*
Пять дней назад, в день похорон на кладбище Пантен, кузина Элоди нарядила его в костюм с брюками-гольф, повязала черный галстук, а на руку надела траурную повязку. Она дала ему черные перчатки, но они были чересчур велики, и поэтому Элоди посоветовала держать их в руке. Женщины, толпившиеся в магазине галантереи, хотели, чтоб Оливье последний раз посмотрел на свою мать, пока служащие похоронного бюро Робло еще не закрыли гроб сосновой крышкой, но мальчик так посинел от страха, что кузен Жан попросил на этом не настаивать.
С окрестных улиц собралось немало людей, больше было женщин. Явилась Альбертина, одетая по-воскресному, Гастуне с черным беретом в руках, грустный Люсьен, явно думающий о своей туберкулезной жене, мадам Папа в шляпе с лиловой вуалеткой, семья Рамели, семья Шлак, мадам Шаминьон, барышня Шевалье, консьержки, торговцы, портнихи, жители соседних домов и еще двое мужчин, которых здесь никто не знал, кроме Оливье, помнившего, что тот и другой пользовались расположением Виржини.
Члены семьи, близкие и дальние родственники заполнили собой все помещение галантерейной лавочки. Здесь был очень высокий и толстый мужчина в прорезиненном плаще, он приехал в автомобиле "рейнастелла", от которого молодежь там, на улице, пришла в восторг. Ему было лет под пятьдесят, этому рыжеватому блондину с редкими волосами, блестевшими, как шелк, и зачесанными назад. Он заметно выделялся в толпе - густые брови, крупный прямой нос, резкие и отчетливые черты лица, как у нотаблей на портретах, исполненных старыми немецкими живописцами. Жан и Элоди подтолкнули Оливье к этому господину, как будто желая вверить ему ребенка.
- Поцелуй же своего дядю!
Гигант снисходительно наклонился и приложил губы ко лбу Оливье. Это был деверь Виржини, брат ее мужа, и Жан не имел с ним родственной связи. Оливье видел дядю всего один раз в жизни, но часто слышал разговоры о том, как "преуспел" дядя в жизни благодаря своему образованию и небольшому капиталу, с которого он начинал. Дядя, пожалуй, был человеком застенчивым, и ребенок оттого еще больше робел перед ним. Хорошо скроенная одежда, сшитая из превосходной материи, высокомерные замашки, манеры крупного буржуа, а также высокий рост отличали его от прочих, и дядя был заметно смущен, что на него так все смотрят.
Рядом стоял какой-то тщедушный старик в рубашке с целлулоидным воротничком и такими же манжетами, в старомодном сюртуке, с биноклем в руках. Он поглаживал свою остроконечную бородку вызывающим и чуть карикатурным жестом. Дядя представлял его всем подходившим следующим образом:
- А я привез с собой господина Дюкорнуа.
Сказав это, дядя принимал значительный вид, полагая, что и другие учтут важность этого события. Все утро Оливье слышал, как повторялась фраза: Я привез с собой господина Дюкорнуа. Из целого потока слов, утешений, соболезнований у мальчика задержалось в памяти только это. Он так и не узнает никогда, кем же был этот господин Дюкорнуа.
От этих особ, принадлежавших к иной среде, местные жители держались на некоторой дистанции, подчеркивая свое почтительное уважение. Стоя напротив галантерейной лавочки, около предприятия Дардара, за этой сценой наблюдал Паук; несколько любопытных высунулись из окон.
После долгих и нудных споров было решено не брать Оливье в похоронную карету, и вокруг гроба заняли места Жан, Элоди и один дальний родственник. Карета медленно тронулась, и процессия потянулась за ней вслед черносерой лентой. Дядя взял Оливье в свою машину, он вел ее сам. Господин Дюкорнуа и мадам Хак сидели сзади, каждый в своем углу, изредка обмениваясь вежливыми взглядами. Мальчик был бледен и казался рассеянным. Он еще ни разу не ездил в автомобиле и в пути ему стало дурно, но никто этого не заметил. Оливье, понурившись, уставился на дядины ноги, нажимавшие на педали.
Позднее, уже на кладбище, к ним присоединилась темноволосая дама в трауре, и дядя спросил мальчика:
- Ты не узнал свою тетю?
