Он быстро читает высеченную на камне фамилию - свою фамилию; дальше он читать и не пытается, потому что фамилия эта кажется ему такой же незнакомой, как его собственное лицо в зеркале, - он решительно не видит никакой связи между этим камнем и тем, что перестало оживать даже в самых заветных тайниках его памяти; он раз и навсегда решил отказаться от попытки повернуть время вспять, туда, откуда на него веет холодом и где светится чья-то далекая улыбка, хотя лица он не видит; эта улыбка всегда с ним, как небо над головой, которое не может исчезнуть, даже если не глядишь на него, как острое чувство утраты, не смягченной временем, утраты безвозвратной, от которой только и можно заслониться глыбой льда.
На этот раз молитвенник читает Эжени, скороговоркой, колебля голубую вуалетку.
Но иногда что-то все-таки пробивается к нему через толщу льда: аромат духов, или вдруг какое-нибудь слово, или запах кажутся ему знакомыми, например, когда он по приказанию Святой Помидорины чистил овощи или собирал белье в прачечной, и еще во сне, когда он собственной рукой случайно касался своего тела, но такие ощущения мимолетны, он не может их удержать. А этот камень с его фамилией для него совершенно чужой, и у него даже мысли такой нет, что она вместе с младенцем может лежать под ним.
Окончив молитву, все три тетки застывают, смотрят в безжалостном ожидании чего-то, что не может произойти.
- Она была святая! Сколько она натерпелась, и никогда ни единой жалобы! - говорит тетя Роза.
Тетя Мария следит за ним, скрытая черной вуалеткой, и подбородок у нее трясется от злости. В конце концов она не выдерживает.
- Ну хоть бы всплакнул! А ведь ты в первый раз на могиле у матери.
Он не понимает, откуда взялись слезы, но он вдруг на самом деле начинает плакать - от ненависти к ним, к этим цепляющимся за жизнь старухам, которые устроили все это представление и приволокли его сюда, как будто он в чем-то виноват или должен искупить чью-то вину; и чего это они произвели ее в святые, это они-то, которые ни о ком слова доброго не скажут, готовы любого сожрать живьем.
- Вот видишь, и у него есть сердце, - слышит он голос тети Розы, кидающей ему спасательный круг.
- Это не ваша мама! Не хочу больше вас видеть! И ее тоже, когда вы тут!
И он кидается прочь как безумный, расталкивая людей, охваченный ужасом среди этого кладбища, огромного, как город, с улицами, расходящимися во все стороны, и, куда ни повернешь, путь тебе преграждают люди со скорбными лицами и мокрыми глазами и камни, которые молчат, хотя на них высечены имена, и повсюду срезанные цветы, от которых веет смертью, и одни только цветы здесь напоминают о ней.
И все-таки сегодня он встретился со смертью - умер Балибу, который, впрочем, и жил-то только в его голове.
Дядя ушел из дома сразу после обеда в прекрасном настроении, он даже напевал какую-то песенку, вернее, одну только фразу, довольно зловещую: "Отца я нашел с перерезанной глоткой…" А дальше шло тру-ту-ту, очень весело, видно, все ужасы на этом заканчивались. Ему было известно, что дядя по субботам куда-то исчезал и возвращался поздно ночью, и никто не знал, где он бывает. Сам дядя говорил, что идет в кино, и, вероятно, никто никогда у него не спрашивал, сколько же фильмов он успевал просмотреть за день.
В новеньком костюмчике он благоразумно ждал на галерее перед закрытыми ставнями, за которыми нет сегодня Джейн, ждал, когда тетки наконец будут готовы и поведут его на праздник.
И вдруг он увидел Балибу, правда, с хвостом, но рыжего и тощего, как полагается гулящему коту. Девчушка лет четырех-пяти бросала его вниз с третьего этажа соседнего дома. И каждый раз коту требовалось все больше времени, чтобы встать на все четыре лапы, встряхнуться и прийти в себя, а девочка тем временем спускалась за ним и уносила для нового полета.
