всех ближе.

Не думая больше ни о чём, даже и мельком, в чём был, перепрыгнул через перила моста, плюхнулся в воду и поплыл догонять девочек. То появляются они, то исчезают – яркие.

Догнал, схватил одну правой рукой, левой – другую за капюшоны курток, перевернулся на спину и поплыл к пологому берегу. Держу девочек в руках и сучу только ногами. Перед глазами – небо. Помню. Голубое.

Доплыть, доплыть – так только в мыслях повторяю. Нет других слов поблизости, не нахожу.

Парень к нам бросился какой-то. Кричит мне кто-то, но другой, не этот парень. И с другого берега. Плывут к тебе, мол.

Принял он, этот парень, у меня одну из девочек.

Выплыли мы.

Народ на берегу. Девочек сразу понесли в балок, чтобы там снять с них мокрую одежду и согреть их. Дядьку, который правил лодкой, тоже вытащили – мостостроители. Откачали его на песке. Пришёл он в себя. Отцом их, этих девочек, оказался. Охает-ахает – пришёл в себя-то. Что с ними произошло, не помнит – после удара потерял сознание. Как-то ещё не утонул. В жилете был, наверное, не помню.

Ну, слава Богу.

В балке все. Как сельди в бочке. И я. Одежда на мне просыхает. О разном рассуждают. Говорят и о том, что лодка сразу же на дно ушла. Летом найдётся, мол. Если в Ислень не унесёт, конечно, и песком её там не замоет. Лодка-то – ладно, люди, дескать, живы. Ну, как обычно.

Просохла на мне одежда. Вышел я из балка.

Вижу:

Совсем выяснило.

Теплеет, чувствую.

Другой мой одноклассник. Смирнов Валерка. Привёз кого-то до моста, назад поедет, в Полоусно.

– В Ялань? – спрашивает.

– Да, – киваю.

Я довезу, мол.

– Если можешь.

Довёз Валерка меня до Ялани. Торопится: жена должна, дескать, родить. Развернулся, обратно поехал – в Полоусно.

Снег на полянах. На дороге грязь. Осматриваюсь. Чувство какое-то, забытое уж вроде – радость. И вот не мельком – захватило.

Пошёл к дому. Дошёл.

Домой вступил. Говорю:

– Здравствуй, мама.

Мать смотрит на меня, к груди прижала руки – как будто выпустить боится что-то из себя. Может быть – сердце.

Как-то себя иначе ощущаю – и удивляюсь: а голова-то не болит и позвоночник – вроде тоже.

Взял градусник.

Тридцать шесть и шесть.

Есть захотел. Мать накормила.

С этого дня я начал поправляться.

И вот я, взводный, жив-здоров.

И на работу уже вышел.

Весенний день в мае (отец, сестра и другие)

Поднялись раньше, чем обычно, нынешним утром Луша с Колей. Чуть не на час. Едва забрезжило. Глаза открыли, словно по команде, одновременно. Может быть, ставня, стукнув, разбудила их. Случается. На крюк её не закрепи – и будет хлопать. В непогоду. Непогода. Может, ворона, пролетая, громко каркнула – запретов нет ей, птице вольной. Своевольной. Ветер завыл ли в дымоходе, развлекаясь. Сон ли привиделся им одинаковый и их встревожил. От беспокойства ли в душе какого-то. Теперь уже не установишь. Да и нужды особой в этом нет.

Раньше обычного управились они и по хозяйству.

Не намечали с вечера, не уговаривались, так получилось. Смотреть по телевизору было нечего, дел неотложных не было по дому, в лото играть не захотелось, снежок на улице пробрасывал – рано легли, рано и выспались.

Луша, в последнюю уже очередь, накормила бегавшего во дворе и в ограде, задрав сплошь облепленный репейниками хвост, за ней по пятам кота Ероху, постановившего нахально, – всё же ведь выклянчил кусок варёного налима, Колей добытого в Бобровке позапрошлой ночью. Коля – кобеля Верного, молча и смиренно, выражая голодное нетерпение одним лишь кротким взглядом, дожидавшегося своего завтрака, – и получил свою похлёбку – вчерашний суп, его остатки, с бараньей косточкой. Коля вчера забил барана старого. По просьбе Луши. Мяса и матери отнёс – гостинец. На кракадэлки и техтели.

Тварь домашняя сыта, с голоду не орёт или, как Луша бы сказала, не постановлят – и душа у хозяев спокойна.

