В сердце страны - Джозеф Кутзее 10 стр.


Анна вцепляется в мое платье между лопатками. Я стряхиваю ее руку. Хендрик ругает ее словами, о значении которых я могу в основном только догадываться, – я никогда их не слышала, как странно!

– Прекрати! – воплю я.

Игнорируя меня, он бросается на Анну. Она быстро поворачивается и бросается наутек, Хендрик бежит за ней. Она проворная и бежит босиком, а он обут, но им движет ярость. Непрерывно визжа, она мечется то вправо, то влево, пытаясь удрать от него. Потом, на середине дороги к школе, в ста ярдах от того места, где я стою, она вдруг падает и сворачивается клубочком. Хендрик начинает лупить ее и пинать; она пронзительно кричит в отчаянии. Подобрав свои юбки, я бегу к ним. Это определенно действие, причем недвусмысленное действие. Не могу отрицать, что наряду с тревогой испытываю радостное волнение.

142. Хендрик ритмично пинает ее своими мягкими туфлями. Он не смотрит на меня, лицо его увлажнилось от пота, ему нужно выполнить работу. Будь у него палка в руках, он бы ею воспользовался, но в наших краях не так– то легко найти палку – в этом смысле его жене повезло.

Я тяну его за жилет.

– Оставь ее! – говорю я.

Похоже, он ожидал моего вмешательства: он берет меня за запястье, потом, плавно повернувшись, за другое. Секунду мы стоим лицом к лицу, и он прижимает мои руки к своей груди. Я чувствую запах его пота-правда, без отвращения.

– Отпусти меня! Следует ряд движений, которое в эту минуту не могу разобрать, хотя и смогу это сделать позже, ретроспективно, хладнокровно, – я в этом уверена. Меня встряхивают, ноги мои спотыкаются, голова болтается, я теряю равновесие, но мне не дают упасть. Я знаю, что выгляжу смешно. К счастью, когда живешь в сердце ничего, нет необходимости сохранять лицо ни перед кем – а теперь, кажется, и перед слугами. Я не сержусь, хотя у меня лязгают зубы: есть веши и похуже, чем оказаться слабее кого-то, есть вещи похуже, чем позволить себя трясти – беззлобно, я чувствую, что этот человек не питает ко мне недобрых чувств, его волнение простительно; к тому же, как я вижу, глаза его закрыты.

Спотыкаясь, я отступаю – меня отпустил Хендрик, который отворачивается от меня к девушке. Она убежала. Я тяжело падаю на спину, мои ладони обжигает гравий; юбки взвиваются к воздух, у меня кружится голова, но мне весело, и я готова продолжать; возможно, все эти годы проблема заключалась лишь в том, что мне не с кем было играть. Кровь стучит у меня в ушах. Я закрываю глаза; через минуту я стану собою.

143. Хендрик скрылся из виду. Я отряхиваю одежду, клубы пыли поднимаются в воздух. Карман моей юбки оторван, а кольцо с ключами от кладовой, буфетной и от шкафов в столовой исчезло. Порывшись в земле, я нахожу ключи, приглаживаю волосы и иду искать Хендрика, направляясь к школе. Событие следует за событием, однако радостное волнение улетучивается, я двигаюсь по инерции, и я уже не знаю, зачем продолжаю следовать за ними, – возможно, их следует предоставить самим себе, чтобы они разобрались в своих проблемах и помирились по-своему. Но я не хочу оставаться в одиночестве, мне не хочется предаваться хандре.

144. Хендрик стоит на четвереньках над Анной Маленькой на низенькой кровати, словно собираясь вонзить зубы в горло девушки. Она поднимает колени, чтобы оттолкнуть его; платье задирается над ее бедрами.

– Нет, – молит она его, и я слышу все это, замерев в дверях школы; вначале мне бросаются в глаза ее бедра и его скулы, потом, когда мои глаза привыкают к темноте в комнате, я вижу все остальное. – Нет, не здесь, она нас застанет!

