- Я, батя, хочу быть таким же романтиком, как ты. Настоящим таежником! - Он обернулся к нагнавшим их девчушкам. Он любил, чтобы слушали. Как и всегда, он приобщил окружавших к своему полуглумливому трепу. - Ну-ка поглядите, какой у меня папаша! Вот вам таежник! Настоящий! А ведь еще ничего мужик, а?
Он засмеялся:
- Однако держите с ним ухо востро… Знаете, сколько он нас наплодил!
- Я ведь дал тебе денег, - криво усмехнулся Павел Алексеевич, - заткнись же, ей-богу.
- … Однако очень мне хочется быть романтиком, как ты! - не умолкал Василий. Отчасти и впрямь восхищаясь отцом, вскрикивая, хлопая себя ладонью по ляжке, он перечислял, сколько исхожено рек и гор (Урадная, Борзунь, Серебрянка, Усаяк - когда-то Павел Алексеевич перечислял их маленькому Василию и его неморгающей матери, теперь, спустя много лет, слова возвращались), Василий перечислял, Василий с жаром рассказывал, как много бродяжил Павел Алексеевич, какую носил с собой коллекцию камней, алтайских амулетов, старинных гребней, монет, вывороченных вместе с землей тупым ножом бульдозера; захлебываясь в болтовне, Василий умолчал лишь о том, что все амулеты и камни давным-давно растерялись и растаяли вместе с молодыми годами Павла Алексеевича, и теперь взамен растерянного ничего не было, как не было ничего взамен молодости. - Я тоже буду таким, как папаша! - закончил Василий.
Девчушки в латаных джинсах захихикали. Они так и держались стайкой. Игривые, они не забыли цель и, едва дождавшись, когда Василий замолк, вновь заулыбались Павлу Алексеевичу, заговорили наперебой:
- Мы вас любим, Павел Алексеевич, - к нам приходите в гости, мы в восьмой комнате.
- Приходите в восьмую, мы вас чаем напоим с вареньем, а вы нас в бригаду возьмете!
Щебеча, они смелели. Они все больше оживлялись, смеялись, и едва ли они разделяли, чтобы властвовать, когда косились на Василия.
- Приходите, - сказала рослая, - к нам в восьмую и влюбляйтесь, в кого хотите влюбляйтесь, не из пугливых мы, а вот сынка вашего с собой, пожалуй, не приводите, мешать будет, болтун…
- Сынок-то грубоват, - добавила самая маленькая из них и самая беленькая. - И не породистый. Куда хуже отца!
- Ну, вы! - взревел Василий, любивший покуражиться, но над собой насмешек не терпевший. - Ну вы, хохотушки! Вы сначала узнайте, не ваш ли он, однако, отец, не с папашей ли в жмурки играете!
- Дурачок!
- Какой он глупый!..
Павел Алексеевич молчал.
Балагуря, сошли с дороги и свернули к общежитию. Там стоял Георгий - он караулил Павла Алексеевича надежности ради у самого входа, и, конечно, Павел Алексеевич заметил и узнал его сразу, как замечают и узнают ожидаемое.
- Вот он, веду! - заорал Василий брату издали. Они были от разных матерей, но они часто и охотно держались вместе, когда им нужны были деньги.
- Молодец, Васька! - с расстояния и весело закричал Георгий. - Привет, отец. Потрясем мы тебя маленько - ты уж нас извини.
- Да я уж потряс его для начала - пусть в себя придет.
И оба захохотали.
Подошли к общежитию - на крыльцо спешно вышел, выскочил Томилин в сморщенном и слежавшемся пиджаке: бедняга не был злопамятен и уже терзался, что накликал Павлу Алексеевичу появление его бедовых сынков. Жестом он показывал: я, мол, не виноват. Те приостановились. Закурили. Василий и Георгий, не теряя и не расплескивая веселых минут, заигрывали с девчушками: они говорили, не выпить ли им вместе, сейчас же. В приманку они обещали, что Павел Алексеевич примет девушек в бригаду, непременно, и сегодня же примет! И как это он может отказать, если они, сыны, этого пустяка пожелают!
- Да мы его сейчас за жабры возьмем, - распинался Георгий, - - как это он таких красоток не примет?!
