Враждебный портной - Юрий Козлов 10 стр.


4

Днем, когда Порфирий Диевич был на работе, а Патыля возилась на кухне или ходила с тряпкой по комнатам, Дима подолгу смотрел из окна на другую сторону улицы, где жили бухарцы.

Трех сестер звали Рахиль, Роза и Софа. Старшая – Рахиль – была почти что взрослая – носила очки и любила сидеть с толстой книгой на скамейке у дома под огромным одичавшим урюком, в ветвях которого шумно скандалили птицы. Роза была моложе Рахили, но года на три старше Димы. Она все время что-то ела, даже на скамейке сидела с тарелкой. А если шла по улице, путь ее было легко отследить по скатанным в цветные шарики конфетным оберткам. Роза была толстая и добрая, часто угощала Диму конфетами и семечками, а один раз даже вынесла ему на газете кусок фаршированной щуки. Но Диму куда больше интересовала Софа, которая ни разу ничем его не угостила. Софа, как и он, перешла в пятый класс, училась, как сообщила Диме Роза, на одни пятерки, а еще играла на пианино. Софа ходила в белом платьице, в белых носочках и с белым бантом в черных, мелко вьющихся волосах. У нее было смуглое личико с маленьким, как у мышки, носиком и капризными, часто надувающимися губками. Софа любила прыгать через скакалку, была настоящим виртуозом этого дела, прыгала разными способами. Дима и подумать не мог, что их так много. Когда она прыгала, скрестив руки, белое платьице взлетало вверх, открывая точеные и ровные, как у куклы, темные ножки и белые трусики. Время как будто останавливалось, точнее, исчезало. Дима был готов вечно смотреть, как взлетает вверх парашютиком Софино платье, отскакивают от земли красные сандалии, мелькают белые трусики… Облачные, как у того, ушибленного о жестяную лампу жука-носорога, крылья вспенивались у Димы за спиной, и он летел к звездам, хотя на улице еще был вечер и солнце только собиралось утонуть в море.

Порфирий Диевич давно вернулся за стол и мрачно объявил, что будет играть мизер.

Посвинтер как-то странно – в два гигантских летучих шага – выскочил на улицу, выхватив из вазы последний абрикос. Ночной ветер поперхнулся было АСД, но быстро разогнал напоминающий о бренности бытия и саване смердящем запах по возмущенно зашелестевшими листьями деревьям.

Дима вдруг подумал, что, быть может, это на него, замершего у окна, и на прыгающую через скакалку Софу смотрит каждый вечер Бог, когда на Мамедкули опускается тишина, а солнце опускается в море и светит оттуда зеленой лампой?

А потом он почему-то вспомнил про сарай, где в одной половине жили куры с петухом и голуби, а в другой – хранились старые вещи.

Там стояли огромные, с раструбами, кожаные охотничьи сапоги Порфирия Диевича. Дима не мог представить себе зверя, на которого можно было бы охотиться в таких сапогах. От долгого неиспользования сапоги окостенели, так что надеть их было проблематично. К тому же внутри одного сапога определенно слышалось какое-то шуршание. Патыля предупредила Диму, чтобы он всегда проверял обувь, прежде чем надеть, потому что туда любят забираться скорпионы. Если скорпионы могли забраться в крохотные ботинки Димы, кто же тогда шуршал внутри стоящих как колонны сапог? Дима не сомневался, что это тарантулы, или, как их называла Патыля, каракуты. Однажды она показала Диме этого самого тарантула-каракута. Черный, с мохнатыми ногами и жирным шевелящимся задом, он сидел на дувале, видимо высматривая, кого бы смертельно ужалить. Патыля бросила в него комок глины, и паук мгновенно переместился на другую – недоступную – сторону дувала. Патыля сказала, чтобы Дима не ходил в курятник, потому что пауки часто заползают туда и едят яйца.

Но Дима все равно ходил. Его, как маленький гвоздик магнит, притягивали к себе старые вещи. Тревожно миновав опасные сапоги, он усаживался на пыльный скрипучий стул и подолгу смотрел на черный, странной конструкции велосипед с невозвратно спущенными шинами, облепленный пометом радиоприемник с неожиданно живым и чистым стеклянным глазком над шкалой с нерусскими названиями городов, серую, колом (видимо, взяла пример с сапог) висящую на вешалке драную кожаную тужурку с широкими, как плавники, лацканами и деформированными накладными карманами, определенно хранящими память о некогда находившемся там маузере. Диме очень хотелось проверить их содержимое, но карманы были идеальным жилищем, если не для тарантулов, то для скорпионов точно. Поселиться в карманах им было еще проще, чем в сапогах.