Две головы одновременно поворачиваются к фигуре, стоящей на пороге.

– Боже! – восклицает она. Она опускает ноги, приводит в порядок платье и поворачивается лицом к стене. Хендрик выпрямляется, стоя на коленях. Он усмехается, глядя прямо на меня. Из него торчит нечто неприкрытое – должно быть, его половой член, но он какой-то нелепо большой – больше, чем должен быть, если только я не ошибаюсь. Он говорит:

– Мисс, конечно, пришла посмотреть.

145. Я открываю дверь в комнату больного, и в нос мне ударяет сладкое зловоние. Комната мирная и солнечная, но ее наполняет какое-то странное жужжание. Здесь сотни мух – обычных и более крупных, мясных мух, резкое жужжание которых тонет в общем мире, так что звук в комнате насыщенный и полифонический.

Взгляд отца устремлен на меня. Его губы произносят какое-то слово, которое я не слышу. Я неохотно останавливаюсь на пороге. Мне не следовало возвращаться. За каждой дверью – новый ужас.

Отец повторяет слово. Я на цыпочках подхожу к кровати. Жужжание становится пронзительней; когда мухи разлетаются передо мной. Одна продолжает сидеть у отца на переносице и чистить себе "лицо". Я смахиваю ее. Она поднимается и, покружив, садится мне на руку. Я смахиваю ее. Я могла бы провести вот так весь день. Жужжание снова становится ровным. "Вода" – вот слово, которое он произносит. Я киваю.

Приподняв простыни, я смотрю. Он лежит в луже крови и дерьма, которые уже начали запекаться. Я снова подтыкаю простыни ему под мышки.

– Да, папа, – говорю я.

146. Я держу кружку у его губ, и он шумно всасывает воду.

– Еще, – шепчет он.

– Сначала подожди немного, – отвечаю я.

– Еще.

Он пьет воду и хватает меня за руку, ожидая чего-то, прислушиваясь к чему-то вдалеке. Я отгоняю мух. Он начинает напевать, сначала тихо, потом все громче и громче, все его тело напрягается. Я должна что-то сделать с его болью. Давление на мою руку принуждает меня опуститься. Я сдаюсь, усевшись на корточки у кровати – мне не хочется садиться на грязную постель. Вонь становится невыносимой.

– Бедный папа, – шепчу я и кладу руку ему на лоб. Он горячий. Под простынями начинаются судороги. Он тяжело дышит. Я не могу этого вынести. Один за другим я отрываю его пальцы от моей руки, но один за другим они снова сжимаются. У него еще несомненно есть силы. Я высвобождаю руку и встаю. Его глаза открываются.

– Скоро здесь будет доктор, – говорю я ему.

Матрас безнадежно испорчен, его придется сжечь. Я должна закрыть окно. Мне нужно задернуть занавески, полуденная жара и зловоние – это хоть кого доконает. Мне не вынести этих мух.

147. Мухи, которые должны бы пребывать в полном восторге, жужжат сердито. Кажется, ничто их не радует. На целые мили вокруг они отказались от жалких фекалий травоядных и полетели, как стрелы, на этот кровавый пир. Почему они не поют? Впрочем, быть может, то, что кажется мне раздражением, у насекомых на самом деле экстаз. Возможно, вся их жизнь, от колыбели до могилы, так сказать, один сплошной экстаз. Возможно, жизнь животных-один сплошной экстаз, который прекращается только в ту минуту, когда они осознают отчетливо, что нож нашел их секрет и они никогда больше не увидят прекрасное солнце, которое в это самое мгновение меркнет у них на глазах. Возможно, жизнь Хендрика и Анны Маленькой – это экстаз, если не острый экстаз, то, по крайней мере, мягко струящееся сияние из глаз и с кончиков пальцев, которое я не вижу и которое прерывается только в таких случаях, как в прошлую ночь и сегодня утром. Возможно, экстаз-не такая уж редкость, в конце концов. Возможно, если бы я меньше говорила и больше отдавалась чувствам, то я бы больше знала об экстазе. Но, с другой стороны, возможно, если бы я меньше говорила, то меня охватила бы паника, я бы выпустила из рук тот мир, который знаю лучше всего. Меня поражает, что передо мной стоит выбор, который не приходится делать мухам.