Ну, слава Богу.

Как говорит Галина Харитоновна, Колина мать, сам не поешь, а уж скотину покорми, будь добр.

Из веку.

Выстыло за ночь. Затопил Коля печку, железную, буржуйку, как только встал. Теперь в избе уже нагрелось. Запахло русским духом.

Позавтракали. В охотку. Побыв на улице-то, надышавшись свежим воздухом. Выпили – тока лишь за Победу, ради этого, не ради баловства – по стакану черёмуховой бражки, канунной, которую заводила Луша ещё в марте, – на Пасху.

Чудом сохранилась.

– Ну, так и чё, не кисла?

– Нет.

– Одна уж гушша, – Луша говорит, глядя на Колю. – Ладно прикладывался кто-то. Кто вот? Анчутка? Домовой?

– Есть в ней чё-то, – говорит Коля, глядя в никуда. – Какой-то градус… В голову, чувствую, пошло.

– Ну хорошо, что есть. И я уж будто запьянела.

– С чего?

– А много ли мне надо?

– Не со стакана же…

– Больше не дам. Не намекай. Надо на Троицу хоть чё-нибудь оставить.

– Да я не это…

– Вот и ладно.

Луша переоделась – в нарядном. В шерстяном, самой ею – ещё долгими зимними одинокими вечерами – связанном коричневом, ею самою и покрашенном, платье с глухим, высоким воротом. В цветастом платке с кистями, завязанном на затылке, поверх свёрнутой в ковригу косы. Алый румянец на щеках. Не от бражки вспыхнул – от природы; не угасает – словно вечный.

Коля во всём чистом. В светлой, в синюю клеточку, рубахе. В коричневом пуловере. В серо-зелёном твидовом пиджаке, в десятом классе ещё, на экзамены, купленном ему отцом и матерью на вырученные за сданный заготовителю мёд и сэкономленные деньги. Коротко он, Коля, нынче, по-солдатски, пострижен – свой парихмахер, – борода подравняна по-человечески – Луша над ней с гребешком и ножницами – чуть не полдня и вся изьнерьничавшись – тщательно трудилась. Чёрные суконные брюки заправлены в начищенные до блеска яловые, смятые в гармошку, сапоги, в которых Коля пришёл с армии. Пешком пришёл. В буквальном смысле. И каблуки на них лишь после заменил – сносились за дорогу прежние. На пиджаке прикручен знак "Отличник ПВО". Свежий, отглаженный голубой носовой платочек острым углом выглядывает из нагрудного кармана – как любопытный.

Коля стоит – не дома будто, а – в гостях. Луша – хозяйка полноправная – и руки в боки.

Коля, себя оглядывая, о себе:

– Как секретарь… чё-то уж это…

– Ага. Крайкома. Таких уж нет давно. Один остался – Коля Безызвестных. Секретарь. Хоть раз побудь как человек, – говорит Луша, разглядывая Колю с ног до головы. – А то как этот… голоштанник.

– Неловко как-то, – Коля говорит.

– Пройдёшься чуть и пообвыкнешь, – говорит Луша.

– Галстук ещё и…

– Депутат.

– Да шляпу-то…

– Не приставляйся.

– Как активист.

– Ты почему такой чудной-то?

– Да нет, я это…

Коля серьёзный. Луша улыбается. И, улыбаясь, Луша говорит:

– Горе с тобой, ГэеР. Сплошное горюшко. Пошто такой-то ты… как этот.

Телевизор с раннего утра работает. Со звуком. Идут передачи о войне и Великой победе. Фронтовиков, ещё оставшихся в живых, показывают. Тружеников тыла. О блокаде Ленинграда. У многих слёзы на глазах – любой заплачет.

Песни военные звучат.

И Луша то и дело напевает:

На позиции деушка провожала бойца… Или: Бьётся в тесной печурке огонь…

И Коля, тот нет-нет да и, повторяя только что услышанное, в усы себе проговорит:

На братских могилах не ставят крестов… Или: Тёмная ночь, только пули свистят по степи…

Ну, это да, мол, – от себя добавит.

Девятое мая. День Победы.

Тепло стояло. Как летом. Всю вторую половину апреля. В мае подул северный ветер – похолодало. Снег – ночью шёл, всё покрывал, к полудню стаивал. Сегодня реденько сухой пробрасывает. Из облаков, которых и не видно, – почти прозрачные, как кисея. Клюквенный сок пролили в них как будто – розовые. Солнце просвечивает через них. Глянешь на небо – сразу зябнешь – стылое.

