Ручка швабры ударяется о его подошву и выпадает у меня из рук.
129. Я тащусь обратно по руслу реки, задыхаясь. Если бы река с ревом обрушилась потоком и смыла нас всех, овец и все остальное, очистив землю! Возможно, так и кончится эта повесть – если только вначале не сгорит дом. Но розовато-лиловый рассвет угас, нас ожидает еще один чудесный день; я бы сказала, что небо безжалостное, если бы не знала, что небо просто ясное, земля просто сухая, скалы просто твердые. Что за чистилище – жить в этой бесчувственной вселенной, где все, кроме меня, является просто собой! Я одна-единственная песчинка, которая не крутится слепо, но пытается создать для себя жизнь среди этой бури из материи, этих тел, приводимых в действие аппетитом, и этого сельского идиотизма! К горлу подступает тошнота, я не привыкла бегать, я издаю на бегу неприличный звук. Мне следовало бы жить в городе; жадность – вот порок, который я могу понять. В городе мне было бы где расширяться; быть может, еще не поздно, возможно, я еще могу сбежать в город, переодевшись мужчиной – маленький, сморщенный безбородый мужчина, – и предаться там алчности, сделать себе состояние и найти счастье – правда, последнее маловероятно.
130. Я стою у окна спальни, грудь моя тяжело вздымается.
– Хендрик не придет. Он пьян. Папе не следовало давать ему бренди, он не привык к этому напитку.
Ружье со вчерашней ночи лежит на полу у окна.
Лицо у отца желтого оттенка. Он сидит, как прежде, прижимая к себе занавеску. Он не поворачивает головы. Неизвестно, услышал ли он меня.
131. Я становлюсь на колени возле него. Он смотрит на пустую стену, но его взгляд сосредоточен на чем-то за ее пределами – возможно, на бесконечности или даже на его спасителе. Он мертв? Несмотря на все оспы и инфлюэнцы в моей жизни, я не присутствовала при смерти кого-нибудь крупнее свиньи.
Его дыхание ударяет мне в нос – лихорадочное, нечистое.
– Воды, – шепчет он.
В ведре с водой плавают мошки. Вычерпав их, я выпиваю кружку. Потом отношу ему целую кружку и придерживаю ее у его губ. Он глотает с энергией, которая успокаивает.
– Могу я помочь папе лечь в постель?
Он тихонько стонет, скрежеща зубами, сопровождая стоном каждый вдох. Его пальцы ног, высунувшиеся из-под занавески, сжимаются и разжимаются.
– Помоги мне, – шепчет он, – скорее позови доктора. – По щекам у него катятся слезы.
Я подхватываю его сзади под мышки, пытаясь приподнять. Он мне совсем не помогает. Он плачет как ребенок.
– Помоги мне, помоги мне, боль ужасна! Быстрее принеси что-нибудь, чтобы прекратить боль!
– Бренди больше нет. Папа всё отдал Хендрику. Теперь, когда нам нужно бренди, его нет.
– Помоги мне, дитя, я не могу это вынести, я никогда не испытывал такой боли!
132. Мои подошвы противно липнут к полу. Я хожу по дому без всякого плана и цели, оставляя следы, которые мне придется замывать.
Он сидит в луже крови, как младенец, который описался.
133. В третий раз я тащусь через русло реки, на этот раз еле передвигая ноги. На плече у меня висит ружье, приклад ударяет меня по икрам. Я чувствую себя старым служакой, но не представляю себе, как выгляжу в действительности.
Хендрик лежит на спине, похрапывая. Еще один вонючий мужчина.
– Хендрик, вставай сию же минуту, или я стреляю. Мне надоели твои игры. Ты нужен господину.