148. Одна за другой падают мухи под моей хлопушкой, некоторые – с выпущенными внутренностями, другие – сложив лапки и опрятно умерев, некоторые сердито крутясь на спине, пока их не добивают последним ударом, прекращающим мучения. Те, кто остался в живых, кружат по комнате, ожидая, пока я устану. Но мне нужно содержать дом в чистоте, и поэтому я неутомима. Если я покину эту комнату, запру дверь, заткну щели тряпками, то со временем я покину и другую комнату, а потом и другие, пока не пропадет чуть ли не весь дом, его строители будут преданы, крыша прогнется, ставни будут хлопать, деревянные части растрескаются, ткани сгниют, у мышей будет памятный день, и нетронутой останется лишь последняя комната, одна комната и темный коридор, где я слоняюсь день и ночь, простукивая стены, пытаясь ради прежних времен вспомнить разные комнаты: комнату для гостей, столовую, буфетную, в которой терпеливо ждут различные банки, запечатанные воском, ради дня воскрешения, который никогда не придет; а затем удаляюсь, охваченная сонливостью, потому что даже безумные старухи, нечувствительные к жаре и холоду, питающиеся воздухом, пылинками, паутиной и блошиными яйцами, должны спать, – удаляюсь в последнюю комнату, мою собственную комнату, где у стены кровать, а в углу,– зеркало и стол, где, опустив подбородок на руки, я предаюсь своим мыслям сумасшедшей старухи, и где я умру сидя и сгнию, и где меня будут обсасывать мухи, день за днем, день за днем, не говоря уже о мышах и муравьях, пока я не превращусь в чистый белый скелет, которому нечего больше дать миру, и меня можно будет оставить в покое – лишь в моих глазницах пауки сплетут ловушки для опоздавших на пир.

149. Должно быть, прошел целый день. Там, где пробел, должен быть день, в который состояние моего отца безнадежно ухудшилось и в который Хендрик и Анна Маленькая помирились, потому что с тех пор у них все было по– прежнему, а если и не по-прежнему, то они изменились, став мудрее и печальнее, так что я не смогла это распознать. Возможно, я проспала весь день. Возможно, перебив всех мух, я взяла влажную губку и охладила лоб отцу, а потом не смогла больше вынести зловоние. Возможно, я вышла в коридор и стояла там, ожидая, когда он позовет, и уснула там, и мне снился дождь, и велд, покрытый цветами, белыми, фиолетовыми и оранжевыми, колышущимися на ветру, пока не проснулась с наступлением ночи и поднялись, чтобы накормить цыплят. Возможно, затем, с миской под мышкой, я стояла, вслушиваясь в ночной ветерок в листве и наблюдая за летучими мышами в сгущающихся сумерках, и ощущала мимолетную печаль тех, кто проводит свои дни среди невыносимой красоты, зная, что когда-нибудь умрет. Возможно, потом я молилась, уже не в первый раз, чтобы моя кончина была мирной и я бы предвкушала жизнь в виде цветка или мельчайшей частицы в кишке червя, ни о чем не ведающих. Возможно, такой день имел место, и я провела его таким образом, беспомощная перед болью отца, жаждая, чтобы она закончилась, проваливаясь в дрему, бродя по двору в вечерней прохладе, размышляя о том, как все будет, когда мы все исчезнем. Однако существуют и иные варианты того, как я могла провести этот день, и их нельзя игнорировать. Может быть, я пыталась помочь ему встать с постели, и это мне не удалось, поскольку он тяжелый, а я субтильная. Это объяснило бы, каким образом он умер, так ужасно свесившись с кровати, – с багровым лицом, выпученными глазами и высунутым языком. Возможно, я хотела вытащить его из лужи, в которой он лежал. Возможно, я хотела перевести его в другую комнату. Возможно, мне стало так тошно и невыносимо, что я оставила его. Возможно, я обхватила его голову руками и рыдала, повторяя: "Папа, пожалуйста, помоги мне, я не смогу сделать это одна". Возможно, когда стало ясно, что он не может помочь, что у него нет сил, что он поглощен тем, что происходит у него внутри, – возможно, тогда я сказала: "Папа, прости меня, я не хотела этого, я любила тебя – вот почему я это сделала".