Он узнал у Порфирия Диевича, что это дамский велосипед. Дед рассказал Диме, что в тридцать девятом году торговля с Германием сильно оживилась и даже в Мамедкули – через Иран – стали попадать немецкие товары. Сапоги, как выяснилось, были привезены из Австрии вместе с другими военными трофеями, а кожаная куртка с выдранным на заду клоком принадлежала прадеду Димы Дию Фадеевичу.

В один из летних приездов Дима вытащил велосипед из сарая, отмыл из шланга, он заблестел, как новенький. Но не все оказалось просто с этим велосипедом. Приглядевшись, Дима с изумлением обнаружил, что протектором на спущенных шинах, которые он безуспешно пытался надуть автомобильным насосом, служила… выпуклая свастика. Собственно, поэтому велосипед так хорошо и сохранился. Его лебединая песня навеки оборвалась 22 июня 1941 года. Впечатывать в пыль или в прибрежный песок свастику даже в Мамедкули, где как-никак, но функционировала Советская власть, было опасно, если не сказать самоубийственно. Все равно, что вставить ногу в кожаный сапог с тарантулами. Заменить же фашистские шины на правильные советские (их, правда, не изготовляли с протектором в виде серпа и молота) возможным не представлялось, поскольку колеса велосипеда были нестандартного размера. Гитлер все предусмотрел.

Оставив в покое велосипед, Дима занялся приемником фирмы "Telefunken". Он был одет в неподвластный времени – эбонитовый? – корпус, легко переживший когтистое пребывание на нем многих поколений петухов. Почему-то они предпочитали отдыхать не как положено – с курами на насесте, – а на приемнике. Ни единой царапины не обнаружил Дима на (эбонитовой?) цвета спелой вишни поверхности, когда соскоблил с нее многолетний слой помета. Последнего петуха Диме пришлось сгонять палкой. Петух, похоже, относился к приемнику, как к любимой курице, а потому всячески мешал Диме к нему приблизиться.

Извлеченный из пусть птичьего, но дерьма, "Telefunken" смотрелся как новенький. Когда Дима входил в сарай и снимал с него дерюгу, ему казалось, что он находится в каком-то тайном фашистском бункере. Все ручки крутились, фосфоресцирующая линейка исправно бегала по шкале, натыкаясь на фантомные названия городов – Danzig, Konigsberg и даже Stalingrad. Хотя некоторые фантомы обнаруживали склонность к материализации во времени и пространстве, как, например, присутствовавший на шкале Sankt-Petersburg, который в те годы именовался Ленинградом. Вот только не было шнура со штепселем, чтобы включить "Telefunken" в сеть. На задней панели Дима обнаружил (опять в виде свастики, как без нее?) отверстие с четырьмя дырочками по периметру древнего арийского знака плодородия. Ни один советский кабель к нему не подходил, а куда делся германский, Порфирий Диевич не помнил.

Он рассказал Диме, что, когда наши войска в сорок первом двинулись в Северный Иран, у всех жителей Мамедкули конфисковали радиоприемники.

"Мы перетащили его в курятник. Я его слушал, пока не ушел в армию, – сказал Порфирий Диевич, – и когда вернулся, слушал – до самой тюрьмы… – Он вдруг замолчал. – А когда вышел из тюрьмы, – продолжил после долгой паузы, – шнура не было. Да я его и не искал. Сто раз бы выбросил этот гроб, но уж очень тяжелый".

"То есть штепсель подходил для нашей розетки?" – не отставал Дима.

"Наверное, был какой-то переходник, – пожал плечами Порфирий Диевич. – Но вход точно был не как у нас, а с четырьмя длинными штырьками".

Неужели, подумал Дима, когда за столом установилась тишина, нарушаемая лишь шлепаньем карт, скрипом карандашей, сухими щелчками бьющих в жестяной колпак лампы, как в барабан, насекомых, Бог смотрит и на… меня, и… на старые вещи в сарае? Но какой прок от велосипеда, на котором нельзя ездить; от радиоприемника, который нельзя слушать; от древней кожаной тужурки с выдранной задницей, которую нельзя носить и… от меня?

"Узнаешь!" – вдруг явственно расслышал он.

"Кто это сказал?" – голос Димы в звенящей ночной тишине прозвучал одиноко и глупо.

"Что сказал?" – удивленно переглянулись игроки.

"Иди-ка ты, дружок, спать. Поздно уже", – посоветовал Порфирий Диевич.

"Наверное, это она, – оттянув на животе сетчатую майку, подмигнул Диме Зиновий Карлович. – Больше некому. Если, конечно, среди нас не завелся чревовещатель".

