На вас – и вовсе… И на обиженных, милый, воду возят, – заулыбалась, наконец-то. Мне сразу легче сделалось от этого. – Если уж я совсем-то перестану шевелиться, чё со мной будет?.. Нельзя сидеть, мне надо двигаться. А только сяду, рой могилу…
– Да ты и так… как заведённая.
– Как заведённая. Наскажешь… Раньше была такой, теперь-то чё уж… Будто гвоздём проткнули – дух весь вышел.
– А завтра, – говорю, – и послезавтра никуда. И здесь пока, из дому ни на шаг.
– Посмотрим. – Обещаю.
– Знаем мы ваши обещания.
– Честное слово.
– Рыбака.
– И пионера… Ну, – говорю, вставая из-за стола, – спасибо, Василиса Макеевна.
– За одну воду-то…
– За чай и за компанию.
– На здоровье, Иван Васильевич. Так ты во сколько, мне сказал, приедешь?
– В два или в три.
– Уж и забыла… Днём?
– Днём… Потом опять уеду, – говорю. – И допоздна уж.
– Ну, понятно.
Пошёл я за курткой, и телефон зазвонил. Снял трубку. "Котельная?" – спрашивают.
– Нет, – говорю. – Ошиблись, – трубку положил.
Мама не слышала, что и звонили; в окно глядела – и не видела.
– Слава Богу, – говорит, – очередь отвела. – Отвернулась от окна, перекрестилась и, вытирая после уголком белого цветастого платка рот, продолжает: – Лук, может, вырву, но не весь, на весь-то сил не наберусь… когда обдует да обыгает маленько.
– Не надо, мама, – говорю. – Я завтра вырву…
– Пока погода-то…
– А может, и сегодня.
– Её не выберешь, эту погоду… Да я сама жива пока, хошь и расшиблась… Щека припухла вон… Припухла?
– Да вроде нет.
– Да чувствую – припухла… Ну, начинает припухать… свет заслоняет глазу. Не обманешь.
– До свадьбы, – говорю, – заживёт.
– Заживёт, – говорит мама. – Как на собаке. Достал из холодильника стерлядку, отрезал кусок.
– Вот, – говорю, – отваривай.
– Синяк появится, до крови не разбила… Да много мне, отрезал бы поменьше.
– Ешь на здоровье.
– Спасибо. Это в обед уж я отпробую… Тебя ругаю, сама-то тоже не хочу, нет никакого аппетиту.
Убрал рыбину в морозилку, холодильник закрыл.
– Там же ещё и шшука где-то оставалась. Завтра шарбу, может, сварю.
Опять телефон зазвонил. Снял трубку. "Котельная?" – спрашивают.
– Нет, – отвечаю.
Мужик какой-то в трубке матерно ругнулся – то ли на меня, то ли на связь, то ли на самого себя.
– Кто там? – интересуется мама. – Не Васюха?
– Нет, – говорю. – Ошиблись.
– Опять ошиблись… Всё ошибаются пошто-то. – После дождя, – говорю, – плохо наш телефон работает обычно – соединяет как и с кем попало.
– Где чё упало?
– Как попало!
– Ах, как попало… Ясно, ясно. Васюха сёдни не звонил?
– Нет, не звонил.
– Давно уж чё-то…
– Ну, я поехал, – говорю.
– Чё? – спрашивает.
– Поехал, – говорю. – Ясно?
– Ясно – лошадь, раз рога, – говорит мама. – Ну, давай. С Богом… Да, смотри мне, шибко-то не разгоняйся.
– Ладно.
– Кошек бы взял с собой, хошь штуки три.
– Нет, не возьму. Не успеваю. Их же поймать ещё… А как?
– Всё бы убавил… В лесу бы выпустил, убить не можешь.
– Они вернутся.
– Какую, может, зверь задавит, съест, и не вернётся… какая, может, пропадёт.
Надев куртку, взялся за ручку двери. Гляжу на маму, говорю ей:
– Ты не скучай тут. Хорошо?
– Хорошо, – отвечает. – Дел полно – не заскучаешь. Не езди долго.
– Постараюсь.
– Уж постарайся.
Обувшись в сенцах, вышел на крыльцо. Хоть рано утром я и сметал веником с него дождевую воду, но плахи мокрые ещё, солнце, глаза слепя, на них сверкает. Конь мамин лежит. Уронило, наверное, ветром. К перилам, возле самой двери, чтобы он снова не упал, его пристроил. Мама вый дет, вот он, рядом.