150. Но, по правде говоря, я с осторожностью допускаю эти предположения. Я подозреваю, что в тот потерявшийся день меня там не было; а коли так, я никогда не узнаю, чем был заполнен тот день. Потому что я существую все более и более прерывисто. Целые часы, целые дни выпадают.

Меня охватывает нетерпение от неторопливого течения времени. Когда-то я довольствовалась тем, что заполняла свои дни размышлениями; но теперь, пройдя через карнавал несчастного случая, я развратилась. Как дочери в пансионах, я сижу, постукивая ногтями о мебель, прислушиваясь к тиканью часов, ожидая, когда произойдет следующее событие. Когда-то я жила во времени, как рыба в воде, дышала им, пила его, и оно меня поддерживало. Теперь я убиваю время, а время убивает меня. Сельская жизнь! Как я тоскую по сельской жизни!

151. Я сижу за кухонным столом, ожидая, когда остынет мой кофе. Хендрик и Анна Маленькая стоят надо мной. Они говорят, что ждут, чтобы им сказали, что делать, но я не могу им помочь. В кухне нечего делать, поскольку нет больше трапез. Хендрик лучше меня знает, что нужно делать на ферме. Он должен беречь овец от шакалов и диких кошек. Он должен уничтожать клещей и личинки мясных мух. Он должен помогать овцам при родах. Он должен заниматься садом и беречь его от вредителей. Поэтому неправда, будто Хендрик и Анна Маленькая ждут указаний: они хотят посмотреть, что я буду делать дальше.

152. Я сижу за кухонным столом, ожидая, когда остынет мой кофе. Надо мной стоят Хендрик и Анна Маленькая.

– Запах становится сильнее, – говорит Хендрик.

– Да, нам придется разжечь костер, – отвечаю я. Я благодарна, что в беде у меня есть надежный помощник. Я встречаюсь взглядом с Хендриком. Цель у нас одна. Я улыбаюсь; и он тоже улыбается, эта внезапная недвусмысленная улыбка приоткрывает испорченные зубы и розовые десны.

153. Хендрик объясняет мне, как можно вынуть из стены оконную раму. Сначала он показывает мне, как отбить штукатурку, и тогда откроются болты, крепящие раму к стене. Он показывает мне, как можно отпилить эти болты ножовкой. Он отпиливает четыре болта, и у наших ног образуется пирамида из опилок и пыли. Он вынимает раму и откладывает ее в сторону. Он объясняет, как выровнять подоконник, прежде чем класть первые кирпичи. Он кладет восемнадцать рядов кирпичей, прокладывая их раствором. Я мою для него мастерок и лоток. Я отмываю известь у него под ногтями уксусом. Всю ночь и весь день мы ждем, чтобы высох раствор. Анна приносит нам кофе. Мы белим новую штукатурку. Мы сжигаем раму. Стекло трескается в пламени. Мы стираем его в порошок каблуками.

154. Мы с Хендриком поднимаемся по лестнице на чердак. В удушливой жаре он показывает мне, как покрыть пол смолой так, чтобы заделать трещины между досками. Я разжигаю огонь под ведром для смолы, а он покрывает пол. Пятясь на четвереньках, мы слезаем с чердака.

