Вследствие этого разговора Дэвид получил меня в более-менее полное свое распоряжение. Парнишка он смышленый, тут не о чем и говорить, и, по-моему, искренне интересуется поэзией, искусством, философией и бытованием сознания. Как то и подобает в его возрасте, Дэвид уверен, будто единственное назначение поэзии состоит в описании природы. Китс, Клер, Вордсворт, кое-что из Браунинга и Теннисона – вся эта музыка. Я постарался деликатно вправить ему мозги.
– Нет-нет-нет, садовая твоя голова. Ты, полагаю, слышал такое выражение: "сублимация эго"? Все эти ребята писали не про одуванчики и маргаритки, они писали о себе. Поэты-романтики помешаны на самих себе в куда большей степени, чем любой съехавший на психоанализе калифорниец. "Печальным реял я туманом", "Я видел земли в золотом убранстве", "Займется сердце, чуть замечу я радугу на небе".
– Но они же любили природу, верно?
Мы шли парком, направляясь к деревне, где я намеревался запастись "Ротиками". Майкл снабжает своих гостей только сигарами. Дело было в понедельник, часа в три дня. Нас сопровождал щенок бигля, которому требовалась разминка. Функция его состояла в том, чтобы вдвое удлинить нашу прогулку, мочиться на мои оленьей кожи штиблеты и с элегантной ловкостью щелкать челюстями, уловляя порхающих бабочек.
– Послушай, дорогуша. Природа – это куча дерьма, в которой мы народились на свет. Она мила, но к искусству никакого отношения не имеет.
– "В прекрасном – правда, в правде – красота. Вот все, что нужно помнить на земле".
– Да-а-а, но если ты воображаешь, будто красота существует лишь где-то там, тебе, знаешь ли, предстоит вконец изгадить свою молодую жизнь. Не думай, будто чистотел и таволга, лютик и клевер указывают единственный открытый для нас путь к правде, красоте и ведической благодати. Джон Клер мог в слабоумном ошалении бродить по лугам и лощинам, потому что существовали луга и лощины, по которым можно было бродить. А теперь у нас имеются города и застроенные здоровенными сараями пригороды. У нас есть телевидение и талассотерапия.
– И потому мы должны писать о них, так, что ли?
Заметь это "мы", Джейн. Я только в тридцать восемь лет осмелился указать в моем паспорте "поэт" и признать свою принадлежность к genus irritabile vatum.
– Мы вообще ни о чем писать не должны.
– Шелли сказал, что поэты – это непризнанные законодатели мира.
– Да, и выглядел бы круглым идиотом, если бы с ним кто-нибудь согласился.
– Что это значит?
– Да то, что в таком случае поэтов следовало бы счесть уже признанными законодателями мира, не так ли? Вот и пришлось бы им отрывать затянутые в бархат задницы от стульев и приниматься за дело. Шелли это вряд ли устроило бы.
– Мне это соображение не кажется таким уж полезным.
– Что ж, тогда извини.
Некоторое время мы шествовали в молчании, щенок попрыгивал, точно дельфин, в море высокой травы.
– Послушай, – сказал я, – мне нравится, что ты хочешь стать поэтом. Я этот факт обожаю. Но я не могу, по чистой совести, представить себе занятие, более... Ладно, давай заключим пари. Я ручаюсь, что ты, Дэвид Логан, – ручаюсь, что за все то время, которое я здесь пробуду, ты не сможешь назвать мне ни единого занятия, приносящего меньше пользы и радости и имеющего меньше смысла, будущего, престижа и перспектив, чем то, к которому ведет призвание Поэта.
– Ассенизатор, – тут же ответил он.
– Два сценария, – сказал я. – Сценарий А: все поэты Англии, Шотландии, Уэльса и Северной Ирландии объявляют забастовку. Результат? Пройдет четырнадцать лет, прежде чем ее заметит хоть кто-то, пребывающий вне Гордон-сквер или офисов "ТЛС". Показатель тягот, дискомфорта и неудобства? Нулевой. Последствия? Нулевые. Пригодность для освещения в печати? Нулевая. Сценарий Б: забастовку объявляют все ассенизаторы одного только Лондона. Результат? Из крана твоей кухни льется дерьмо и валятся тампоны, ты выходишь на улицу – и под ногами у тебя чавкают отбросы и жидкая грязь. Тиф, холера, жажда и катастрофа. Тяготы, дискомфорт, неудобство и пригодность для освещения в печати? Высокие.
