Все запреты пали. Сказано это было так просто, что дальше уж и некуда. В ответ на услышанное я немедля отказал Изольде Изумлению и Орвилу Отвращению в каком бы то ни было доступе к моей физиономии. Реагировать следовало так, точно Дэви рассказал мне всего-навсего об увлекательной поездке к морю.
– Так, значит, вот что произошло нынешней ночью, – сказал я.
– Да. Этой ночью.
Теперь на лице Дэви появилась задумчивая улыбка – воспоминание об истинной любви.
– Я понимаю, некоторые могут счесть это отвратительным, – продолжал Дэви. – Я хочу сказать – человек и лошадь. Но они не видят связи между жизнью, природой и благодатью. В сущности, то была самая естественная вещь в мире.
Я поспешил согласиться с ним, и Дэви снова откинулся на спину, довольный тем, что нашел с кем поделиться своей тайной.
Как все это подействовало на Матушку, гадаешь ты, моя Душечка? Что ж, Матушка распалилась что твоя молочная крынка, поставленная в печь для обжига. Если сей пятнадцатилетний фавн с изогнутыми ресницами и губами, словно говорящими "возьми меня сейчас", есть будущее британской медицины и если хотя бы слово об этом выйдет наружу – куча народу выстроится к нему в очередь на исцеление.
– А Майкл с Энн. Твои родители. Они не знают об этой... – я поискал выражение понейтральнее, – об этой стороне твоего целительства?
Дэви покачал головой:
– Это их встревожило бы. Папа, мне кажется, просто гордится мной. Он ценит мой дар. А мама напугана, я вижу.
Знай она правду, подумал я, так напугалась бы куда сильнее.
Вот он лежит, и вот сижу я. Вся эта сила, переливающаяся через край его ворсистой мошонки, – и все отложения жира, подстилающие мою аорту и ждущие, когда их вычистят.
Дорогая Душечка, я всегда старался быть с тобой честным. Я рассказал тебе о том эпизоде в ночном клубе Финсбери-парк, когда у меня с зада слизывали сперму. Я мужественно и прямо поведал о педерасте, связавшем меня по рукам и ногам в своей квартире на Гайд-парк-Гейт и норовившем пооткусывать мне соски. Я откровенно признался, что позволил горилле-полицейскому из Нью-Йорка хлестать меня по ногам полотенцем, называя своей свиньей и рабыней. Буду честным и ныне – сознаюсь, что даже если бы врачи не диагностировали у меня самую настоящую грудную жабу, я все равно без малейших колебаний притворился бы, что болен ею.
Бог, приходится согласиться, способен проявлять удивительную доброту. Когда я был священником, – а я готов первым признать, что к церкви меня влекли лишь колокола и запахи, потиры, кадила и пение антифонов, – то считал Бога капризным резонером. Вот он я, ревностный и жаждущий служения, и вот эта противная, противная Библия – книга, которую я никогда высоко не ставил, твердящая о том, насколько я проклят и пакостен. Так что я был рад-радешенек подать в отставку и рвануть прочь от алтаря, чтобы никогда к нему не возвращаться.
Но – и тебе, Душечка, заглядывавшей в самые потаенные уголки моей души, это известно лучше, чем кому бы то ни было, – в жизни Матушки существовало и то, что мы можем назвать лишь Пустотой. Я выбивался из сил, я сражался моими кулачонками за униженных и оскорбленных нашего мира, я поставил мой талант на службу вещам безмерно важным, я прилагал – в отличие от Уоллиса – усилия к тому, чтобы вести достойную жизнь. Знаю, найдется множество недоброжелателей, считающих, что если тебя поливают мочой в Нью-Йорке или вылизывают твой анус в кустах Хемпстед-Хит, так это отнюдь не свидетельствует о том, что ты ведешь достойную жизнь, но мы-то с тобой, Душечка, знаем, в чем состоит достоинство человека.
И вот теперь Гленда Господь дает мне шанс на физическое выздоровление, в точности отвечающий той самой страсти, о нечистоте которой вечно твердила мне Большая Бренда Библия. Бог, отдадим Ему должное, способен соделать подобающим все.
Я сказал Дэвиду:
– Я нездоров. Как ты думаешь... как ты думаешь, мог бы ты помочь мне?
И я произнес про себя кратенькую молитву, чтобы грудная жаба не оказалась недугом, который излечивается простым наложением рук.
Дэви улыбнулся:
– Конечно, мог бы, Оливер. Затем я и здесь.
Огромная, жгучая волна крови всплеснулась во мне, поднявшись до самого затылка. Когда я заговорил, голос мой был хрипл:
– Здесь? Сейчас?
Дэвид покачал головой:
– Нет, не думаю. Я приду к вам ночью. Так будет лучше.