Когда говоришь то, что действительно имеешь в виду, и не кричишь в панике, а говоришь спокойно, продуманно, решительно, тогда тебя понимают и тебе повинуются. Как приятно заметить универсальную истину! Хендрик поднимается на ноги и, пошатываясь, следует за мной. Я даю ему нести ружье. Патрон и казенной части израсходован ещё до полуночи. Я безобидна, несмотря на грозный вид.
134. – Хендрик, возьми его под плечи, тогда мы сможем поднять его на кровать.
Хендрик берет моего отца за плечи, я – за колени, и мы переносим его на развороченную кровать. Он стонет и бредит. Я приношу таз с водой, губку и карболовую кислоту.
То, чего я не видела прежде, – это зияющая рана на спине, из которой непрерывно течет кровь. Ее окружают лепестки плоти. Я осторожно обмываю вокруг них. Когда губка задевает за голое мясо, он дергается. Но, по крайней мере, в ране нет пули.
На рану такого размера не хватает бинтов. Я начинаю резать простыню на полосы портняжными ножницами. На это уходит много времени. Хендрик суетится вокруг, пока я не приказываю ему отгонять от хозяина мух. Он робко выполняет мое распоряжение.
Хендрик приподнимает отца, и я прикрываю обе раны подушечками из корпии и накладываю бинты. Член меньше, чем я думала, он почти затерялся в густых черных волосах, доходящих до пупка, – бледный мальчик, мошка, карлик, сынок-идиот, который годами жил, запертый в погребе, на хлебе и воде, беседуя с пауками, напевая сам себе, и вот однажды вечером его одевают в новую одежду, носятся с ним, освобождают, балуют, устраивают для него праздник, а потом казнят. Маленький бедняжка. Невозможно поверить, что я произошла оттуда. Если бы мне сказали, что я – идея, которая была у моего отца много лет тому назад, а затем она ему надоела и он о ней забыл, я бы отнеслась к этому с меньшим недоверием, хотя и скептически. Меня лучше объяснить как идею, которая была у меня самой, тоже много лет тому назад, и я неспособна стряхнуть ее.
Хендрик смущен моими прилежными руками и глазами, моими послушными руками и глазами, но все равно моими женскими руками и глазами, находящимися так близко от этого бледного незащищенного признака мужественности; Я чувствую его смущение и, повернувшись, улыбаюсь – это первая искренняя улыбка, которой я одарила его сегодня или, быть может, за все годы, что я его знаю. Он опускает глаза. Могут ли темнокожие люди краснеть?
Я надеваю отцу через голову чистую ночную сорочку. С помощью Хендрика опускаю ее до колен. Теперь он чистый и пристойный.
– Теперь нам остается только ждать, Хендрик. Ступай на кухню, через минуту я приду и сварю кофе.
135. Итак, совершенно внезапно я очутилась в центре моральных проблем, а мое воспитание вряд ли меня к этому подготовило. Что мне делать? Когда Хендрик обретет равновесие, он захочет узнать, произошел ли несчастный случай из-за эксцентричности правящей касты или виновата я, и этим можно будет воспользоваться. Он захочет знать, кто больше всех опозорен – он или я, мы или они – и кто больше заплатит за молчание. Анна Маленькая, если она когда-нибудь найдется, захочет знать, рассержена ли я или напугана ее связью с моим отцом. Она захочет знать, готова ли я защищать ее от Хендрика и попытаюсь ли я в будущем держать ее подальше от моего отца. Она и Хендрик вместе захотят узнать, должны ли они покинуть ферму или скандал замнут. Мой отец захочет узнать, к какому покаянию можно меня принудить; буду ли я обрабатывать девушку, пока он прикован к постели; следует ли сочинить какую-нибудь историю, чтобы объяснить его ранение, – например, несчастный случай на охоте, – и придерживаться этой версии нам четверым. За мной будут наблюдать из-под опущенных век, каждое мое слово будут взвешивать, мне будут говорить слова, вежливый оттенок которых, нейтральная окраска и непрозрачная поверхность не смогут скрыть насмешливое звучание. За спиной у меня будут обмениваться улыбками. Совершено преступление. Должен быть и преступник. Кто виновен? Я в ужасном положении. Силы во мне, принадлежащие к психологии, к которой я питаю такое отвращение, завладеют мной и заставят поверить, что я хотела совершить преступление, желала смерти своему отцу. За спиной у меня будут грозить пальцем темные, коварные фигуры Хендрика и Анны Маленькой, и дни мои превратятся в сплошное покаяние. Я буду зализывать раны отца, купать Анну Маленькую и относить ее в постель, прислуживать Хендрику. В предрассветном сумраке я буду разжигать огонь в очаге – служанка служанки. Я буду подавать им завтрак в постель и благословлять их, когда они будут меня оскорблять. Змей уже явился, и старый Эдем мертв!