Василий уже подмигивал им, полукровка, он сделался вдруг красивым, он улыбался и вторил:
- Мы можем!.. Мы все можем!
Томилин прошелестел негромко и ядовито Павлу Алексеевичу: "Ну как?" - он понимал, что тому несладко, но теперь можно было понять больше: ему, Томилину, тоже будет несладко, пока жизнерадостные вымогатели не улетят, пока он не увидит эти рубленые лица через плексигласовое стекло вертолета. "Ну как, Павел?" - еще раз спросил он, теперь уже готовый сочувствовать.
- Хреново, - сказал Павел Алексеевич.
Глаза Томилина вмиг налились жалостью, голос дрогнул:
- А ты думал, Павел, только мне бывает хреново.
- Ничего я не думал.
- Павел…
Но Павел Алексеевич, перебив, произнес почти шепотом:
- Вот что. Перескажи Витюрке, что я подамся через плато на восток - как можно восточнее.
Томилин кивнул. И спросил:
- А мы?
- Решайте сами… Если хотите со мной, еще день-два повертитесь здесь, но на работу не устраивайтесь, понял?
Георгий тем временем успел сбегать за бутылками, ларек чернел в двух шагах; Георгий разливал по стаканам розовый с пузырями портвейн и, как бы продолжая треп Василия (тот уже несколько выговорился), рассказывал всякую живописную мелочишку из жизни отца-таежника:
- А я был совсем махонький. И папаша, прежде чем смыться, пригладил мне чубчик. "Сынок, не осуждай меня - я люблю тайгу и свободу" - так он говорил. Тайга, мол, зовет. Когда, мол, вырастешь, поймешь и простишь.
- Про тайгу и мне говорил, - важно и с весом уже высказавшегося подтвердил Василий.
- Во-от, - продолжал рассказ Георгий. - И заметьте, девушки, говорились эти слова в самое разное время. В самых разных городишках. Детям от самых разных матерей - вот это таежник!
- А как же вы познакомились? - спрашивали девчушки.
- С Васькой? Чистая случайность…
И, промочив горло портвейном, Георгий вновь рассказывал. Василий поглаживал молодые усы.
Что и говорить, его мальчики. По-своему любя Павла Алексеевича, они тем сильнее старались на людях поносить его, ерничая и выставляя себя и одновременно красуясь в общепонятной роли брошенных когда-то детей. В праздники или выходные дни, как только было настроение и не было денег, они пристраивались к вертолетчикам и начинали его разыскивать. Привыкшие к сравнительно близкому его существованию, они не спеша искали его и - находили.
- … Ты куда это, Пал Алексеевич?
- Ладно, ладно. - Павел Алексеевич хлопнул Георгия по каменному плечу. - Болтайте про отца дальше, а отцу надо подумать о работягах.
И с несколько нарочитым вздохом, тяжела, мол, бригадирская кепка, Павел Алексеевич втиснулся в дверь общежития, оставив на крыльце и сынков и всех прочих.
Он быстро вошел в комнату. На столе стояли три пустые бутылки. Витюрка, блаженно полуоткрыв рот, сидел, склонившись к гитаре, тонкая счастливая нить слюны сползала на струны: он спал. Говорить что-либо сейчас ему было бесполезно, и Павел Алексеевич не стал тратить малого своего времени.
Павел Алексеевич легко и даже как-то молодо прихватил вещи - он их еще не разбирал, только и вынул теплые носки, взамен промокших. Носки Павел Алексеевич сунул в карман. Он вылез через окно, там сразу начиналась тайга, и уже со второго шага он ступил в прелую чащу.
