Орлы над трупом - Денис Гуцко 3 стр.


Ветер теребил ее волосы, полы плаща, умершую в ожидании снегов траву, поднимал завитки пыли над дорогой и тасовал с обочины на обочину всякий осенний хлам: листья, веточки, соцветия репейника, которые подпрыгивали на кочках, словно крохотные мячики. Далеко впереди светло-коричневым дымом стелилась облетевшая роща. Невидимые руки шарили вокруг, ерошили окрестность, заметали, что плохо лежит. Свою добычу ветер нес куда-то за рощу. И казалось при этом – алчно пересыпал из одной ладони в другую. Справа налево летели репейник и листья, потом летели слева направо.

Полунин убил бы. Мих Миху не нужно было бы времени, чтобы прийти в себя. Такие, как он, не нуждаются во времени. Такие, как он, обдумали все заранее. Возможно, ему и в самом деле доводилось убивать. Мрачная двусмысленность всегда витала вокруг Мих Миха. Никогда нельзя было сказать про него: "вот сейчас он подумал то, вот сейчас он чувствует это".

Что он, подлец, чувствовал, когда трахал его жену? Весело ему было?

Не иначе, какие-то чувства водились между ними – не платил же он ей.

Андрей усмехнулся: платил Мих Мих ему. Ему платил, ее трахал. Покойный любил изящные схемы.

Когда-то Андрею казалось, что красивая женщина – как боевая награда. Заслужил – получи. Но Мих Мих не заслужил ничем. Не думал он о женщинах всерьез. И любовник наверняка был убогий. Наверняка и над ней нависал сосредоточенно, как над тарелкой. Но Андрей вспоминал, как она ходила там в халате и тапочках, вспоминал дорогие платья в чемодане, и его охватывало отчаяние оттого, что все оказывалось не так, как должно быть.

Руль скрипнул в его руках. Андрей остановился и смотрел, как Наташа уходит все дальше и дальше в сторону рощи, туда, куда летит ветер. Если можно было бы отпустить ее, дать уйти за эту рощу: пусть уходит, пусть летит себе по ветру. Ничего не было. Ее не было. Женщины – не награда. Их не приколешь на грудь. Они летят. Какими-то своими неведомыми маршрутами. Женщин приносит и уносит ветер. Принесет еще.

Он мог бы ничего не узнать. Жили бы как жили. Может быть, без Мих Миха, без его денег, получилось бы даже лучше. Как в самом начале – ведь получалось у них в самом начале. Каждый выходной он проводил с ней. Сам себе удивлялся – всю неделю обдумывал, как проведет с ней свободный день. Раньше у него время от времени возникала потребность в жгучей близости с женщиной, такой, когда хочется лезть друг другу в душу, и желание поделиться всем сокровенным делается невыносимым. Но раньше, до Наташи, достаточно было простых и понятных вещей. Букета цветов. Бутылки вина. Свечей. Рассказов о детстве. О самых постыдных поступках или причудах. О прошлых любовниках и любовницах. О заветной мечте, которую, впрочем, можно было и на ходу сочинить.

С Наташей ему не хватало простых и понятных вещей. Распить бутылку вина перед постелью или рассказать друг другу о детстве было недостаточно. С ней хотелось чего-то еще. Конечно, все оставалось брошенным на середине. Все обрывалось…

Если они проводили вместе вечер, то назавтра ему непременно нужно было куда-то нестись, а оттуда на доклад к боссу, потому что тот "ничего важного никогда телефонам не доверял", а от босса еще куда-нибудь. Не доверял телефонам! "Эти слова по воздуху… Каждый может подслушать. Нет, ты приезжай, скажи мне свои слова так, чтобы я тебя видел, а ты меня". Полунин сочинял для него дела со скоростью пулемета. Расстреливал поручениями. Дела были самые разные. Порой копеечные, порой дурные: переписать, организовать кладбищенских бомжей, закрепить за каждым участок и заставить убирать там мусор. Бесплатно, за одно только разрешение и впредь кормиться с кладбища. Бомжи-уборщики, мастера могильной чистоты. И чем дурней было задание, тем строже он спрашивал. Если поручения его оказывались не выполнены, то, грузно расхаживая перед самым его носом – почему-то нужно было пройти в каком-нибудь сантиметре, – он отчитывал его как мальчишку, называл студентом, предлагал перейти в землекопы, а выговорившись, печально пенял на то, "с кем приходится работать".