Ступил за ворота.
Блестит трава, поляны – как в алмазах. Обдует скоро. За неглубоким логом, в палисаднике заброшенного дома, треплет ветер сникшую крапиву; достаётся от него и выросшей там самовольно бузине – мнёт её ветви с ягодами красными; дрозды шумят в ней. Туман над Кемью поредел, и склоны Камня стало видно. Ещё час назад небо было чистым, теперь поползли по нему с запада на восток облака, совсем не летние по виду. Хоть и не холодно, не стыло, но уже остро пахнет осенью – как старым.
Пар клубится над машиной – обсыхает; цвет её меняется заметно – из вишнёвого становится малиновым. Всегда так.
Масло проверил. Двигатель прогрел. От поленницы отъехал. Залил в бак двадцать литров бензина. Пустую канистру положил в багажник. Как автомат, проделал это. А сам – в другом как будто месте.
Мама – в окне. Грозит мне пальцем. Рукой махнул ей. Улыбается.
Поехал, прячась за щиток от солнца. Испещрённая, как карта местности, ручьями гравийка, лужи мутные на ней и заполненные за ночь дождевой водой кюветы в жёлтых, зелёных, бурых и багряных листьях; ещё вчера их на дороге столько не было. С леса несёт их и сейчас, мотая в воздухе; и на капот уже налипли – как заляпали.
Трепетно на душе – так неожиданно, так вдруг, давно такого не испытывал. Возможно, с юности. Но и тогда было не так. Нынче – без всякого смятения. О Маше думаю. Не прерываюсь. Образ её перед глазами возникает – как на экране будто вспыхивает. Каждый кадр, каждый эпизод, связанный с ней, могу вызвать. Вот у ворот, вот на Кеми, вот на Ислени. Или вот это – чай с ней пьём, она меня печеньем сербским угощает. Всё мне приятно в ней, вплоть до походки, всё принимаю как родное. Словно сто лет назад были близки с ней неразлучно, теперь вот, встретив, узнаю. Мечта бывает без изъяна. И вот – мечта словно сбылась.
Поприветствовал меня кто-то протяжным гудком из встречных белых "жигулей", но не успел я разглядеть водителя. Знакомый кто-то. Или обознался. Не стал в ответ сигналить – опоздал. Гляжу в зеркало – удаляются от меня "жигули", скорость не сбавляя; за поворотом скрылись. И ладно, думаю, пусть себе едут. Времени нет сейчас на разговоры.
Уже по асфальту, местами ещё мокрому, с лениво курящимся над ним прозрачным паром, в Ялань вкатился.
Свернул с тракта в нужную мне улицу. По ней, совсем сейчас безлюдной, обочиной проследовав, подрулил к старому дому Нестеровых и остановился напротив распахнутых настежь ворот.
Лежит, вижу, на лавочке возле палисадника Машина сумка.
"Где же хозяйка?" – думаю.
Вот и она.
Перешагнула Маша подворотню. Из-под ладони смотрит на меня и улыбается.
Вышел из машины, говорю:
– Добрый день.
– Добрый день, – отвечает. И говорит: – А я вас жду.
– Тебя.
– Тебя. И на реке уже была. И тут, на лавочке, сидела.
– Не опоздал же?
– Нет.
– Как ночевалось?
– Замечательно… Под барабанный бой дождя по крыше.
– Здорово, – говорю.
– Мне нравится, – говорит.
– А мыши?
– Бегали, шуршали. Я к ним привыкла. С ними веселее.
Бредёт по улице мимо нас бело-оранжевый телёнок. Бычок. Лоб у него грязный, вид печальный. Кричит что мочи есть, вытягивая шею, на хрип срывается. Не останавливается, по сторонам не оборачивается, вперёд устремлённый.
– Потерялся, – говорит Маша.
– Наверное, – говорю. – Ну что, мы едем?
– Да, – говорит Маша. – А чай? – спрашивает.
– Нет, – говорю. – Спасибо.
– Я готова… Дверь на замок?
– Да нет, не надо.
– А ворота?
– Я закрою.
Направилась Маша к лавочке, за сумкой, а я – ворота закрывать.
Закрыл – тяжёлые, ещё разбухли от дождя. Сели в машину.
– Можно ехать?
– Да.
Поехали.
– Музыки нет? – разглядывая панель приборов, спрашивает Маша.
– Есть, – говорю, – магнитофон. Но не работает.