Оливье позволил этой даме, выглядевшей надменной и строгой, расцеловать себя в обе щеки. Она прижала на мгновенье ребенка к себе и ласково погладила по волосам. Потом вопросительно посмотрела на мужа, тот пожал плечами, будто хотел сказать: "Ну что ж, увидим…"
Через некоторое время погребальный кортеж нагнал их, и толстая Альбертина, потряхивая своей жалкой, наполовину облезлой черно-бурой лисицей, покрывавшей ей плечи и распространявшей запах нафталина, властно забрала Оливье под свое покровительство, как бы стремясь защитить его от толпы. Должок за шерсть, который она не уплатила, обязывал ее проявлять внимание. На кладбище она показала своему подопечному, как бросить горсть земли, упавшую со странным стуком на деревянную крышку гроба.
Когда закончилась похоронная церемония, все наскоро собрались в кафе против кладбища. Между членами семьи завязалась беседа, в которой то и дело мелькали фразы: "Надо знать, чего вы хотите", "Во-первых, нужно сделать вот что…", "Подождите, давайте разберемся!" Потом возник разговор уже чисто деловой, ибо слышалось: "Ну это уж чересчур…", а также "Почему мы, а не вы?.." - и тон беседы становился все резче, мотивы излагались все раздраженней.
- Мальчика лучше бы удалить…
Какая-то женщина увела ребенка в другой конец зала, к кабинке с телефоном. После получасового спора почти достигли предварительного соглашения.
- Ладно, до августа мы подержим его у нас, - сказал Жан, - а там посмотрим…
- Ну, это уж решит семейный совет! - бросила тетушка.
- Ведь у нас двое детей, - сказал дядя.
И женский голос:
- Нам с ним трудно будет, мы с ним не справимся, это же уличный мальчишка, настоящий, вы знаете, шалопай!
Но многие твердили на все лады:
- После летних каникул непременно найдем выход!
Под конец Альбертина, тихо переговорив с остальными, взяла Оливье за руку:
- Ну пошли, попрощайся с твоим дядей, с тетей, с кузенами…
Не был забыт и таинственный господни Дюкорнуа. Оливье чувствовал на своем лице дыхание всех этих людей, ручонка его утопала в их вялых и влажных ладонях.
Толстуха Альбертина шла, грузно покачиваясь, и тянула Оливье за руку. Долго шли они так по предместью, сумрачный пейзаж которого не могло оживить даже солнце. Дойдя до перехода, отмеченного по асфальту железными бляхами, Альбертина откашлялась, проглотила слюну и, выпятив грудь, наставительным тоном сказала:
- Дяде следует взять тебя к себе. Прежде всего, он богатый. И притом хороший человек. Только им надо подумать. Знаешь, ведь они не ладили с твоей мамой. У нее тоже был свой характер, что тут скрывать…
И толстуха закончила свою мысль жестом, покрутив у лица толстыми, как кровяные колбаски, пальцами. Похоже, она была неплохо осведомлена о делах Виржини. Оливье не знал, что его мать имела плохую репутацию, но понемногу он поймет это из всяких мелких недружелюбных намеков. Немало лет пройдет, пока ему откроется правда: мать была красивой, у нее были любовники, и это не нравилось семье, требовавшей от молодой вдовы безупречной верности скончавшемуся мужу.
- Вот если бы они тебя взяли.. - все повторяла Альбертина.
Она решила, что они вернутся домой пешком, пройдя внешними бульварами, - будет экономия на двух билетах в метро, а, кроме того, пешком ходить полезно. И все же разочек они сделали привал в кафе, терраса которого была по краям красиво очерчена влажными опилками, выложенными фестонами. Альбертина заявила, что "совсем уморилась", томно попросила у официанта чего-нибудь этакого "для бодрости", и он принес ей рюмочку водки, именуемой "аркебузом", а Оливье омочил губы сиропом "гренадин". Альбертина с наслаждением отдыхала, отбросив на спинку стула чернобурку и скрестив руки на толстом животе. Ее тяжелое, залитое потом лицо смахивало на помидор. Она доброжелательным оком поглядывала на мужчин, выходивших из кафе, вытирая губы, прищелкивая языком, словно все еще смакуя утреннюю порцию белого вина, в то время как любители аперитива уже заходили сюда посидеть на террасе и маленькими глотками выпить свой "пикон-гренадин" или черносмородинную наливку.
- Нельзя жить, думая о смерти, - сказала Альбертина.
И неизвестно, в какой связи, вдруг добавила почти жизнерадостным тоном:
- Знаешь, пойдем-ка нарвем одуванчиков!