Мог бы ничего не узнать – ныло в сердце. Вадик не дозвонился бы, Наташа собрала бы чертов чемодан раньше, чем он туда добрался. Он ничего не узнал бы. Ничего. А собственно, что он знает сейчас? Все то же ничего. Словно кутенку, у которого вот-вот прорежутся глаза, мелькнуло что-то – и тьма захлопнулась. Но теперь в ней было тесно и тоскливо.

Андрей вдруг заметил, что Наташа остановилась и смотрит в его сторону. Она отошла далеко, с этого расстояния не разглядеть уже лица, не разобрать, как она смотрит – и он тоже смотрел на нее. Андрей вдруг почувствовал, что злость совсем его покинула. Без злости стало совсем уж пусто.

Он не торопился включить скорость, но и дождаться, пока их нагонит кто-нибудь из едущих сзади, Андрей не хотел. Секунду, – попросил он сам у себя, глядя на стоящую среди ветреной природы Наташу, – одну секунду. Началась паника, мысли полезли все разом. Секунду, одну секунду. Отчетливо прозвучала лишь самая глупая и никчемная мысль: вот кто может знать, есть ли на совести Мих Миха чья-нибудь жизнь.

Андрей зажмурился.

2

Было непонятно, куда подевался дождь.

Сначала казалось: вот-вот грянет. Тучи замазали небо, асфальт потемнел. В воздухе носилась водяная пыль, и на лобовом стекле вырастали капли. Дрожа и петляя, они расползались в стороны. Вадим гнал. Не хотелось, чтобы дождь застал слишком далеко от Литвиновки. Из "Каравеллы" он выжимал до ста двадцати на более-менее нормальных участках, но у него было нехорошее предчувствие.

На Каменском переезде его остановили менты. Вадим и сам удивился: он никогда не нарушал правила. А тут – как ехал, так и перемахнул, не притормаживая.

Вылез из машины смущенный.

– И чего так гоним? – спросил мент через губу.

– Путь неблизкий, хочу до дождя успеть.

В горле пересохло, будто его поймали с чем-то очень-очень серьезным, и он не знает, как выкрутиться. Второй мент оторвался от его прав, построил брови домиком и широко, театрально обернувшись, посмотрел на небо. Небо впереди было чистое, как вымытое блюдце. Он обвел жезлом горизонт.

– До дождя? – сказал. – Хм, наверное, далеко собрался. Салон покажи-ка.

А сам уже клевал козырьком кепки в тонированное боковое стекло.

В салоне лежал Михал Михалыч.

Чтобы меньше болтало, гроб прихватили веревками к полу, пропустив веревки под крепления сидений, располагавшихся вдоль бортов, и обложили покрышками.

– Михал Михалыч Полунин скончался, хоронить везу на родину, в деревню Литвиновка, – отчеканил он.

Не поверили.

– Серьезно?!

Чтобы хозяин Северного городского пожелал лечь в землю в какой-то там Литвиновке – не поверили. Справку от врача вертели и так и сяк, печать скребли и терли, размазали всю. Паспорт покойного изучили досконально. Все равно не поверили. Ругаться с ними при Михал Михалыче Вадик не решился. Пришлось веревки отвязывать, снимать крышку. Поцарапал немного, на торце: крышка соскользнула и чиркнула по левому углу изголовья. Как по сердцу.

– А че ж гроб такой простенький? Сосна, что ли?

Промолчал. Разбирались бы… "Сосна"!

Они даже в гроб сунулись, полезли шелковые складки перебирать, но тут он их одернул:

– Куда? Испачкаете ведь!

Покойника обшарили как живого, карманы повыворачивали, брюки обхлопали.

– Михал Михалыч Полунин, – говорил он им. – Неужели не узнаете?

– Ну Полунин. Ну Михал Михалыч. А где, понимаешь, кортеж? Где народ-то? Мало ли в городе Полуниных? У нас в отделении, например, три Федорова. Тоже мне удивил!