– Ладно, хорошо, это был неудачный пример. Э-э... тогда композитор. Сочинитель классической музыки.
– Уже ближе. Аудитория современных композиторов мала, согласен. Однако большинство из них, те, кто не загребает больших денег, – а большие деньги можно делать и на том, что они предпочитают именовать "серьезной" музыкой, – коротают время и зарабатывают себе на квартирную плату, сочиняя музыку к кинофильмам или рекламные побрякушки и пуская в оборот саундтреки, дирижируя, преподавая в консерваториях гармонию и контрапункт, ну и прочее в этом роде. Они могут, наконец, если им захочется, играть на пианино в барах ночных клубов. А поэт, что он способен предложить какому-нибудь кабаре? Аудитория у него еще меньше, сочинения предназначены почти исключительно для тех, кто говорит на одном с ним языке; если же ему нужна какая-то иная работа, то единственный его выбор – это поэзия других. Он пишет рецензии. Господи боже, сколько же он их пишет. В каждой газете, в каждом журнале, еженедельнике и ежеквартальнике, какие ты только можешь вообразить, торчит поэт, зарабатывающий себе на булку, рецензируя чужую поэзию. Или же он преподает. В отличие от композитора поэт не обучает людей основам своего ремесла, не преподает просодию, метрику, форму, поэт преподает поэзию других. Если у него уже есть имя, он может редактировать то, что печатается немногими еще уцелевшими издательствами, которые публикуют стихи. Так он и будет издавать поэзию других и составлять из нее антологии. Разумеется, он может также появляться в "Позднем шоу", "Калейдоскопе" и "Форуме критиков" и рассуждать там опять-таки о чужой поэзии. Господи Иисусе, да если бы мне дали возможность снова родиться в этом столетии и позволили выбрать, кем я стану, композитором или поэтом, я выбрал бы композитора и из чистой благодарности отдавал бы половину годового дохода на благотворительность.
Дэвида моя пылкая речь, похоже, несколько озадачила. Он немного подумал, покусывая нижнюю губу, потом сказал:
– Я знаю, на самом-то деле вы так не думаете. Вы просто проверяете, насколько серьезно я отношусь к моему призванию. Я знаю, нет ничего лучшего, чем быть поэтом, и вы это тоже знаете.
К этому времени мы уже добрались до проулка, ведущего к главной улице деревни, и я вдруг сообразил, что случилось нечто удивительное и чудесное, а вернее сказать, не случилось кой-чего гнусного и отталкивающего. Я полчаса проговорил с юношей, который считает себя поэтом, а он даже не обмолвился о том, что хочет прочитать мне хотя бы одно из своих стихотворений. Возможно, Джейн, это и есть то чудо, на которое ты намекала...
Это у нас была вторая половина понедельника. Вторник выдался спокойный. Мы плавали по озеру на лодке, я пил шабли и, по просьбе Дэвида, читал ему вслух из моих "Избранных стихов". И он все еще не попытался навязать мне свои.
Он считает "Строки о лице У. Х. Одена" слишком замысловатыми, я ответил на это, что с таким же успехом можно жаловаться на излишество собак в "Сто одном далматинце". Ему нравится "Марта, увиденная в свете, падающем из окна" и "Баллада бездельника", но самое его любимое, естественно, "Там, где кончается река", а мне не хватило духу сообщить ему, что стихотворение это было вдохновлено известием о том, что стихи Грегори Корсо и Лоуренса Ферлингетти включены в программу школьных экзаменов. Он считает эти мои стихи экологическими и "зелеными" avant la lettre – стихами о стекающих в море нечистотах. Терпеть не могу юнцов.
Безумие, конечно, но я, точно загипнотизированный, ни с того ни с сего спросил, не почитает ли он мне свои стихи, раз уж я почитал ему мои.
Дэви покраснел, точно перезрелый персик.
– Вам же на самом деле этого не хочется, – сказал он.
– Да ладно тебе, ты помнишь что-нибудь наизусть? Я правда хочу послушать.