Он шел быстрым, привычно прихрамывающим шагом. Завтра же с похмелья Василий и Георгий для начала будут ему плакаться на матерей, которые в детстве их не любили, не пускали в кино ("Про меня ни гугу, а сама замуж норовит!") - и завтра же, опохмелившись, они будут рваться на охоту и просить Павла Алексеевича купить или добыть им патроны. Они будут клянчить на патроны, на ружьецо, будут гулять с девчонками, пить, спаивать, а когда попадутся на глаза начальнику стройки и тот скажет - убирайтесь! - вновь сгодится расцвеченный рассказ про отца-таежника, про отца-беглеца; не моргнув, они прилгут, что прибыли сюда, чтобы трудиться, чтобы устроиться в бригаду Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, отец родной, их, мол, не берет. Тут они особенно будут грубы, лживы и безжалостны. Начальник кликнет Павла Алексеевича, а Павел Алексеевич, опытом зная, чего его сыны стоят в строительной работе, пустится в долгое, и тяжкое, и пошлое объяснение, начальник, впрочем, быстро возьмет сторону отца, чутко отличая подонка, который хотя бы умеет вкалывать, от нормальных и честных парней, которые вкалывать, однако, не умеют, и опять скажет им - убирайтесь! - и, уже притихнув, собрав рюкзаки, они будут клянчить и выдергивать у Павла Алексеевича последние рубли. Но и тогда улетят не сразу… Павел Алексеевич, невидный, шел, держась опушки, лесом, чтобы к вертолетной площадке выйти как выскочить.
Слегка завалив винты на левую сторону, сидели два вертолета, один тарахтел - повезло! - и Павел Алексеевич, прихрамывая сильнее обычного, заспешил напрямик через взлетный зеленый выкос. Но спохватился. Человек шесть пассажиров, что вышли из вертолета, уходили по тропе от Павла Алексеевича, и среди них, замыкающей и последней, - молодая женская фигурка. Она могла оглянуться. Могла оказаться Олей, и Павел Алексеевич живо представил, как Оля оглядывается, затем быстро идет к нему: "А вот и я!" - гордая и взвинченная своей взрослой небанальной любовью. Вот она вся - стоит в шаге от него, независимо помахивает чемоданчиком и смеется молодыми глазами.
Переждать нетрудно. Павел Алексеевич закурил, пять минут - это пять минут. И чтобы в будущем не пугало это обилие любви, которое будто бы присуще всякой женщине. Мужики с рюкзаками уже скрылись. Оля, если это Оля, шла сейчас по тропке, минуя открытое пространство; и вот-вот она скроется, исчезнув в мелколесье, как должна разом исчезнуть молодая длинноногая фигурка женщины с легким чемоданчиком в руке.
Павел Алексеевич подошел к вертолетчику.
- А-а, Павел Алексеевич, здравствуйте, куда путь держим?
- Подальше.
Вертолетчик рассмеялся: это, мол, я и сам знаю. Они все его знали.
- … До старой базы лечу.
- А за плато не махнем?
- Не дотянем, Павел Алексеевич, что вы!
- Добрось тогда до базы, а там, даст бог, я на другой перелезу.
Вертолетчик присвистнул:
- И на третий придется… Теперть вкруговую, это далеко. И ведь скучно - туда вертолеты раз в полгода летают.
- Меня устраивает.
- Ладно. Только не торопите… Может, еще кто подвалится - время не вышло.
Поболтав, вертолетчик сделался солиден и строг, а Павлу Алексеевичу пришлось, конечно, смириться и ждать. Как и всегда, от второй кряду сигареты у Павла Алексеевича начались в животе рези, но ничего жидкого и смягчающего в рюкзаке не было. Павел Алексеевич шарил, скребя пальцами по дну рюкзака, а потом прекратил это пустое занятие и уставился на опушку, за которой начинался нетронутый лес. Он смотрел на стволы деревьев, как будто пробуждал в себе некое вожделение, - он долго смотрел. В сознании хранятся следы увиденной когда-то природы, образы, оттиски речушек и оврагов, и только нет у человека возможности считывать их там и, припоминая, вызывать их в себе, почему люди и не обмениваются ими и не передают друг другу, как обмениваются или передают знакомые мысли.
Томясь, Павел Алексеевич вспомнил, как передвигался по зеленому полю столбик длинноногой женской фигурки, скрывающейся в мелколесье, - он вспомнил другую женщину, не Олю, но тоже сухощавую, тоже умненькую, читавшую книжки, топографа из Брянска. Той было уже за тридцать, о жизни, что нужно узнать, она узнала, добирала таежные крошки. А в Павле Алексеевиче тогда еще была определенная притягательность, что была, быть может, лишь отблеском той притягательности природы, которую он уже разрушил и продолжал разрушать. В минуту слабости, что ли, Павел Алексеевич рассказал ей как-то о сыновьях, она сначала посмеялась, потом, чуткая, вовремя посерьезнела: "Они тебя преследуют, как в греческой трагедии!" Павел Алексеевич буркнул тогда ей: "Да. Похоже", - хотя и не знал, о чем речь. А начиналось утро. Серенькое, без солнца. Размотавшая свой клубок до конца, топограф сказала, поедем, мол, в Брянск и будем жить, если уж оба набегались, и добавила даже, что квартира трехкомнатная пустует и ждет. Она, кажется, настаивала. А Павел Алексеевич пугнул ее тем, что прописка останется пропиской, и что сынки найдут его где угодно, и что покуражиться и погулять в Брянске им, глядишь, приятнее, чем в тайге.