Долго тянули, придирались. В конце концов он дал им денег. Взяли деньги и медленно направились к своей "девятке": свободен, мол. Михал Михалыч, конечно, отчитал бы его: "Видишь, что не можешь договориться – сразу плати. Сколько учил тебя: давать нужно вовремя. Или вообще не давать".

Пожалуй, больше всего остального ему будет не хватать этого крепкого голоса, всегда произносившего четкие монолитные фразы. Будто бежавшего по рельсам. Вадик вздохнул и, тяжко качнув головой, обернулся в салон. Крышка осталась лежать сбоку. Гаишники отказались помочь с веревками, а плохо прижатая крышка прыгала бы на колдобинах, побила бы весь лак. Лоб Михал Михалыча колыхался из стороны в сторону, словно он в задумчивости покачивал головой. Покачивал и приговаривал: "Да, Вадик, вот так помрешь, а назавтра грош тебе цена".

– Даа… при жизни суета – и похоронить такая ж суета, а то и хуже…

Вскоре на Вадика навалилось чувство вины. Он не позвонил начальнику ГИБДД, не предупредил, что повезет Михал Михалыча. Вот как обернулось: всего лишь позавчера главный гаишник приезжал в офис на Северное, интересовался местом на центральной аллее… Нефрит у него, решил подготовиться. Михал Михалыч ничего ему не обещал. Он сам решал, кому можно лечь на центральной аллее. И никакие недовольства высокопоставленных друзей и родственников его не пугали. Не каждый мог рассчитывать. Чтобы получить место на центральной аллее, нужно было поддерживать знакомство с Михал Михалычем, нужно было проявить желание, показать, что ты или твои родичи достойны этой привилегии. Даже если ты главный гаишник. Порядки, негласно установленные Михал Михалычем, напоминали правила вступления в закрытый клуб. Это и был клуб. Прогуляешься вдоль могил, почитаешь имена – и многое поймешь: как жить, к чему стремиться. Шансы у гаишника были, естественно, большие, но Михал Михалыч в тот день ничего ему не ответил. Он никогда не отвечал в первую встречу. Его вели в ресторан, приглашали на семейные празднества. Он присматривался к претенденту. Но в этот раз вышло по-другому.

Нет, Вадим никому не позвонил. Не хотел, чтобы мешали, чтобы суетились вокруг и указывали наперебой, что и как делать. В этот последний раз ему нужно побыть с хозяином наедине. Нужно многое обдумать по дороге в Литвиновку, из которой он вернется совершенно другим человеком, одиноким и неустроенным – без жилья, без работы, без семьи. Оторванным. Покинутым. Как никогда отчетливо Вадик осознавал, что Михал Михалыч и был его семьей. А дом, в котором он провел последние годы, который стал теперь ничьим и стоит притихший, как брошенная крепость, ожидающая, когда в ее ворота шагнет первый мародер, – был его родным домом. Он похоронит Михал Михалыча и вернется – но возвращаться по большому счету некуда. Представил себе их: примеряющиеся к добыче, готовые накинуться, но боящиеся подставить спину стоящему рядом. Интересно, кто из них отхватит дом? Пожалуй, единственный, кого Вадим не ждет увидеть среди мародеров, – это Андрей. Чем-то он ему симпатичен, этот бедняга-рогоносец.

– Дааа, Михал Михалыч, – вздохнул Вадим, – возвращаться-то некуда. Некуда! – сказав это, он вскинул взгляд в зеркало заднего вида и, не увидев там того, к кому обращался, наклонил и отрегулировал зеркало.

В узком прямоугольнике отразился все тот же широкий лоб, слепленный из двух симметричных выпуклостей, торчащий уголок носа, дальше – линии галстука и пиджака. Вадим прислушался к звукам за спиной: не обивается ли обо что крышка. Кажется, нет – просто ухает по резине. Он все-таки улучил мгновенье, обернулся и заглянул в салон. Так и есть, все в порядке. Скользнул взглядом по Михал Михалычу.

"Поговорить бы с ним", – сколько раз Вадим переживал это настроение. Странное дело, но первое, что он пережил вчера утром, убедившись, что Михал Михалыч мертв, был непреодолимый позыв что-нибудь ему сказать. И, растерянно стоя над покойником, он брякнул:

– Ну что же вы, – и прихлопнул себя по ляжкам.