155. Хендрик вынимает из двери ручку и показьшает мне, как законопатить щели. Он кладет шесть рядов кирпичей, чтобы закрыть дверной проем. Я мешаю известковый раствор, отмываю инструмент, вычищаю ногти. Мы срываем старые обои и оклеиваем коридор обоями, найденными на чердаке. Старая дверная коробка выпирает, но мы не обращаем на это внимания.

156. Хендрик показывает мне, как пилить кирпичи и штукатурку. Мы используем продольную пилу, у которой никогда не тупятся зубцы, – она висит на конюшне. Мы пилим стеньг, чтобы отделить спальню от дома. Наши руки устают, но мы не останавливаемся. Я научилась плевать на руки, прежде чем взяться за пилу. Наша работа нас сближает. Работа больше не является прерогативой Хендрика. Я ему ровня, хоть и слабее. Анна Маленькая забирается на стремянку, чтобы подать нам кружки с кофе и куски хлеба с вареньем. Мы заползаем под дом, чтобы пилить фундамент. Наш честный пот льется в теплой темноте. Мы словно два термита. Наша сила – в упорстве. Мы пилим крышу и пол. Мы отталкиваем комнату. Она медленно поднимается в воздух-черный корабль с причудливыми углами, плывущий среди звезд. Он плывет в ночь, в пустое пространство – неуклюже, потому что у него нет киля. Мы стоим, наблюдая за ним, в пыли, среди мышиного помета, на земле, которую никогда не освещало солнце.

157. Мы поднимаем тело и несем его в ванную – Хендрик за плечи, я за ноги. Мы снимаем с него ночную сорочку и разматываем бинты. Мы сажаем тело в ванну и льем на него воду, ведро за ведром. Вода меняет цвет, и на поверхность всплывают экскременты. Руки свешиваются через края ванны, рот широко раскрыт, глаза смотрят неподвижным взглядом. Через полчаса нам удается отмыть испачканное тело. Мы подвязываем челюсть и закрываем глаза.

158. На склоне холма за домом Хендрик складывает груду валежника и поджигает его. Мы бросаем в огонь ночные сорочки, бинты, постельное бельё и матрас. Они тлеют до вечера, наполняя воздух запахом горелых перьев и кокосовых волокон.

159. Я сметаю всех дохлых мух и отмываю пол с песком и мылом, пока пятна крови не превращаются в бледно-розовые пятнышки на коричневых половицах.

160. Мы втроём относим большую кровать на конюшню и подвешиваем к балкам цепями – дожидаться дня, когда она может снова понадобиться.

161. С чердака мы приносим пустой сундук и укладываем в него вещи покойного: воскресный костюм, черные сапоги, накрахмаленные рубашки, обручальное кольцо, дагерротипы, дневники, гроссбухи, пачку писем, перевязанную красной ленточкой. Я читаю одно из писем вслух Хендрику: "Как я тоскую по тебе в эти дни…" Хендрик следит за моим пальцем, указывающим на буквы. Он рассматривает семейные группы и безошибочно узнает меня среди других детей, братьев и сестер и сводных братьев и сестер, которые умерли во время различных эпидемий или уехали в город зарабатывать себе состояние, и больше о них никогда не слышали. На фотографиях я унылая, со сжатыми губами, но Хендрик не обращает на это внимания. Закончив, мы укладываем бумаги и запираем сундук на висячий замок, а потом уносим его на чердак ждать воскрешения.

162. Мы складываем зеленые занавеси в ящик и делаем новые из веселой цветастой ткани, на которую наткнулись на чердаке. Хендрик сидит, наблюдая, как мои ноги нажимают на подножку швейной машины, а проворные пальцы направляют шов. Мы вешаем наши новые занавески, от которых в комнате прохладно, но светло. Мы улыбаемся, созерцай дело наших рук. Анна Маленькая приносит кофе.

Назад Дальше