На четвертый раз он решил, что все кончено и коту больше не встать, потому что Балибу в своем кошачьем облике не бессмертен. Тогда он кубарем скатился с лестницы, радуясь, что может собрать всю пыль на красивый костюмчик, схватил кота, извивающегося в судорогах. Но едва он взял Балибу на руки и погладил, тот, шипя от злости и выпустив все когти, вцепился ему прямо в лицо и здорово расцарапал щеку, словно именно он был его мучителем.
Если кот плюет тебе прямо в лицо, да еще тот самый кот, которого ты хотел избавить от пытки, значит, Балибу уже нет в живых и больше никто ничего о нем не узнает.
Он вытер пальцами кровь со щеки, нарисовал кровавый крест на правой ладони и, уязвленный смертью неблагодарного Балибу, пропел:
- Dominus vobiscum.
Девочка, смеясь, наблюдала за ним восторженно сияющими глазами, потом схватила за шкирку блаженно замяукавшего кота и пошла к себе на третий этаж продолжать свою милую забаву.
Он бежит по парку мертвецов-невидимок, мимо торжественно прогуливающихся по дорожкам людей, которые ищут на камнях свои фамилии, он бежит совсем не потому, что он маленькое чудовище и не способен даже заплакать, впервые посетив материнскую могилу, но потому, что никогда больше не будет в его сказках Балибу, и на свете нет прекрасных парков, где покоились бы навеки заснувшие коты, и еще потому, что Джейн, доверив ему свою тайну, словно бы что-то утратила, перестала быть такой одинокой и единственной - ведь тело у всех девчонок почти одинаковое, а девчонка, о которой все известно, становится менее загадочной, чем мальчишка; а еще он понимает - вернее, знает так, как знают буквы, хотя самого слова не понимают, - что гора неведомых чудес сильно осела, а в самой глубине его существа притаился кто-то ему до сих пор неизвестный, который может быть гораздо сильнее его, может завладеть целиком и начать распоряжаться помимо его воли, и он не знает, настоящая ли это любовь. Может, Джейн все это выдумала. Он бежит по кладбищу потому, что жизнь вечно ставит его в тупик и он, наверно, никогда не поймет, зачем люди избирают себе на всю жизнь одну-единственную роль, что мешает им каждый день меняться, как меняются дети; он убегает от непроглядной тьмы залитого солнцем парка.
Когда после завтрака он выбежал на балкон, светловолосая дама, красивая и холодная, уже сидела в зеленой машине, и Джейн удалось только выглянуть из окошка и послать ему воздушный поцелуй, но ее тут же грубо втащили обратно в машину, и до него донесся оттуда ее звонкий голосок, но слов он не разобрал. А мужчина, вырядившись американцем, в красных брюках и рубашке в цветочек, как-то забавно махнул ему рукой, подняв вверх указательный палец, и тут же скользнул за руль и рванул с места, словно красивая дама надавила ему на ногу.
Он бежит и думает, почему это Джейн порой не боится никого на свете, бывает до того смелой, что даже он таким быть не может, а то вдруг становится трусливой, как заяц, и в конце концов неизменно покоряется. Почему вот сейчас она уехала в машине с этим человеком, хотя еще вчера говорила, что готова навсегда убежать из дома, только бы не видеть его. Что ей стоило выскользнуть за дверь, подождать его у мамы Пуф, или в парке, или у какого-нибудь кафе. Он бы отыскал ее где угодно.
И еще он бежит по белым цветам, которые умерли, как только птицы перестали петь, утонув во мраке по велению человека в голубом, погасившего солнце; он бежит на свидание, которое тот ему назначил и где он ему откроет нечто самое важное, то, чего он так долго ждал, иначе зачем было Голубому Человеку прибегать к такому удивительному способу - подать знак, видимый всем, чтобы возвестить ему, что свидание состоится? Но что может означать смерть белых цветов?
Он добегает до тяжелой черной ограды, и там - он не понимает, как это возможно, ведь он бежал изо всей мочи, - стоят и дожидаются в плену вуалеток три его тетки, они мертвее мертвецов в этом парке, который был бы таким прекрасным, если бы его отдали детям.