Потом он делал много разных дел – молча, сосредоточенно. Прямо в кровати побрил босса, подложив под голову полотенце, одел его. Поднял из "холодного" гаража гроб, стащил туда Михал Михалыча, на вмонтированных в дно колесиках выкатил его в кабинет. Завесил зеркала. Покормил и запер собак. Побрился сам, часто и подолгу проваливаясь в задумчивость, отчего пена высохла и стала осыпаться пушистыми хлопьями, так что пришлось намыливаться во второй раз. Побрившись, он прошелся вокруг дома. Лишь после этого решился и позвонил сначала доктору, а потом Андрею.

Желание поговорить с Михал Михалычем только росло.

Вообще наедине с хозяином Вадим оставался часто – но не так, как ему хотелось бы. Каждый вечер, после того, как они разъезжались, переставали звонить, сигналить за забором, после того, как заканчивались конвертики с дневной выручкой, переданные ему из окон разномастных автомобилей, после того, как Михал Михалыч выключал телевизор и закуривал на балконе сигарету, наступал момент, когда можно было войти, переглянуться, и, поглядывая, все ли в порядке, вытряхивая пепельницы в камин, пройтись по кабинету. "Ну что, – говорил с балкона босс. – Как день прошел?" Иногда Вадим отвечал обстоятельно, если было, о чем сообщить. Стараясь звучать так же крепко и цельно, как звучал босс, он обычно заранее подготавливал слова. Иногда, если видел, что Михал Михалыч думает о чем-то своем, ограничивался незначительными словечками типа: "нормально, ничего, все хорошо". Но постоянство этого события, повторявшегося из вечера в вечер, зимой и летом – особенно трогательного осенью, когда в саду под балконом краснел ковер плюща – возбуждало в Вадиме диковинные, неожиданно детские фантазии. Он представлял себя неким смотрителем времени, дающим отчет о прошедшем дне – тем, кто одним перечислением случившегося способен спасти прошедший день от небытия, нависающего из проема балконной двери. О чем расскажет сейчас, то и спасет от забвения. Выслушав его, Михал Михалыч отвечал что-нибудь, а то просто кивал – будто подавая знак, что отчет его принят – и шел в спальню. Если оставался один – налево, в спаленку без окон, выложенную плитами из армированного бетона. Если в гостях была Наташа – направо, в другую спальню.

Она никогда не выходила в кабинет. Для Михал Михалыча женщина в кабинете была плохой приметой. Территория Наташи заканчивалась в спальне. Она сама въезжала в "теплый" подземный гараж и поднималась по лестнице, выходившей в зимний сад. Часто он и не знал, что Наташа в доме. Между ними как-то сразу закрепился негласный договор, поделивший дом на две половины: ту, что осталась за Вадимом, и ту, которую посещала Наташа. Он окончательно перестал заглядывать на ее сторону, когда однажды днем сунулся, чтобы проверить после домработницы, и застал там Наташу, сидящую на кровати. Наташа водила босой ступней по медвежьей шкуре. Подняв голову, задумчиво посмотрела на Вадима и сказала спокойно, будто они встретились на улице: "Привет". Ничего не ответив, Вадим вышел. С тех пор самое большое, что она себе позволяла – кивать ему из окна подъезжающей машины, или поймав его отразившийся в каком-нибудь случайном зеркале взгляд. Он не отвечал.

И все-таки, пока затворялась за Михал Михалычем дверь спальни, Вадим, бывало, выхватывал ее силуэт, или руку с бокалом вина, или еще какой-нибудь знак той отгороженной от него жизни, которой зачем-то обзавелся хозяин. Ему иногда хотелось, чтобы Михал Михалыч задержался после вечерней сигареты, поговорил с ним обстоятельно: за долгие годы, проведенные бок о бок, Вадим столько раз имел что сказать… Но все разговоры доставались женщине, дожидавшейся в спальне. Дверь закрывалась, и лишь только до него долетали первые отзвуки голосов, он решительно разворачивался и уходил.

"Каравелла" ехала вдоль золотистых, не растерявших еще нарядную мертвую листву тополей. Издалека он видел их червонные пятна, присматривался, готовясь полюбоваться ими вблизи. Но приблизившись, оказывался под таким углом, что видны были только стволы в известковой побелке. Стволы бежали стройным гигантским частоколом.