И заметь, это сказал Тед Уоллис, известный тем, что он при первой же угрозе декламации стихов бросается под проезжающую мимо машину.
Стихотворение было коротким, и это хорошо. Стихотворение было благозвучным, что также хорошо. В стихотворении присутствовала форма, хорошо и это. Стихотворение было плохим, что плохо. Стихотворение называлось "Зеленый человек", и это уже непростительно.
Зеленый человек
Я высосал землю досуха, до пыли -
Пудра на волосы, как у кавалеров Ватто,
Я подпрыгнул до неба, где тучи плыли,
Смахнул их – небо станет синим пальто.Я вылизал травы до золотистого глянца,
Получилась солома для плоти – нежна.
Я стиснул листья горячими пальцами,
Излился сок – кровь должна быть свежа.Засеял я поле собственным семенем,
Семя белеет, как облачный бриз.
Скоро родится сын нашего племени:
Плод земли, отпрыск лиственных риз.Человек из соломы, бог из щепоти пыли
Величаво пальто свое синее распахнет,
Священная зелень – плоть его хлорофилловая -
Омоет весь мир и всех нас спасет.
Я тебя предупреждал. Как будто кто-то пукает, а ты нюхаешь, верно? Смахивает на изящное описание того, как он дрочил средь древес. Возможно, тебя удивит, что я столь любовно сохранил эту муть в памяти, так позволь тебя заверить: я списал ее с кропотливо каллиграфического манускрипта, который Дэви преподнес мне в дар после того, как я осыпал его (а что мне еще оставалось?) хвалами.
И довольно о вторнике. Среда, однако ж, стала для Суэффорда днем чрезвычайно важным, ибо в этот день Майкл возвратился из города домой. Насколько мы поняли, он собирается на какое-то время остаться здесь. В его кабинете оборудовано подобие центра связи, где он может в поте лица поглощать компании, мухлевать с пенсионными фондами и приобретать – не знаю уж, что там приобретают магнаты вроде твоего дядюшки... приобретения, я полагаю.
В среду, уже после полудня, мы с Дэвидом стояли на плоской крыше портика и наблюдали за посадкой вертолета на Южную лужайку. Майкл вывалился из него, побежал, схватившись за голову (за парик, если верить здешней молве. Не беспокойся, рано или поздно я все выясню) к дому и, выбравшись из-под рвущих воздух лопастей, сразу поднял взгляд туда, где стояли мы. Дэвид помахал ему рукой, Логан помахал в ответ. Я тоже помахал, Логан вгляделся, а затем помахал и мне и загарцевал на месте. Добро пожаловать. Большое-пребольшое добро пожаловать от большого-пребольшого человека.
Вниз по деревянным ступеням помчали мы, впереди Дэвид, я, пыхтящий, сзади; мы прогремели по коридору детской, скатились по черной лестнице и ворвались в холл, чтобы поприветствовать Майкла, – ну вылитые Джо и Эми Марч из самого приторного, какой только можно вообразить, воскресного телесериала. Твоя тетушка Энн, выскочившая из гостиной, опередила нас на целый корпус и получила первый поцелуй. Майкл, не размыкая объятий супруги, взглянул на нас, заскользивших, тормозя каблуками, по мрамору и наконец смущенно остановившихся.
– Дэви! И Тедвард! Ха-ха!
Бог ты мой, вот человек, которому можно лишь позавидовать. Не власти его, не богатству и положению, хотя, по правде, им тоже можно, но авторитету и – ну да, власти в этом смысле – власти, которой он обладает в своей семье, власти над семьей и колоссальным радиолучам чистой воды харизматичности, которые Майкл испускает с такими расточительством и неустанностью, с какими портят воздух штангисты и литературные редактора.
Вот тебе сравнения и сопоставления.
Прошлое Рождество, Тед приглашен в дом Элен (Элен – это его вторая жена и мать Леоноры и Романа).
Тед, который машину водить не умеет, в строгом согласии с расписанием, как ему и было велено в письме и по факсу, выгрузился на станции Дидкот. Кто-нибудь его встречает? Хрена лысого.
Стало быть, Тед берет такси и проезжает в нем двенадцать миль. Добравшись наконец до нужного места, он кончиком своего плампудингового носа – обе руки заняты подарками – нажимает на кнопку дверного звонка.