136. Я себя обманываю. На самом деле все хуже, гораздо хуже. Он никогда не поправится. То, что когда-то было пасторалью, стало одной из тех удушливых историй, в которых брат и сестра, жена и дочь и наложница подкрадываются и грызутся около кровати, прислушиваясь к предсмертному хрипу, или выслеживают друг друга в темных коридорах родового гнезда. Это несправедливо! Я ничего не понимаю в смене форм. Мой талант проявляется, когда я имею дело с чем-то постоянным, когда самая суть вещей – огонь или лед тождественности. Моя среда – лирика, а не хроника. Когда я стою в этой комнате, то вижу не отца и хозяина, умирающего на постели, а солнечный свет, отражающийся нечестивым блеском в капельках пота у него на лбу; я вдыхаю запах крови, схожий с запахом камня, масла, железа, запах, который те, кто путешествует в пространстве и времени, вдыхая и выдыхая черноту, пустоту, бесконечность, ощущают, проходя через орбиты мертвых планет – Плутона, Нептуна – и тех, что еще не открыты, – такие они крошечные и отдаленные; это запах, который издает материя, когда она очень старая и хочет спать. О отец, отец, если бы только я могла узнать твои секреты, пробраться сквозь медовые соты твоих костей, услышать шумок твоего костного мозга, пение твоих нервов, плыть по течению твоей крови и наконец выбраться в спокойное море, где плавают мои бесчисленные братья и сестры, помахивая своими хвостами, улыбаясь, шепча мне о жизни, которая придет! Я хочу второй шанс! Пусть я уничтожусь в тебе и появлюсь во второй раз – чистая и новая, сладкая рыбка, хорошенький младенец, смеющийся малыш, счастливый ребенок, веселая девушка, зардевшаяся невеста, любящая жена, нежная мать в истории с началом и концом, в маленьком городишке, с добрыми соседями, с кошкой на коврике у камина, геранью на подоконнике, с ласковым солнышком! Я – сплошная ошибка! Среди всех этих белых рыбок затесалась одна черная, и этой черной рыбе предназначено было стать мной. Я не была сестрой никому из них, я вся была неудачей, я была акулой, детенышем черной акулы. Почему ты не распознал это и не перерезал ей горло? Что за милосердный отец! Ты никогда не любил меня, но послал в мир в виде монстра! Сокруши меня, поглоти меня, уничтожь меня, пока еще не слишком поздно! Сотри меня начисто, сотри и этих шепчущихся соглядатаев, и этот дом в центре ничего и позволь мне сделать еще одну попытку в цивилизованном месте! Проснись и обними меня! Покажи мне свое сердце хоть разочек, и я клянусь, что никогда больше не загляну ни в твое сердце, ни в чье-нибудь еще, пусть это будет даже каменное сердце! Я также перестану вести эти разговоры – больше ни словечка! Когда слова придут, я их подожгу! Разве ты не видишь, что лишь отчаяние, отчаяние и любовь заставляют меня говорить это? Поговори со мной! Должна ли я взывать к тебе словами из крови, чтобы заставить тебя заговорить? Каких еще ужасов ты от меня потребуешь? Должна ли я вырезать свои мольбы ножом у тебя на теле? Ты думаешь, что сможешь умереть прежде, чем скажешь мне "да"? Ты думаешь, я не смогу дышать за тебя твоими легкими или заставить биться твое сердце, сжимая его в кулаке? Ты думаешь, я положу монеты на твои глаза прежде, чем ты на меня посмотришь, или подвяжу тебе челюсть прежде, чем ты заговоришь? Ты и я будем жить в этой комнате вместе, пока я не добьюсь своего, пока не прозвучит трубный глас, пока звезды не посыплются с неба. Я – это я! Я могу подождать!