Минус один. Градусник за окном показывает столько. Дальше от дома – холоднее. В небе – и вовсе. Ещё и ветер верховой там – завывает.

Попили чай. Луша шаньги с картошкой и с творогом настряпала, булочки с брусникой и с калиной – с ними.

– Вкусно?

– Вкусно.

– Ну и хорошо.

– Спасибо.

– Не за что.

– Отведал.

Передача по телевизору началась. "Битва за Сталинград". Посмотрели. Луша поплакала. Отец у неё не воевал, в тайге таился.

Вера на фронт идти ему не велела, за власть латынников-никониан сражаться запрещала.

Отловил его, вместе с другими дезертирами, в сорок шестом году яланский участковый Истомин в прикетской тайге. Сами ему сдались – набегались. Только ему – с таким условием – и никому другому.

А почему ему?

Да потому, что честный был и – фронтовик.

И потому ещё:

Стрелять не стал бы в спину – за попытку к бегству.

Отбыл несколько лет – за каждый год войны два года лагеря – Лушин отец, Иван Кондратьевич, в заключении, освободился в пятьдесят четвёртом.

У Коли отец – участник, израненный, орденоносец, вера его идти на фронт ему не запретила.

Царство небесное.

Собирать Луша стала Колю.

– Прямо как на фронт, – говорит.

– Дак оно это, – говорит Коля.

– День Победы.

– День Победы.

– Ну, тут уж правда…

Громко скворец на улице забеспокоился – кота, наверное, увидел. Верный молчит. Не стал бы лаять он и на Ероху.

Блинов, хлеба оржаного, солёных огурцов и мяса отварного кусок в полиэтиленовый пакет, рекламирующий сигареты Мальборо, положила Луша. Ушла в горенку, выходит оттуда с бутылкой водки. Вытирает её полотенцем.

– Я, – говорит, – схожу к Катерине. Посидим с ней. Узнаю, как там её Ваня. А ты, так думаю, надолго.

– Да чё надолго-то…

– Ага.

– Ну, как получится.

– Другое дело, – говорит Луша. – Знаю я, как оно получится. Впервые бы… Да ладно уж, – говорит. – Праздник.

Бутылку водки и стопку в пакет положила.

– На вот, – говорит. – Тока что праздник, так бы – ни за что!

– Да понимаю.

– Понимат он.

– Стакан там есть?

– Да вроде был.

– Может, возьмёшь?

– Да нет, не надо. Есть там, наверное, куда он делся.

Взял Коля пакет. Стоит с ним, руки вытянув по швам. Смотрит.

– Ну, я пошёл.

– Да уж ступай.

Пошёл Коля. Перекрестила Луша его в спину.

– Кепку надень. Простудишь голову.

– В сенях она… На гвоздь повесил.

– Дак и куфайку бы…

– Я так.

– Ну, заболешь, лечить не буду, – говорит Луша.

– Не заболею, – Коля отвечает.

– Надел бы всё же.

– Нет, я это…

– Смотри-ка, парень, разжарел.

– Весна.

– Под носом.

– Ну, я это…

– Ну, если это, дак давай.

Вышел Коля из избы. Стоит на крыльце. В кепке. Съёжился – прохладно. Ещё – постригся-то – и вовсе: шею и горло холодит.

– Ничё так… это… сразу-то, с тепла.

Освободил Верного. Вместе с ним, ликующим, подался за ворота. Кобель куда-то сразу уполкал – из виду скрылся. После найдёт хозяина, конечно, – верный.

– Вроде собака вот, а тоже…

Ну, насиделся, насиделся.

– Что праздник, знат он?..

Знат, наверное

– Как-то и им передаётся – видно.

Никого в краю Линьковском – кто на кладбище, кто уехал до вечера в город, кто праздник отмечать готовится – дома пребывает, в приятных хлопотах находится; кто-то уже и отмечать, возможно, начал – пока вот тихо.

Дошёл Коля до перекрёстка. В ходьбе не шибко расторопен. Благо, что тут недалеко – не в Киев. За день Ялань вокруг, вдоль ельника, с горки на горку, можно обойти – Колиным шагом, не спеша.