- Ну все, - сказал вертолетчик, неторопливо, аккуратно оттягивая рукав и приоткрывая часы. - Мы честно ждали. Можно лететь.
А Павел Алексеевич ворчливо заметил - давно, мол, пора.
Там за плато могли быть нехоженые травы и земли, там все могло быть; они летели над тайгой, которую сверху Павел Алексеевич знал почти так же, как снизу, - сегодня он был единственный пассажир. При каждом повороте реки возникали ряды выстаревших елей, каждый раз - новые; в них было выражение, в них был смысл и даже обнаруживалось вдруг лицо с особым, своим рисунком. Ощущение это, как и всегда, помогало ему жить и как бы возвышало над самим собой. И все же от одинокости Павел Алексеевич заскучал, от одинокости пожаловался на рези в желудке, и вертолетчик протянул ему, неторопливо, впрочем, через оконце в салон фляжку с крепким холодным чаем. Вертолетчик держался солидно. Но Павел Алексеевич и его помнил совсем молоденьким, лет пятнадцать, что ли, назад. Вертолетчик тогда только-только начинал летать, а Павел Алексеевич уже бегал от жен. Жизненная разница была огромна. "Фамилия?" - спрашивал юный вертолетчик, чтобы записать в блокнот, как полагалось в те годы, а Павел Алексеевич цыкнул на него - не записывай, сопляк, иначе, мол, у диспетчера по отчетной бумаге меня отыщет жена. Нет у меня фамилии. Вертолетчик растерялся, совсем был зеленый, с пушком на губах, спросил: "Как же тогда записать - ведь нагрузка для мотора?" - "Запиши: восемьдесят килограммов мяса", - и тут вертолетчик совсем растерялся, смолк, теребил блокнот. А Павел Алексеевич стоял и покуривал… Наконец, смущенный вертолетчик позвал: "Гражданин убегающий…" - от растерянности он именно так окликнул Павла Алексеевича. И робким голосом школьника повторил:
"Гражданин убегающий…"
"Чего тебе?"
"Пора лететь. Садитесь, пожалуйста".
Прошло пятнадцать лет, вертолетчик повзрослел, и жизненная разница выровнялась, как и положено ей выравниваться. С некоторой скукой, привычно окаменев лицом, вертолетчик солидно и ровно тянул над елями машину, однажды только крикнул: "Лиса! Видел рыжую?" - и коротко засмеялся. Павел Алексеевич не видел. Павел Алексеевич ругнулся: забывшись, он почти полностью опорожнил фляжку с холодным чаем. "Ого!" - сказал вертолетчик, прихватывая фляжку правой рукой и ладонью слыша ее пустоту.
Он вспомнил, что не закончил письмо к матери. Он порылся в карманах и нашел карандаш:
"… И не упрекай меня тем, что ты хочешь купить телевизор. Ну займи где-нибудь, если уж так приспичило, - нет у меня денег, и не пиши больше. Повторяю тебе: я скоро сдохну, не мучай меня. Так и соседям скажи. Ты уже старенькая, восемьдесят тебе, старенькая моя и слепенькая, как-нибудь обойдешься, зачем тебе телевизор? Твой Павел".
3
Пересаживаясь с вертолета на вертолет, Павел Алексеевич забрался на этот раз на самый край земли, где было ему спокойнее. Эту работу он знал особенно хорошо, поиск шел по нетронутому - землю рвали и справа и слева, обнажая пласт, а в чащах валили на небольшой площадке лес и тоже чуть позже взрывали, отыскав косогор или маломальский холмик, чтобы сколько можно больше обнажить и раздеть землю. Жилка не могла уйти. Она была толще тридцати сантиметров и потому никак не могла ускользнуть. На болота и чащи была наброшена жесткая сеть квадратов, и туда, куда не могли добраться отряды и взрывники, были заброшены крохотные группы по два-три человека, с которыми поддерживалась трудная вертолетная связь. Эти люди делали пробы вручную. Их звали - пробники.