Показался чуть завалившийся на бок, съехавший на обочину трактор. На асфальте стояла канистра. Из-за трактора выскочил человек и отчаянно замахал руками. Вадим проехал мимо, удивившись про себя, с какой стати водитель трактора решил, что его "Каравелла" ездит на соляре.

Вадим понимал, в какое бешенство придет кладбищенский молодняк, но устроил все так, чтобы уехать с Михал Михалычем вдвоем, без этих ненужных и чужих людей. Куда ехать, все знают. Кто захочет – доберется. Сначала он не думал ни о чем таком. Но потом, когда привез домой доктора, чтобы тот засвидетельствовал то, что должен был засвидетельствовать, когда понял, что Андрей так и не выйдет из внезапной прострации, после того, наконец, как понаехали и порасселись по комнатам, куря где попало и перешептываясь, – Вадим решил: хватит. Он должен хотя бы напоследок сделать так, как хочет. Не без труда уговорив, он отослал их всех по домам, чтобы-де отоспались, привели себя в порядок, переоделись в черное. Дома никому остаться не позволил, сказав, что босс недаром ведь при жизни никого из них ни разу на ночь у себя не оставил, потому как не любил посторонних. Пока в этих стенах находился Михал Михалыч, Вадим мог распоряжаться. Они помогли устроить гроб с телом: накидали покрышек и привязали гроб веревками. Он назначил встречу на семь утра возле универсама "Пчелка", сославшись на то, что Михал Михалыч не любил столпотворенья машин возле своего дома.

– Не забудь Караваеву позвонить, – крикнул кто-то из них уже с улицы, напоминая про начальника ГИБДД.

Он ответил – да, конечно, – зная уже, что никуда звонить не будет.

Когда все разъехались, Вадик по привычке погасил везде свет, проверил, закрыты ли краны, и выпустил собак. Собаки легли на крыльце и вздыхали – не по-человечески, но очень горько. В доме было так тихо, что каждую прогулку по воспаленно-гулким комнатам приходилось как-то перед самим собой оправдывать. Прилег в его крошечной спальне без окон, способной, как говорили, выдержать прямое попадание из гранатомета. Чуть свесившись с края кровати и вытянув руку, можно было дотронуться до стены. Помещение угнетало. Он почувствовал себя неким предметом – ценным, но в данный момент ненужным – прибранным в темный футлярчик. "Когда человек умирает, – подумал Вадим, – его кладут в футляр и прячут подальше, чтоб не мешался". Он представил, как Михал Михалыч лежит сейчас в салоне микроавтобуса, плотно задраенный, в кромешном мраке. Скрестил руки на груди, закрыл глаза и затаил дыхание. Вот лежит он там один-одинешенек – кто посторонний догадается, что еще вчера он был такой величиной… что даже мэр не гнушался ему руку пожать… Ничего такого ни в этой стылой руке, ни в его лице, никаких отпечатков не осталось. Обычная рука, такая же, как у Вадима, лицо ничем не выдающееся. Кстати, руки у них и вправду очень похожи. Большие крестьянские руки.

Вадим так увлекся перевоплощением, что потом жадно глотал воздух, все не мог надышаться. Промаялся несколько часов, ожидая каких-то особенных мыслей, чувств. Но только мучился от духоты и густой, бетоном втекающей в уши тишины. Встал, оделся и, даже не глянув на часы, уехал.

Дорога успокаивала его. Каждый кусок дороги, летевший навстречу, с рождающимися и растущими деталями, дорисованными и проглоченными движеньем в один и тот же момент – каждый кусок дороги, оставшийся за спиной, отдаляя его от города, прибавлял уверенности. Никто им не помешает. Эти похороны – его дело. Этот покойник принадлежит ему. Пусть потом орут, все равно. Могут, правда, избить…

В конце концов, он исполняет его волю. Запирая в сейф только что заверенное нотариусом завещание, хозяин сказал: "О так от. Уйду скромно, без помпы. Вернусь на родину". Не хотел он никого на свои похороны, не хотел жужжащей толпы.

Они, кажется, все-таки послали в Литвиновку оркестр.

Назад Дальше