Они взобрались на один из холмов, образовавшихся из развалин фортов 70-го года; там бродили цыгане, дети, босяки, гонялись друг за дружкой собаки, бойко вскидывая время от времени лапу. По пути гольфы у Оливье спускались ниже и ниже, и ему пришлось нагнуться, чтоб подтянуть резинки. Он снял было пиджачок, но вспомнил о траурной повязке и снова надел его. Одуванчики, все в бутонах, еще не созрели как лакомство, но по крайней мере за них не надо было платить. Да кроме того, собирание цветов чем-то напоминало деревенскую забаву. Вооружившись карманным ножом, толстуха нагнулась и, отдуваясь, срезала растения под самый корень. Кончилось тем, что она упала и поползла вперед на четвереньках, словно какое-нибудь диковинное животное, беспрерывно отбрасывая назад свою лисицу и в минуты усталости утешая себя словами: "Ну, моя милая, увидишь, что это за объеденье!"
Несколько минут она полежала на редкой траве, закрыв глаза, а после короткого забытья подобрала лист старой газеты, чтобы завернуть свои одуванчики. И снова они пустились в путь, обойдя кругом огромный пустырь, где ютился нищий люд этой окраины, а потом прошли через Блошиный рынок с его торгашами, тряпичниками, старьевщиками, лотошниками только для того, чтоб купить два пакетика картофеля, зажаренного на скверном сале. Через улицу Рюисо добрели наконец до улицы Лаба. Альбертина двигалась уже с трудом. Время от времени она останавливалась, чтоб потереть себе ноги и перевести дух. Оливье потерянно плелся за ней, запуская пальцы в жирный пакетик с остывающей картошкой.
Обитатели улицы, принявшие участие в похоронах, уже давно вернулись. Служащие похоронного бюро сняли щиток с буквой "Ш" (инициалом фамилии умершей) и траурные портьеры с дверей галантерейного магазина. Сын булочника Жако около отцовской лавки занимался камерой своего велосипеда. Оливье остановился, посмотрел на эту красноватую колбаску, погружаемую по частям в лоханку с водой, чтоб выявить по выступающим пузырькам место прокола. "Это из-за гвоздика", - сказал Жако, показав Оливье на маленькую дырочку.
Опрокинутый велосипед, лохань, снятые шины, металлический шабер, тюбик с резиновым клеем - все выглядело необычно. Тут же, нюхая тротуар, прогуливалась старая собака. Прошел инкассатор в зеленой форме и шляпе-треуголке; к его жилету была прикреплена на металлической цепочке черная, сложенная гармошкой сумка для счетов. Издалека доносились фортепьянные аккорды, заглушаемые порой треском мотоцикла. Чей-то радиоприемник разносил рекламную песенку на мотив Турецкого марша: "Одним мазком пасты Тюмблер заставлю я засверкать автомобиль!.." Позже, когда Оливье вновь услышит музыку Моцарта, она будет сливаться в его сознании с этой надоедливой рекламной скороговоркой.
Все казалось таким спокойным на улице, таким обыденным. Будто ничего не произошло. Плоским, как поверхность моря, сомкнувшегося после кораблекрушения. Ни единого следа бедствия. Вот разве что магазин с закрытыми ставнями. И Оливье стоял, пригвожденный к месту какой-то страшной бессмыслицей. Лучи солнца еще просачивались меж двумя белыми облаками. Оливье глядел на крыши домов, они казались ему огромными, величественными. Мальчик зажмуривал один глаз, потом другой - крыши начинали перемещаться в небе. Это его забавляло. Улица была рядом, ему стало легче, будто долгое удушье сменилось ровным дыханием.
- Ну иди домой, твои родные уже, конечно, вернулись, - сказала напоследок Альбертина.
Она подтолкнула Оливье вперед, пытаясь сделать это по-дружески, что у нее, однако, не получилось, так она устала. Затем поспешила к себе, чтобы заняться салатом из одуванчиков.
Глава третья
Если улица знавала часы празднеств, то она обладала и своими актерами. Например, этот лохматый, колоритный бывалый человек - Бугра. Он с презрением относился к деньгам и к своим современникам, предпочитал трудиться поменьше, ну, на худой конец соглашаясь на какую-либо временную работенку - был "человеком-рекламой", стриг пуделей, шел грузчиком в бюро перевозки домашних вещей, вставлял стекла, не брезговал и малярным делом. Короче, он всегда был готов "подмогнуть".