– Я в комнате Фюзели, там рукой подать до Теда Уоллиса. Я слышу его храп настолько ясно, что...
– Ладно, тогда вы приходите ко мне. Знаете, где это?
Я кивнул, мне было неприятно, что все эти практические материи сообщают нашему свиданию обличье отчасти убогое.
Мы вернулись в машину, выпили чаю в "Скоул-Инн" и возвратились в Суэффорд, где на все лады расхвалили "Непрощенного", – я этот фильм уже видел, и мне не составило труда быстренько посвятить Дэвида во все подробности сюжета.
Ну вот, Душечка. Такие дела. Слава богу, я никогда не трогаюсь в путь без баллончика отдушки для дыхания и тюбика "Мужской смазки". Отправляюсь в Дом Дэви. Пожелай мне удачи, дорогая.
III
Удивительное дело, но Матушка Миллс спустился в четверг утром к завтраку позже меня. Мне, человеку, гордящемуся тем, что я всегда и всюду оказываюсь последним, такого рода поражения никакого удовольствия не доставляют.
– С добрым утром, Тед, – пропел, входя в столовую, Оливер.
– Ты отталкивающе весел, – сообщил я, прислоняя "Телеграф" к чаше с джемом.
– Я-то? Я? Да, пожалуй, – ответил он и, захихикав, чуть ли не прыжками подлетел к буфету. – Лошадь готов съесть. Что всем нам, если взглянуть правде в лицо, возможно, и пришлось бы проделать, когда бы малютка Сирень не выздоровела вчера столь изуми-и-тельным образом.
Ад и все его экскременты, подумал я. Вот, значит, как.
– При всем моем к тебе уважении, Оливер, – скрипучим голосом произнес я, – не могли бы мы, пожалуйста, отыскать нынче утром тему для разговора, не связанную с чудесами, черт бы их все побрал?
– Никак не можешь смириться с этим, верно, малыш? С доказательством того, что и в небе и в земле сокрыто больше, чем снится вашей хилой, затхлой, узколобой мудрости.
– Не уверен, что в твоем состоянии стоит набивать себе пузо таким количеством жареного, – сказал я, с отвращением оглядывая гору сосисок и почек на тарелке, которую он плюхнул на стол рядом со мной.
– Хо-хо! – воскликнул, возвращаясь к буфету, Оливер. – В моем состоянии?
И он принялся, размахивая ложкой, словно какой-нибудь составитель коктейлей, наполнять вторую тарелку.
– Совершенно не понимаю, что ты подразумеваешь под "моим состоянием". Какое такое состояние?
Я уставился на него, даже не пытаясь скрыть испуг.
– О нет...
Оливер озарился тем, что он, несомненно, считал внутренним светом, а я – гнусной ухмылкой.
– О да. О да-ди-да-ди-да!
– Уж не хочешь ли ты сказать, что и тебя тоже излечили дурацким наложением рук?
– Я здоров, Тед. Здоров, как вот этот бекон, только вдвое против него свежее и горячее.
– Ну да. – Я кисло наблюдал, как Оливер, морщась, усаживается. – Впрочем, маленький Чудотворец, похоже, не был так добр, чтобы избавить тебя от всех твоих немочей, верно?
– То есть?
– Я замечаю, что геморрой, который нас всех донимает, ты сохранил.
– А, это, – снисходительно улыбнувшись, ответил он. – Со временем пройдет и геморрой, нисколько не сомневаюсь.
– Хм. Лично я предпочитаю полагаться на добрую старую гепариновую мазь.
Оливер накинулся на свой гаргантюанский завтрак. При всем моем раздражении, уверенность, с которой он себя вел, и несомненно подлинный блеск его глаз произвели на меня сильное впечатление.
– Давай серьезно, Оливер, – сказал я. – Ты действительно веришь, что вылечился? Полностью вылечился?
– Я выбросил все таблетки, Тед. Я чувствую... нет, словами то, как я себя чувствую, передать невозможно. У Дэви дар от Господа. Дар от самой Гленды.
– А его прикосновения... ты ощутил тепло, о котором все только и твердят?
– Дорогуша, – сказал Оливер, задержав вилку с почкой у рта, – ничего горячее я в жизни моей не ощущал. Он горяч, как раскаленный металл. Честное слово. Прожигает прямо до самых наиглубочайших глубин.
И мне стало ясно: придется заняться тем, что я ненавижу пуще всего на свете. Придется думать. Сесть, закрыть глаза, зажать ладонями уши и проанализировать все, что мне известно, – подобно шахматисту или дешифровальщику. Самое кошмарное занятие, какое только может подыскать для себя человек. Я не предавался ему с тех пор, как в последний раз написал порядочное стихотворение.