Поначалу Павел Алексеевич был в основной группе, с взрывниками, но вдруг он занервничал. Он стал проситься куда-нибудь подальше, в малую группу. Ему все казалось, что его могут найти. К тому же и нервы стали сдавать: дошло до того, что он не мог слышать взрывов, не мог видеть, как взлетает елка - небольшая, молоденькая, подброшенная взрывной волной, она взлетала вместе с большим куском земли, увязшим в ее корнях; казалось, она летит к богу в гости, на небольшом зеленом коврике, даже и с густой зеленой травой впридачу. Однако в тряском полете земля с травой все более ссыпались, и вот уже елочка летела с голыми корнями, и, как бы не желая в верхах предстать такой, она развернулась и быстро, как оперенная стрела, помчалась острием вниз. Павел Алексеевич не отворачивался, пока она, бедная, не вонзилась. Он стоял с открытыми глазами и с отверстыми ушами, а вокруг от новых и новых взрывов сотрясалась земля. Лишь иногда в чаще, в сырых и пахучих дебрях, выступ скалы или вдруг огромный валун с водой, собравшейся в выбоинах, казались вечными, казались вне времени, но Павел Алексеевич уже чувствовал, что и это не так. Ели, ручьи, трава - они привычно ждали человека наивных знаний и больших страстей, но те века кончились.
Лишь перебравшись к пробникам, Павел Алексеевич жил наконец оседло и спокойно; так что теперь мучило одно - болезни. Зато тишина. Начальствовал старик Аполлинарьич, семидесятилетний хлопотун и подвижник, влюбленный в Сибирь и верящий в скорейшее ее освоение. Они работали вдвоем. Они рыли пробные колодцы, вертикально-глубокие, или скошенные под углом, или даже подскальные, откуда и брали грунт для отсылки на химанализ, - другой работы не было. В первый же день или даже в первый час Павел Алексеевич напомнил старику, что он как-никак бывал бригадиром, но Аполлинарьич только ухмыльнулся и ответил ему точно так, как сам Павел Алексеевич отвечал нанимаемым работягам:
- Плевать мне, что ты бывал бригадиром, - будешь рыть колодцы. Другой работы нет.
И добавил:
- Иначе катись вон. Два дня на раздумье. - Старик был чудаковат, однако жесткое его ограничение оказалось не прихотью и не придурью. Два дня - это были два дня, в которые только и прилетали сюда вертолеты, после чего они исчезали намертво и не появлялись полгода, а то и год: или улетаешь в меченые два дня, или остаешься. Павел Алексеевич остался.
Прошла осень, прошла зима (зимой они долбили выбранный грунт в порошок, наклеивали ярлычки и скучали), проходила весна, переползая и уже переламываясь на лето. Павел Алексеевич жил с поварихой Джамилей, их и было здесь трое, три человека, затерявшихся в тайге и уже не замечающих, как идет день за днем. Мощная, коротконогая татарка Джамиля опрятно и вкусно готовила. Павел Алексеевич, как и бывает, незаметно для самого себя просто и по-таежному молча сошелся с ней. Джамиля была грубовата, ворчлива, но не без нежности, - жить с ней было можно, и Павел Алексеевич жил.
Был у них фургончик, больше ничего; просыпались они обычно под боевитые крики Аполлинарьича. Старичок уже с утра чувствовал себя подвижником и сипло выкрикивал:
- Подъем!.. Пора осваивать - здесь миллиарды лежат под ногами, миллиарды!..
И еще кричал:
- Здесь самый передний край - здесь всем тайгам тайга!
Подгоняя, и сам спешил, нервически дергался. Глуховатый, он кричал чуть ли не в ухо Павлу Алексеевичу, который уже вздрогнул, уже сел и протирал заспанные глаза:
- Быстрей! Ты бабник и лентяй! Надо копать, копать - планета ждет, черт бы тебя побрал!