Если считать, что всякий человек напоминает представителя какой-нибудь собачьей породы, то Бугра был ближе всего к сенбернару и пиренейскому грифону. Этакий крупный, плотный, толстощекий, с грубым лицом, которое пряталось в густой чаще волос, сбегавших вниз от висков и падавших на лоб какой-то невероятной гривой. Красный нос, лиловатые уши, блестящие живые угольные глаза - они-то и освещали эту живописную мешанину черных, седых, рыжеватых волос. Напяливая на себя как зимой, так и летом по нескольку свитеров, да сверх того еще и вельветовую черную куртку плотника, в широченных шароварах, стянутых у лодыжек, Бугра напоминал рабочего старых времен, скандалиста и ворчуна, начинявшего свои не такие уж частые беседы выражениями и словечками искушенного анархиста.
Бугра тоже бывал в галантерейной лавочке, но лишь для того, чтоб попросить Виржини вдеть "проклятую нитку в эту шлюху-иголку". Он требовал обычно, чтоб нитка была очень длинной - тогда он сможет ею много чего пришить. Любопытно было смотреть, как он шьет, сидя у своего окна и потихоньку ворча; это было комичное зрелище: даже его длинной руки не хватало, чтоб вытянуть всю нитку, которая к тому же еще бесконечно путалась.
Жил Бугра в первом этаже над "Прачечной Сен-Луи", занимая одну комнату этого тесного дома. Именно здесь он ради уюта собрал всю добычу от своего невинного мародерства: мебель его состояла из садовых стульев, круглого столика, взятого из кафе, коричневой скамейки, которую он притащил из метро, с рекламой одного из магазинов в Шатле - "Братья Аллес", но наибольшей его удачей, пожалуй, была верхняя часть уличного газового фонаря, на синем стекле которого выделялись белые буквы: Полиция. Что касается кровати, то ее он уволок с пустыря, и этот плохо сбитый железный скелет время от времени издавал скрип. Как бы случайно посуда Бугра носила наименования различных кафе: "Дюпон", "Биар" или "Пиво". На столярном верстаке можно было обнаружить посеребренные, а ныне пожелтевшие вазочки, блюдца с указанием ресторанных цен за те или иные напитки, чашки с маркой бульона "виандокс", стаканчики от абсента, сифон из голубоватого стекла.
О Бугра любили посудачить в квартале еще из-за его страсти к разведению кур; он подселил к ним великолепного петуха с пунцовым гребнем, и рано утром звонкое кукареканье будило всю улицу. Полиция грозилась наложить на Бугра взыскание. Разозлившийся старик весь месяц ядовито повторял:
- Подумать только! Ну и болван этот петух! Сколько раз я выносил ему строгий выговор!
Он напирал на слово "выговор" и еще больше злился. Однако ему пришлось пойти на уступки и покончить с птичником. Но тогда он решил играть на кавалерийской трубе, причем стоя у самого окна, и лишь только его начинали увещевать прохожие или полицейский, Бугра оглушительно вопил:
- Да здравствует социальная революция!
Птичий двор сменила овчарня: однажды утром он привел бог знает откуда барана, которого водворил в свою комнату. Снова жалобы, снова ссоры с соседями и хозяином дома. Ему пришлось продать этого барана, которого он окрестил "Мой друг Азаль". Сейчас Бугра разводил морских свинок и кроликов. Короче говоря, не проходило и недели, чтоб на улице не толковали о "последней выходке Бугра": то он остриг пуделя нарочно только с одной стороны (чтоб его хозяйке мерещилось, будто у нее не одна, а две разные собаки), то подвесил к своим ставням на веревке прямо над улицей метлу и другую хозяйственную утварь (якобы для того, чтоб на лестнице они не мешали жильцам) и так далее…
В это утро Оливье, с блестевшими на солнце волосами, стоял прислонившись к стене около закрытого галантерейного магазина, как раз в том месте, где все молодые люди этого квартала обычно выцарапывали или строчили мелом на стенке любовные послания, а также политические высказывания, не забывая обратиться к тому, кто это будет читать, с весьма традиционным словечком из пяти букв. Бугра крикнул мальчику из окна:
- Эй, малыш! Нy-ка лови эту денежку, пойди разменяй. Мне нужно пять монет по сорок сантимов. Именно пять!