Я решил, что идеальным местом для размышлений может оказаться вилла "Ротонда"; было бы, однако, безумием тащиться в нее, не подкрепившись. И, оставив Оливера купаться в распутной сальности его завтрака и самодовольстве, я направился к библиотеке.
Утреннее винопийство порождает немало споров. По мере того как выпивка входит у человека в привычку, критический порог его неотвратимо сдвигается. Помню времена, когда возможность глотнуть еще до двенадцати дня что-нибудь покрепче томатного сока представлялась мне попросту немыслимой. Двенадцать обратились в половину двенадцатого, потом в одиннадцать, потом в половину одиннадцатого, потом в десять и так далее. Все это было, конечно, еще до того, как на нас обрушился здоровенный бумеранг пуританства, обративший пристрастие к выпивке в тайный грешок, каковой надлежит утаивать до второго завтрака. Спиртное есть великая тайна нашего времени. Если бы люди знали, если бы они имели хотя бы отдаленное представление о том, сколько всего выдувают наши политики и лидеры, они бы повыскакивали от ужаса из трусов. К счастью, журналисты, точно такие же, но более в этом смысле известные пьянчуги, стараются – блюдя собственные интересы – держать все в тайне. Число членов парламента, не принадлежащих к когорте тех, кого врачи называют функциональными алкоголиками, на изумление мало. Алан Бейт вроде бы не пьет ни капли, да еще Тони Бенн держится на одном только чае и трубочном табаке – вот и все трезвенники-парламентарии, каких я в состоянии припомнить. Если и существуют другие, так это, вне всяких сомнений, те, кого врачи уверили, что стоит им еще раз нюхнуть бренди, и они сыграют в ящик. Мне приходилось видеть упившихся в соплю канцлеров и премьер-министров, судей, телевизионных дикторов и председателей правлений транснациональных гигантов. Широко известный политический телекомментатор рассказывал мне в "Каркуне", что война в Боснии, с которой он тогда только-только вернулся, держалась исключительно на спиртном. Столкновения и стратегии целиком и полностью определялись запасами сливовицы и водки.
Спиртное есть первичный определяющий фактор истории человечества: смещение премьер-министров Британии, борьба за гражданские свободы в России и крушение целых финансовых структур – если проследить все это вспять, до самых истоков, непременно уткнешься в бутылку. Нам внушили, будто противостоять спиртному не способны одни лишь футбольные хулиганы, подлинный же факт состоит в том, что это слишком большая проблема, чтобы можно было даже надеяться ее разрешить. И слава богу. Ибо, поняв это, мы можем пить с куда большей легкостью, чем прежде. Из полных трезвенников получаются паршивые лидеры, никуда не годные мужья, любовники и отцы. Пьяницы икают, рыгают, пукают, блюют и мочатся себе на штаны. Пуритане отродясь ни в чем подобном замечены не были, а ведь от того, чтобы не подпускать людей и близко к основным своим телесным отправлениям, всего один короткий шажок до того, чтобы лишить тех же людей прав на какие бы то ни было телесные отправления вообще.
Разумеется, я человек предвзятый. Вполне возможно, мы снова слышим здесь легкую поступь Пудории, богини вины. Думаю, однако ж, причина в ином: я злюсь на себя за то, что, приехав в Суэффорд, здорово сократился по части выпивки. Да и не столько на себя, сколько на благодушное одобрение окружающих.
– Тед, как хорошо ты выглядишь! – Похоже, лечение покоем идет тебе на пользу, Тед.
– Дорогой, Венди Виски может обидеться на твое пренебрежение.
И прочая чушь в том же роде. Приходится делать над собой значительные усилия, дабы не забывать время от времени клюкать им всем напоказ, – просто чтобы они перестали усыпать мой путь лепестками роз или не вздумали приписать Дэви еще одно исцеление.
Ну-с, вот я и устремился в библиотеку, посмотреть, не удастся ли мне, прежде чем погружусь в размышления, промочить парой стаканчиков горло.
Я был уверен, что там никого нет, однако всхлипы, донесшиеся из стоявшего в углу библиотеки кресла, уведомили меня, что я нахожусь в обществе женщины.
– Как вы, Патриция? – спросил я, подходя к ней сзади. Надо, наверное, было сначала покашлять, потому что она дернулась с перепугу всем телом.
– Господи, Тед! Нельзя же вот так подкрадываться.
Она плакала, и уже довольно давно.
– Простите, пожалуйста, – сказал я. – Все в порядке?
– А что, разве похоже на то, жирный вы идиот?
– Вопреки распространенным воззрениям, – ответил я, – когда срываешь на ком-то злость, тебе становится только хуже. Не думаю, что вам сильно полегчает, если вы будете осыпать меня оскорблениями.