Дима в недоумении посмотрел на его майку. Она собралась на животе Зиновия Карловича складками. Одна складка отдаленно напоминала растянутый в безобразной ухмылке рот.

"Услышишь!"

Дима был готов поклясться, что с ним разговаривала она – продуваемая ночным ветерком сетчатая майка. Только Зиновий Карлович никак не мог быть богом. А майка никак не могла разговаривать.

Глава пятая
Новид

1

Надя удивительно быстро освоилась в новой должности на государственной службе. Более того, Каргину даже показалось, что она полюбила эту службу – с ненормированным рабочим днем, который тем не менее должен начинаться в девять утра, а еще лучше – раньше, бесконечными, стремительно устаревающими, а потому требующими неустанного обновления нормативными документами, расписывающими каждый шаг и каждый вздох государственного человека. Тут тебе и регламенты, и должностные инструкции, и положения об отделах, и концептуальные труды типа "Стратегии развития предприятий швейной промышленности в свете указов президента и решений правительства". Он был какой-то дрожащий, как фонарь в руке пьяного бакенщика, этот свет, разглядеть что-либо было трудно. Да никто, за исключением тех, кому полагалось по службе восхищаться мощью этого света, ничего и не разглядывал. Многие, напротив, были уверены, что это мигающий – шпионский – свет, сигналы которого адресованы врагам России.

На совещания, которые Каргин проводил каждую неделю как заместитель начальника департамента министерства и представитель государства в холдинге "Главодежда", Надя являлась в строгом деловом костюме, в белой блузке, с почти не тронутым косметикой лицом. Она олицетворяла собой дело, а потому не стеснялась возраста и не пыталась произвести впечатление на скучающих мужчин – директоров швейных фабрик, технологов линий по пошиву одежды, представителей торговых сетей. Эти капризные представители искренне полагали, что делают государству одолжение, принимая по заниженной цене на реализацию продукцию отечественных производителей одежды. Патриотизм был им чужд. Они чувствовали себя неуязвимыми, потому что реальные владельцы торговых сетей обитали в прекрасном офшорном далеке (их было не прищучить), а дрянные, прошедшие в Европе все стадии уценки товары продавались в сетях по относительно дешевой цене. Народ косяком валил в расставленные сети. Когда Каргин нажимал на сетевиков, у тех хватало наглости говорить о социальной значимости супермаркетов, гнилыми продуктами и позорным ширпотребом удерживающих народ от голодных бунтов. Каргин напоминал наглецам о броненосце "Потемкин", где, если верить Эйзенштейну, матросов однажды накормили червивым мясом, о первой русской революции, потрясшей основы самодержавия. Но молодые менеджеры не знали про великий фильм (знали про ночной клуб "Броненосец Потемкин" в Мытищах) и ничего не слышали о первой русской революции. Как, была еще и первая? – удивленно переспросил один из них. Они смотрели на Каргина как на соринку из советского прошлого, застрявшую в глазу современного российского маркетинга.

Надя садилась по правую руку от Каргина, раскрывала айпад, фиксировала разлетающиеся веером (вместе со слюной изо рта, если он злился) замечания и распоряжения, чтобы их документально оформить, зарегистрировать, разослать по электронной почте исполнителям, а затем – по истечении отведенного времени – строго с них спросить.

Но так называемые исполнители плевать хотели на распоряжения Каргина. Отечественная одежда давно и безнадежно проиграла внутренний рынок. Она была, в сущности, никому не нужна из-за своей дороговизны (в цену кусачей змеей вползал пресловутый РОЗ – распил – откат – занос) и какой-то необъяснимой унылой вторичности. Это были вещи без души и, следовательно, без будущего.

Апофеозом советского стиля в одежде были кирзовые сапоги, ватная телогрейка, розовые (до колен) женские панталоны с начесом и, быть может, черная арестантская роба. Душа этой одежды была устремлена в вечность, а потому пластающее бытие философское лезвие Оккама – бесконечное умножение сущностей без необходимости – было против нее бессильно. Лезвие застревало в кирзе. Ватник не давал замерзнуть работающему на холоде телу, а потому не нуждался в альтернативе. В кирзачах и в ватнике можно было завевать мир, повсеместно (по крайней мере, в Северном полушарии) утвердить советскую моду. Да и для африканцев с полинезийцами и прочих обитателей тропиков придумали бы какие-нибудь набедренные повязки из продуваемой ветром мешковины. А в сезон дождей они бы ходили в черных галошах и не знали беды…

Но нищим духом менеджерам торговых сетей объяснять это было бесполезно. Они не понимали величия герба СССР, заключившего в колосящиеся объятия земной шар. Правда, эти самые колосья (зерно) СССР покупал в Канаде и Аргентине, но это были детали. Народ все понимал, реагировал правильными анекдотами: "Вопрос: почему в магазинах нет мяса? Ответ: так быстро идем к коммунизму, что скотина не поспевает".