- Никогда в жизни не было мне так стыдно перед людьми, - горько сетует тетя Роза.
- Это же твоя мать, твоя родная мать! - возмущается своим "подснежниковым" голосом Эжени.
- Святотатец! - только и говорит тетя Мария, обнявшая землю, чтобы погасить солнце; ненависть в ее голосе можно даже потрогать рукой.
Они всей семьей едут на трамвае, молчаливые, застывшие, укрыв свое счастье под опущенными веками, окруженные точно такими же "счастливчиками", только болтающими по-английски.
- Почему ты не ешь жаркое?
- Не хочу. Оно невкусное.
- Ты ведь никогда такого не пробовал, - уговаривает его тетя Роза.
- Наш барчук не любит телячью печенку! Наверно, там ее подавали каждый день, - вкрадчиво начинает тетя Мария, которая, судя по всему, держит про запас что-то посерьезнее: она смотрит на него в упор, не отводя взгляда и даже не притрагивается к еде, ее сплющенное кулаками лицо, еще более красное и одутловатое, чем обычно, нависает над самой его тарелкой.
- Не хочу телячьей печенки, она невкусная.
Он ставит свою тарелку перед тетей Марией.
- На, ешь сама. Ты ведь больная, тебе это полезно.
Роза закатывает ему пощечину, правда, в самую последнюю минуту она заколебалась и ослабила силу удара; и он, уже готовый взорваться, сдержался.
Он был уверен, что, воспользовавшись отсутствием дяди, они разойдутся вовсю. Вернувшись с кладбища, он ушел на балкон, а они, на время оставив его в покое, вертелись вокруг тети Розы, готовившей ему сюрприз - жаркое, которое он никогда не ел.
Там его поначалу рвало от казенного супа, но Свиное Копыто заставляла все же глотать его, не отступалась до тех пор, пока ее самое не начинало тошнить от вони: тогда она била его и, видно, от этого приходила в себя. Он прошел там такую школу, что тетки заранее могли считать свою партию проигранной, и пощечины тети Розы казались столь же смехотворными, как оплеухи Святой Помидорины, когда она сердилась, что он чистит картошку без должного рвения.
Эжени, радуясь, что на сей раз под обстрел Марии попала не она, сидела молча.
Роза пододвигает тарелку обратно и приказывает:
- Ешь или сейчас же отправляйся спать.
Он снова подталкивает тарелку к тете Марии и заявляет с самым невинным видом:
- Не буду. Я лучше выпил бы стаканчик пива.
Он явно ошарашил их своим ответом, последовало долгое, раскаленное добела молчание. И опять Роза хватает его за плечи, пытаясь вытащить из-за стола, но ему ничего не стоит с ней сладить. Он словно прирос к стулу. Эжени не слишком уверенно приходит ей на помощь, она тратит сил не больше, чем если бы играла на пианино.
- Ну хорошо же! - говорят они хором, возвращаясь на свои места, словно в ожидании следующего раунда.
Тетя Мария берет инициативу в свои руки и сразу же наносит удар ниже пояса.
- Все это уже не важно. Теперь можешь делать все, что тебе заблагорассудится.
- Я хочу стаканчик пива!
- Через два дня, а именно во вторник, ты уже будешь у преподобных братьев, а они отлично умеют укрощать бессердечных дикарей.
И сразу же Джейн подступает к горлу: еще более единственная, драгоценная, нежно таинственная. Никогда больше не сможет он даже вздохнуть без нее.
- Мария! - негодует угрюмый голос тети Розы. - Наполеон запретил говорить ему! Он сам собирался с ним побеседовать.
Тетя Роза, поклявшаяся фотографии с зубчатыми краями сделать все, чтобы она могла гордиться своим младшим сыном - ведь он еще совсем ребенок и не все потеряно, - даже не думает прийти ему на помощь, просто она хочет переложить на других частичку своего стыда. Однако именно она наносит смертельный удар, потому что ее ответ звучит как подтверждение.