– Это что, попытка проявить сочувствие?
– Это практичность, а в ней доброты больше, чем в сочувствии.
Патриция вытерла нос.
– Ну так знайте, что помесь Г. К. Честертона с дерьмовыми девизами из отрывного календаря мне сейчас совсем ни к чему.
– Никак не можете забыть Мартина Рибака? (Это тот подчиненный Майкла, который бросил Патрицию.)
Она кивнула.
– Утром получила от него письмо. Думала, может, он устал от своей новой пассии. А он на ней женился.
– Ну, значит, он от нее точно устал, – сказал я.
– Ох, Тед, идите вы знаете куда?
– А что бы вы от меня хотели услышать? Что он не стоит ваших слез? Что вы с этим справитесь? Что перед зарей неизменно темнеет, а время лечит любые раны?
– Мне нужен Дэвид, вот в чем все дело.
– И что, по-вашему, он сможет вам дать?
– Надежду, – сказала она. – Чувство собственного достоинства.
Вот вам современный британец. У меня просто пена изо рта начинает идти от бешенства, когда политики, возвращаясь из своих избирательных округов, объявляют: "Люди моего города нуждаются только в одном – в Надежде", как будто все мы можем, радостно воскликнув: "Сказано – сделано, старичок", тут же повытаскивать из шкафов охапки надежды, распихать их по упаковочным пакетам и срочной почтой отправить по адресу "Ливерпуль-8". Собственно говоря, эти преисполненные сострадания болваны имеют в виду не "Надежду", а "Деньги", да только жадность не позволяет им этого сказать. Оно конечно, Бог надеждой нас, может, и благословил, да только из чужой титьки ее не высосешь, процесс лактации должен протекать в вашей собственной. А вот что касается чувства собственного достоинства...
– Самый лучший способ залатать дыру в своей душе, – сказал я, – состоит в том, чтобы сделать что-то для кого-то другого.
– То есть?
– Другими словами, почему бы вам не оказать мне услугу?
– Например?
– Например, когда эти странные маленькие вакации завершатся и мы возвратимся в Лондон, почему бы не сделать мне одолжение, позволив пригласить вас на обед? От "Ле Каприс" до моей квартиры можно добросить оливковую косточку. Мы могли бы вкусно поесть, а потом вы могли бы позволить мне уложить вас в постель и облизать сверху донизу, как леденец.
Она во все глаза уставилась на меня:
– Да я же вам в дочери гожусь.
– Я не разборчив.
– Значит, так, по-вашему, следует излечивать человека от его горестей, Тед? Наскакивая на него, будто похотливый козел?
– Я вас сейчас покину, чтобы вы могли основательно все обдумать. Только имейте в виду, вечера у меня все расписаны, так что решать вам придется быстро.
– Так вы это серьезно? – спросила она, удержав меня рукой, которую я тут же взял в свою.
– Я жирный старик, Патриция. Подыскать себе женщину моего возраста – проститутки не в счет, – и то задача не самая легкая, а уж молоденькая, вроде вас... это и вовсе наслаждение редкостное. Может быть, последнее в моей жизни. Бедра, не изрытые целлюлитом, груди, которые стоят, как выпрашивающие подачку собаки. Как часто, по-вашему, мне теперь выпадает такое удовольствие?
– Но что заставляет вас думать, будто я позволю вам себя обслюнявить? – отнимая руку, спросила она.
– Ваша врожденная доброта, – ответил я, отходя, чтобы налить себе большой стакан хереса. – Радость, которая обуяет вас при мысли о том, что вы сделали меня идиотически счастливым.
– Вы просите черт знает о чем.
– Ха-ха! – торжествующе откликнулся я. – Это почему же я прошу черт знает о чем?
– Не понимаю.
– Вы сказали, что я прошу вас черт знает о чем. Почему вы так думаете?
– Потому что я, к вашему сведению, не имею привычки предлагать свое тело направо-налево, будто поднос с пирожками.
– А это почему?
– Почему? Почему? Потому что я, видите ли, отношусь к нему с некоторым уважением.
– В таком случае, – радостно затрубил я, – зачем вам нужно, чтобы Дэви внушил вам чувство собственного достоинства, – ведь оно у вас уже имеется?
– Ой, ради всего святого. Из всех дешевых...
– Вы с совершенной ясностью дали понять, что мое предложение любви и дружбы есть нечто гораздо меньшее того, на что вы праве рассчитывать. Вы ставите свое тело и свои услуги намного выше моих.
– Ценить свое тело и ценить себя – это далеко не одно и то же. Да никакой любви и дружбы вы мне и не предлагали, вы попросили, чтобы я легла и позволила себя облизать.