Одежда новой России в силу инерции, а может, законов генетики, если они распространяются на творения материального производства, не могла преодолеть гравитацию краеугольных камней советского стиля и – одновременно – не дотягивала до уровня производимого в странах Юго-Восточной Азии западного (сами европейцы давно ничего не шили) ширпотреба. Даже если одежду с меткой "Сделано в России" шили китайцы и вьетнамцы в подпольных цехах, их продукция мистическим образом (как снегири на север), но карикатурно мигрировала в сторону ватников и штанов с начесом. Быть может, потому, что китайцы и вьетнамцы сами были недавними их активными носителями.

Отечественная одежда производилась на предприятиях, которые в приватизацию никто не пожелал брать в силу их вопиющей убыточности и невозможности что-либо там украсть. Государство акционировало эти предприятия, распылив акции по трудовым коллективам и – вынужденно (иначе они бы и дня не проработали) – оставив себе контрольный пакет. И теперь, опять же вынужденно, финансировало их из бюджета.

Как чиновник министерства, Каргин говорил правильные вещи про внутренний рынок, поддержку отечественного производителя, внедрение инновационных технологий в швейную промышленность, снижение издержек производства и увеличение конкурентоспособности российской одежды хотя бы на образовавшихся просторах Таможенного союза. Как представитель государства в "Главодежде", он в начале каждого года получал из правительства циркуляры, предписывающие ускорить приватизацию изнуряющих казну швейных фабрик, продать их хоть черту лысому, лишь бы исключить из списка получателей бюджетных средств.

"Главодежда" дышала на ладан. У нее не было финансов, чтобы поддерживать полуживые отечественные предприятия. Не мог Каргин и найти для них новых собственников, которые бы сразу, засучив рукава, взялись не воровать, что осталось, и выгонять на улицу персонал, а модернизировать производство, искать рынки сбыта, повышать зарплату труженикам, точнее, труженицам. В швейной промышленности женщин было девяносто процентов. Половина из них (Каргин смотрел статистику) были матери-одиночки.

Альтруисты, готовые тряхнуть мошной, отсутствовали не только в России, но и в остальном мире. Каргин ездил по разным странам, выступал на экономических форумах, водил электронной указкой по схемам и диаграммам, обещал налоговый рай, но инвестор не шел. Разве только однажды китаец из города Чунцина изъявил готовность приобрести фабрику в городе Коврове Владимирской области, но с непременным условием уволить с нее всех местных и завезти китайцев. Каргин позвонил губернаторше. "Ты что, спятил? – Она ко всем, кого не знала, но была уверена, что в чиновной иерархии этот человек стоит ниже ее, обращалась на "ты". – Зачем мне китайцы? С Кавказом не знаю, что делать, цыгане табором идут! Где хочешь ищи деньги, фабрика должна работать. Бабам терять нечего – до Путина дойдут. Нам это надо? Ты вот что… – задумалась губернаторша. – Китайца на х…, а я дам им через тендер заказ на школьную форму с областной символикой. Тут, правда, какие-то армяне крутятся, но я с ними разберусь. Год продержимся. За мной – школьная форма. За тобой – федеральная дотация. И чтобы не в конце года, а поквартально, как положено! Как, говоришь, твоя контора называется – "Главодежда"? Под министерством ходишь? Ладно, я министру позвоню, скажу, что у тебя за порученное дело душа болит".

Душа, ладно, помнится, подумал Каргин, повесив трубку, ей положено болеть. Как быть, если само порученное дело – сплошная боль?

Одежда была единственным в стране товаром, цены на который росли медленно, а на прикид для народа – полутренировочные с лампасами штаны, бесформенные шорты, тонкие рубашки с короткими рукавами, бабьи майки с блестками и прочую дрянь – так даже и снижались. Их шили все кому не лень, даже цыгане в шатрах и ассирийцы, вылезшие ради такого дела из обувных будок.

Республики Средней Азии теперь сами распоряжались своим хлопком, строчили по импортным лекалам вполне сносные вещи. Они разными путями просачивались на российский рынок. "Главодежда" тонула в море китайского, вьетнамского, цыганского и прочего барахла, наглухо забивавшего торговые точки.

Назад Дальше