Он про себя повторяет жест Крысы, сближает большой и указательный пальцы - в его стакане осталось вот столечко, совсем на донышке. И он жаждет Джейн всем своим существом, готов броситься за ней куда угодно, готов ждать всю ночь на галерее, высаживать окна и двери - только бы не возвращаться в тот дом, от которого Джейн бесконечно далека. Но Мария все-таки забивает последний гвоздь:
- Да что Наполеон может сказать. "Уложите его вещи!" - вот и все. Он и разговаривать-то не умеет. Тебе здесь не место. Ты пошел в отцовскую породу.
Тетя Роза дотрагивается до его руки с оттенком сострадания.
- Ну, сударь мой, я сделала все, что могла. Но ты сам выбрал плохую дорожку. С первого же дня связался с Крысой!
- Крыса в сто раз лучше вас. Нет справедливости на свете, вот и все. И никакой я не сударь. Почему ты меня так называешь?
- Ну пусть будет не сударь, а малыш, - отвечает тетя Роза, отнимая свою руку и свое сострадание. - Крыса сидел в тюрьме за вооруженный грабеж. И ты туда угодишь, если тебе дать волю.
- Лучше нас! - восклицает тетя Мария почти с восторгом. - Взял и впутал тебя в контрабанду американскими сигаретами.
- Вот из-за этого-то полиция и приходила к дяде. Из-за той коробки, которую ты отнес мсье Пеллетье. Он не только сигаретами торгует, а еще и холодильниками, запчастями для автомобилей и даже пенициллином…
- Твой брат был его дружком и тоже свое отсидел.
- Это по ошибке! - кричит он, вскочив с места и прижав лоб к оконному стеклу.
Все, что они говорят, да и еще и Крыса, так подло обманувший его, все больше и больше отдаляет от него Джейн.
- Эжени, ты не имеешь права так говорить. Все из-за какой-то несчастной пары ботинок во время кризиса…
- Марсель такая же шпана, как Крыса или твой папаша, - шипит Мария, повернувшись к нему и сверля его своими сочащимися глазами, все так же подпирая кулаком багровые одутловатые щеки.
- Господи боже, - кудахчет Эжени, - яблоко от яблони недалеко падает. Эти негодяи убили твою бедную мать.
- Эжени! - снова обрывает ее Роза. - Конечно, она хлебнула с ними горя, но все-таки выбирай выражения!
Он дрожит, прижавшись лбом к стеклу, стиснув кулаки и разрываясь между отвращением, толкающим его убежать отсюда куда глаза глядят, и властной потребностью услышать хоть однажды все до конца.
- Твой отец был пьяницей, заставлял мать побираться, а сам шлялся по борделям, вместо того, чтобы работать, и бил ее, да, бил, даже при вас. Отнимал у нее последние гроши, которые она прятала, чтобы вас прокормить. По целым неделям пропадал с непотребными девками, возвращался весь грязный, вонючий, как скотина, и заваливался спать, спал с утра до вечера! Вот какая прекрасная кровь течет в твоих жилах! И Марсель такой же! И даже ты, от горшка два вершка, а уже туда же!
Он не плачет, стоит, точно пригвожденный к месту, дрожь мешает ему забраться в подводную лодку, и лед плавится от слов тети Марии, они проникают внутрь, зловоннее, чем рвотный суп, который его заставляла глотать Свиное Копыто.
- Нам приходилось забирать твою мать к себе, чтобы хоть как-то защитить ее, - говорит Эжени, подкладывал себе столь любимую ею телячью печенку.
Он смотрит на них сквозь щелки глаз, все еще сухих, смотрит сквозь последние кусочки льда и молит тетю Розу помочь, сдержать клятву, данную фотографии.
- Это ведь все вранье, тетя Роза? Просто она напилась пива, да?