Никто не выходит, поэтому Тед пинает дверь – та, как выясняется, не заперта. Пошатываясь под грузом пакетов с подарками, он ковыляет в гостиную. Вот он стоит на пороге, щеки его красны от предвкушения праздничного веселья, глаза мерцают, точно китайские фонарики. Старина Тед, воплощающий собою самый Дух Рождественских Даров, Генрих Восьмой в благодушнейшем из его настроений, брат Тук и ангел Кларенс в одной лучезарной упаковке. Он – сама Радость, Веселье, Отеческая Любовь и Святочные Увеселения. Он – каштаны, поджариваемые в языках пламени, он – истинное олицетворение горячего смородинового вина и лобзаний под веткой омелы. Румяное добродушие его обещает игры, забавы, поцелуи в щечку, катание детей на спине и прочие сладостные проказы.
Бывшая жена Теда, его единственный сын, его единственная дочь, ухажер его единственной дочери и единственный новый муж его бывшей жены отрываются от телевизора, в котором Силли Блэк представляет рождественский показ "Свидания вслепую", и произносят:
– Тсс!
– А, это ты.
– Ты уже принял, пап?
– Привет.
– Господи, ну и видок у тебя.
– Тсс!
Домой-вернулся-моряк-домой-вернулся-он-с-моря-и-охотник-вернулся-с-холмов, ни хрена не подумал я про себя.
Вот такого рода хамский, непристойный и безобразный прием получают в каждый день своих жизней девяносто девять отцов из ста. Ничего нового и удивительного тут нет. Единственный отклик на такое паскудное поведение состоит, естественно, в том, чтобы надраться и показать ублюдкам где раки зимуют, – в общем, сделать им приятное, подтвердив справедливость их ледяного приема и гарантировав себе точно такой же в следующий раз.
Ладно, поскулил, жалея себя, и будет, поехали дальше. Мы покинули твоего дядю Майкла (человека, который за всю его жизнь ни разу не входил в комнату без того, чтобы все в ней не повскакали бы на ноги, дабы сгрудиться вокруг него, словно ручные газели, или с перепугу повыпрыгивать из окон) стоящим посреди холла.
– Ну, Дэви... что слышно, что видно?
– Клубника в саду так и прет. Мы с дядей Тедом вчера под вечер ходили смотреть.
– Значит, клубника у нас для пудинга имеется. Да. Целые горы клубники. Тедвард! – Майкл по-медвежьи облапил меня, стараясь помять посильнее. – Я уже слышал! – Руки раскинуты, плечи приподняты: распятый Христос.
Вдруг понимаешь, что Христос на кресте, в сущности говоря, ничем не отличается от вечного среднеевропейского жида, пожимающего плечами: "Меня распинают, а мамочка стоит у креста и ноет, что набедренная повязка на мне нестираная. Вэй!" – в этом примерно роде. Гоям такого не осилить. Я счел, что Майкл имеет в виду мое увольнение из газетки.
– Да ладно, – сказал я (и увидел в зеркале, что, пожимая плечами, обращаюсь в довольно противного, вздорного, престарелого горбуна), – подумаешь, вшивая газетенка.
– И правильно! Всего-навсего газетенка. Я именно так и сказал, когда продавал ее в восемьдесят втором. Всего-навсего газетенка. Смотри не забудь... – Он не договорил и огляделся по сторонам. – А Саймон-то где?
Энни взяла его за руку:
– Саймон у Робби. Гонки на тракторах, ты же знаешь, я тебе факс посылала. Завтра утром вернется.
Выходит, Энни посылает Майклу факсы с рассказами о том, что поделывает его потомство, так, что ли? Должен сказать, Джейн, это здорово меня удивило – я ведь присутствовал, если ты помнишь, в гостиной в понедельник утром, когда Саймон томно объявил, что собирается остаться на ночь где-то еще, и мне показалось, что Энн его объявления почти не заметила. Говорят, единственное, что должен уметь финансовый гений, – это схватывать подробности. Возможно, то же самое справедливо и в отношении отцовства, и, если так, мне в этом плане надеяться не на что: все, что я способен запомнить, это половую принадлежность, возраст и имена двух моих отпрысков.