Самая большая лужа – как она стояла, так и стоит – не испарилась. Ледок на ней. Хрупкий. Тонкий. Следы птичьи на нём отпечатаны – не куриные и не гусиные. Вглядываться надо, чтобы распознать его, этот ледок, – прозрачный – бурый такой же, то есть как вода. Дверь, на которой в теплые дни по луже плавали мальчишки, вмёрзла посередине – сковало судно – как во льдах. Шест отдельно – тоже вмёрз.

– Всегда она тут, эта лыва.

Свернул Коля – Луговым краем направился. Пустынно. Любит Коля Ялань – душой болеет за неё – ему и горько. Какой она была когда-то – припоминает. Народу сколько было –

Много. В школе детей одних – под триста. Это потом уже, а раньше – вовсе, при МТС-то.

Корова стоит. Красно-пёстрая. Со сломанным рогом. Белошапкиных. Будто задумалась. Не шевельнётся. Решает, может быть, куда податься – решить не может. А тут ещё погода невесёлая.

Скот весь давно в Култык уже убрёл… Наверное. Эта отстала.

– Ну, дак ты это…

Ни с места корова. Глядит на Колю – узнаёт.

Вороны бродят по поляне.

Большеголовые.

– Не мёрзнут лапы?

Птицам не до Коли. Что есть, что нет его – им не соперник.

Спугнул невольно воробьёв – сидели стайкой. Улетели.

К большому, с балконом и с большими, не по-сибирски, окнами, под зелёной жестяной крышей дому Истоминых приблизился Коля.

Тепло одетая, сидит на лавочке под берёзой, ссутулившись и оперевшись руками на палку, тётка Елена, хозяйка дома. Лет ей под сто. Не меньше, чем берёзе. Та скоро упадёт, похоже; трещину дав, расходится в рассохе. Тётка Елена в землю смотрит – как присматривается.

Подошёл Коля.

– Здравствуй, – говорит, – тётка Елена.

– Здравствуй, здравствуй, Николай Сергеевич, – подняв голову и глядя на Колю, тётка Елена говорит. – Постригся, чё ли? Сразу не узнала.

– Постригся, – говорит Коля.

– Оно и ладно, так-то лучше. Смотрю, нарядный. Далеко, – спрашивает тётка Елена, – направился?

– На могилы, – говорит Коля. Присел рядом на лавочку. Положил пакет себе на колени.

– Проведать?

– Ну… Дак и родительский.

– Родительский, родительский. Могла бы, Николай Сергеевич, – говорит размеренно тётка Елена, – пошла бы тоже. Полетела бы. Как птица. Дак под угор спущусь и завалюсь там. Кто меня после, такую рухлядь, подымать-то будет да на угор обратно заносить? Сижу вот, плачу.

– Не плачь, – говорит Коля. – Чё плакать?

– Дак вот, – говорит тётка Елена. – От немощи своей и плачу. От чего же?.. Душа-то вроде молодая, а кости старые – труха. Моёму Николаю Павловичу передавай привет, любезному, и поздравление. Царство небесное. Отвоевал. Сколько годков уже полёживает в глине, смирился, был – огонь. Долгую жизнь прожили вроде с ним, и не заметила.

– Передам, – говорит Коля. – Обязательно.

– Уж передай. Отец же твой… вместе они с ним были… на войне-то, – говорит тётка Елена. – В одном полку. Вернулись только они в розницу. Твой-то пораньше. По ранению. А мой – в конце уж сорок пятого, там задержали чё-то – чё там? Ну, чё-то надо было. Как? Боец не вольный – захотел чё, то и делаю. Служил.

– Папка рассказывал, – говорит Коля.

– Как не рассказывал. Конечно. Шибко-то говорить они об этом не любили. Когда уж выпьют. Твой уж и вовсе был молчун. Тебя навроде.

– А так-то как? – спрашивает Коля.

– Да как уж старой-то?.. Живу вот. Доживаю.

– До ста дотянешь?

– Боже упаси.

Самолёт в небе прогудел. Гул только тут, а он уже за ельником. На запад. По тракту легковушка пробежала – кто-то из дальних деревень поехал в город. Или обратно возвращается.

– Ну, я пойду, – говорит Коля.

– Ступай, – говорит тётка Елена. – С Богом. Луша-то как твоя? Здорова?

– Нормально… Чё ей?

– Ладно, нормально-то. И хорошо. Заходит в гости пусть, скажи ей.

– Скажу.

– А счас-то – к матери?

– Ага.

– И ей привет передавай. Её давно уже не видела. Она-то как?

– Да так.

Назад Дальше