137. В его состоянии нет изменений.
Я теряю терпение, на меня все действует. Я не могу больше слоняться из комнаты в комнату, выполняя прозаические задачи, не могу вести глупые разговоры с Хендриком. Ничего не происходит, и мы ничего не можем с этим поделать. Мы хандрим. Я верчу большие пальцы и томлюсь. Если бы только пошел дождь! Если бы только ударила молния и подожгла велд! Если бы только последняя из рептилий поднялась из ила со дна запруды! Если бы только обнаженные мужчины на пони прискакали с холмов и перебили нас! Что мне делать, чтобы спасти себя от скуки именно в этот день? Почему бы Хендрику не воткнуть нож для хлеба в грудь человека, который похитил радость его жизни? Почему бы не появиться Анне Маленькой из своего укромного местечка, где бы оно ни было, не упасть на колени перед мужем, прося прощения, и не дать заковать себя в наручники и плевать себе в лицо, и, помириться? Почему она не плачет у постели своего любовника? Почему Хендрик такой замкнутый? Почему, вместо того чтобы без устали ждать на кухне, он не ошивается возле меня, многозначительно улыбаясь и намекая на цену молчания? Почему мой отец не поднимется и не проклянет нас? Почему это я должна давать жизнь не только себе – одна унылая минута за другой, – но и всем остальным на ферме, и самой ферме, каждой палке и камню на ней? Я сказала однажды, что сплю, но это ложь. Я сказала, что каждую ночь надеваю белую ночную сорочку и засыпаю, а мои мозолистые пальцы ног указывают на звезды. Но это не может быть правдой. Как я могу позволить себе спать? Если бы хоть на минуту я выпустила мир из рук, он бы распался: Хендрик и его застенчивая жена обратились бы в прах в объятиях друг друга и рассеялись бы до полу, сверчки перестали бы петь, дом стал бы бледной абстракцией из линий и углов на фоне бледного неба, мой отец поплыл бы, как черная туча, и его засосало бы в логово внутри моей головы, и он бился бы о стены и ревел как медведь. Все, что осталось бы, – это я, лежащая в этот роковой момент, уснув на нематериальной кровати над нематериальной землей, прежде чем все исчезнет. Я сочиняю все это, чтобы оно сочинило меня. Сейчас я не могу остановиться.
138. Но я вижу сны. Я не сплю, но вижу сны. Не знаю, как мне это удается. Один из моих снов – о кусте. Когда солнце село, луна темна и звезды так слабо светят, что невозможно увидеть руку, поднесенную к лицу, куст в: моем сне светится неземным светом. Я стою перед кустом, наблюдая за ним, а куст наблюдает за мной во мраке самой темной ночи. Потом я становлюсь сонной. Я зеваю, и ложусь, и засыпаю (в моем сне), и последняя звезда гаснет в небе надо мной. Но куст, один во вселенной, не считая меня,
– но я сплю и поэтому нахожусь неизвестно где, – продолжает освещать меня своим сиянием.
Таков мой сон о неопалимой купине. Уверена, что существует вариант интерпретации, согласно которому мой сон о кусте – это сон о моем отце. Но кто может сказать, что такое мой сон об отце?
139. – Мне запрячь ослов, мисс?