Но тетя Роза, опустив голову, с преувеличенным интересом разглядывает свои волосатые пальцы, барабанящие по скатерти, и голос ее доносится откуда-то издалека, чуть ли не из-под стола:
- Господи, как она, бедная, рыдала, когда пряталась у нас! Он являлся к нам среди ночи, звал ее и выл, как пес, пока не сваливался во дворе и не засыпал. Мы удерживали ее силой - она рвалась к нему и мыла его потом, как ребенка. Мы не могли даже вызвать полицию, потому что он был ее законным мужем и имел на нее права. Так говорил Наполеон.
- Нам было до того стыдно перед людьми, что только после смерти твоей матери, когда он куда-то сгинул, мы осмелились высунуть нос на улицу! - торжествует тетя Мария и даже принимается жевать малюсенький кусочек печенки; она сверлит его глазами, с радостью убеждаясь, что лед окончательно растаял и что он уже никогда больше не сможет смотреть на мир холодным взглядом стороннего наблюдателя, которого ничем не проймешь, что он всего-навсего ребенок и у него не всегда хватает сил отгородиться броней от всех тайн жизни.
Роза бормочет, обращаясь к своим пальцам, отбивающим барабанную дробь:
- Она была просто святая, никогда не жаловалась. А у него это было вроде как болезнь, будто бес вселялся…
- А теперь вот ты позоришь нас: таскаешься всюду с этой рыжей соплячкой, она уже и сейчас такая же шлюха, как ее мать!
Больше нет позади него ни головокружительной пропасти окна, ни тошноты, выволакивающей из него остатки жизни, ни того, что не имеет названия и похоже на слово "стыд", - есть только бешеная ненависть, вскипевшая в нем и неудержимо рвущаяся наружу, он едва успевает глотнуть воздуха, чтобы не задохнуться в тинистом взгляде тети Марии.
Он налетает на тетю Марию, подхваченный безумием, которое она же в него вселила, бьет ее сначала одной рукой, потом обеими, она падает, а он все бьет и бьет ее своими новыми башмаками; Роза и Эжени подминают его под себя, но даже на полу он все еще продолжает наносить удары, теряя рассудок от того, что кулаки вязнут в дряблом теле, отчаянно желая встретить сопротивление, наткнуться на что-нибудь твердое как камень, чтобы самому почувствовать боль.
Он не останавливается даже, когда замечает, что руки у него в крови. Он выползает из-под груза навалившихся на него теток, встает на ноги, все еще полыхая белым огнем, спалившим его жизнь, и среди бушующей в кухне грозы плюет прямо на пол, чтобы извергнуть из себя все нечистоты, едва не лишившие его навеки способности дышать. И, не узнавая собственного голоса, кричит:
- Шлюха! Пьянь! Потаскуха! Жирная свинья!
Чтобы вырваться на свободу, он толкает стол, осколки посуды летят во все стороны, но никто не обращает на это внимания, все заняты стонущей и икающей тетей Марией, которая вытирает кровь на губах, почти незаметную на ее пунцовом лице.
Прежде чем ринуться к двери на галерею, он на минуту опомнился и успел увидеть в глазах тети Розы укор, исполненный такого отчаяния, что его уже и укором не назовешь.
На улице Сент-Катрин он останавливается у прилавка зеленщика и с интересом рассматривает пирамиду из дынь, пытаясь угадать, каковы они на вкус и растут ли они на деревьях; ему очень хочется есть, но денег у него нет, а к тому же он прекрасно понимает, что первый же кусок вызовет у него тошноту, потому что его бросает то в жар, то в холод - так было, когда он болел корью; окружающие предметы словно отрываются от земли и плывут перед глазами, приобретая непривычные очертания.
Но тут его толкают, он задевает прилавок, и одна дыня летит на землю. Нагибаясь за ней, он замечает, что во всю ширину тротуара маршируют солдаты. На ощупь дыня кажется совершенно невкусной. Он подает ее продавцу, и тот принимает, не выказывая никакого возмущения.
- Извините, - говорит он.
- Много шолдатов. Это ошень плохо! - отвечает ему продавец с каким-то забавным, луковым акцентом.