– Нет, давай подождем, если мы потревожим сейчас хозяина, боль станет только сильнее.
140. Девушка обнаруживается в швейной комнате. Должно быть, она пряталась там всю ночь, съежившись в углу, прислушиваясь к стонам в спальне и шагам по гравию снаружи, пока не заснула на полу в гнездышке из портьер, как кошка. Приняв решение найти ее, я тотчас же ее отыскала: когда с самого рождения живешь в доме, то знаешь каждый его шорох.
– Итак, теперь веселье и игры закончились! А где твоя одежда? Оставь в покое мои одеяла, пожалуйста, у тебя есть собственная одежда. Ну же, что ты собираешься делать теперь? Что ты скажешь своему мужу? Что ты скажешь ему о прошлой ночи? Ну же, говори – что ты собираешься сказать своему мужу? Чем ты занималась в этом доме? Ах ты сука! Дрянь! Смотри, что ты натворила! Это твоя вина, все эти беды – твоя вина! Но одно я скажу тебе точно: ты уберешься отсюда сегодня же, ты и Хендрик, я покончила с вами! И прекрати реветь, поздно плакать, тебе бы нужно было плакать вчера, сегодня это не поможет! Где твоя одежда? Оденься, не стой передо мной голая, одевайся и уходи, я не хочу тебя больше видеть! Я собираюсь сказать Хендрику, чтобы он пришел и забрал тебя.
– Пожалуйста, мисс, моя одежда исчезла.
– Не лги мне, твоя одежда в спальне – там, где ты была!
– Да, мисс. Пожалуйста, мисс, он меня прибьет.
Вот так, желчно изливая потоки обид на девушку, раздуваясь от гнева и от сознания собственной правоты, я на благословенные минуты становлюсь женщиной среди женщин, мегерой среди деревенских мегер. Это приходит само по себе, этому не нужно учиться – требуется лишь кроткий объект гнева и недовольство тем, что он не дает тебе сдачи. Я сварлива, но только потому, что вокруг меня бесконечное пространство, и время позади и впереди, из которого, по-видимому, удалилась история, и свидетельство безграничной власти – в этих склоненных головах. Повсюду я бью кулаками по воздуху. Что мне остается, кроме унылого расширения до пределов вселенной? Что же удивительного в том, что никто не может чувствовать себя в безопасности, если я рядом, что самый смиренный цветок велда скорее всего будет осквернен, что я вижу томительный сон о кусте, который сопротивляется моему метафизическому завоеванию? Бедный Хендрик, бедная Анна, какие у них шансы?
141. – Хендрик! Слушай внимательно. Анна в доме. Она сожалеет обо всем, что случилось. Она хочет попросить у тебя прощения. Вот что я хочу знать: должна ли я прислать ее, или будут неприятности? Потому что, Хендрик, я говорю тебе здесь и сейчас: если ты устроишь скандал, я умываю руки, и вы оба можете убираться сегодня же. Я хочу, чтобы все было ясно. То, что случится между тобой и Анной, – не мое дело; но если она придет ко мне и скажет, что ты жестоко с ней обращался, – берегись!
– Анна! Иди сюда немедленно! Давай же, поторапливайся, он ничего не сделает!
Этот ребенок выходит, волоча ноги. На ней снова ее одежда-коричневое платье до колен, синий жакет, красная косынка. Она останавливается перед Хендриком, чертя узоры на гравии большим пальцем ноги. На лице – следы слез. Она все сопит и сопит. Хендрик говорит:
– Мисс не должна расстраиваться, но мисс слишком уж вмешивается.
Он делает шаг к Анне Маленькой. Голос у него звучит громко от волнения – я никогда не слышала, чтобы, он так говорил прежде. Анна юркает мне за спину, утирая нос рукавом. Такое прекрасное утро, а я затесалась в собачью драку.
– Ты! Я тебя убью! – говорит Хендрик.