– А радио?
– Не ловит.
– И хорошо. Без музыки поедем.
Сама запела что-то тихо. По-сербски. Умолкла вдруг.
– Пой, – говорю, – пожалуйста. Мне очень нравится.
– Это про то, как расстаются парень с девушкой… Ему на фронт надо идти.
Опять запела. И смолкнув снова, говорит:
– Он не вернулся.
– Я это понял.
На Осиновой горе, прямо на маковке её, свернули с тракта. "Ниву" тут же, в мелком сосняке, оставили. Двигаться дальше на машине побоялся, после дождя-то, хоть и машина – вездеход. Пешком скорее обернёмся, так я подумал. Ещё бы Маше вечером не уезжать, рискнул бы, может.
Пошли пешком. По мне сейчас – хоть на край света.
– Маша, давай я, – предлагаю, – сумку понесу.
– Нет, – отказывается. – Спасибо. Почти пустая, не тяжёлая, – и улыбается.
– Вы… Ты пришлёшь мне фотографию?
– Какую именно?
– Где… ты.
– И там, где ты… Пришлю. Конечно.
Не знаю, как для Маши в данной ситуации, здесь и сейчас, а для меня с ней рядом время проносится предательски стремительно. За разговором и тем более, часов совсем не наблюдаю. Как на рыбалке. Мог задержать бы – я про время, – задержал бы. Да не умею.
Луж на дороге, с прошлого раза, когда мы с Машей на ней встретились, стало ещё больше. И в тех, что были до дождя, воды прибавилось значительно. И колеи – словно каналы – будь обласок, плыть по ним можно. Ветер – в лесу ему особенно не разгуляться – траву ещё не обсушил. Я в сапогах резиновых – мне ничего. А у Маши – и кроссовки, и штаны по колено сразу промокли и грязью покрылись.
– Я не подумал, – говорю. – Мог сапоги бы привезти… тебе.
– Мне так привычней, – отвечает Маша. – Форма моя. Как у солдата.
– И как вы будете теперь? Вам же ведь ехать…
– Мы же на ты, – повернувшись на ходу ко мне лицом и прищурившись в улыбке и от солнца, говорит Маша. – Договорились же.
– Я забываю, – говорю. – Непроизвольно. – В этом я не поеду.
– Понимаю.
– Найду, во что переодеться.
– Дай руку мне… а то тут скользко.
– Я же ведь женщина.
– Ну, разумеется.
– Без разных тряпок не могу.
Миновав по брёвнышкам, по чуркам да по кочкам мочажину и огромную затем лужу, ещё более разлившуюся, возле которой на Машином велосипеде в прошлое её путешествие слетела цепь, поднявшись в горку невысокую, вошли мы в Волчий бор. Тут и дорога стала лучше – по песку-то. Недалеко уж и до места, где полвека назад наскоро народился и скоропостижно скончался одноименный и десяти лет, наверное, не просуществовавший посёлок.
Дошли и до него.
Поснимала Маша на фотоаппарат. То же, что и в прошлый раз снимала. "Освещение другое".
– Панораму, – говорит, – составлю.
И меня потом. А я её сфотографировал.
– И люди будут в ней присутствовать.
Возле самой большой, что тут поблизости, сосны. Сосне лет сто-то есть, наверное, если не больше. Значит, она посёлок видела, и на неё смот рели заключённые.
Посидели после, подстелив куртки, на валёжине, помолчали.
Ветер унялся. Солнце в соснах, тут ещё не тронутых. Тихо. Только дятел где-то долбит, кричит кедровка где-то далеко. Да Кемь ворчит на перекате. Не нарушает это тишины. Не шум, а – звуки – как мелодия.
– С Богом, – говорит Маша, вставая.
Набрала в коробочку с бровки ямы, где стоял когда-то барак, песку вместе с палыми сосновыми иголками. Положила коробочку в сумку.
– Идём?
– Идём.
Пошли обратно.
На выходе уже повернулась Маша и, перекрестившись, поклонилась месту, где когда-то среди таких же, как он, невольных лесорубов, вдали от родины, прожил несколько непростых лет её дедушка, где он и умер.
– Хорошо, что я это сделала, – говорит после.
– Что? – спрашиваю.
– Что побывала здесь… Как будто встретилась… Мне это трудно пока выразить… Тут вот душа его рассталась с телом…
– Я понимаю.
– Да. Конечно.
Дошли до машины.
Отвёз Машу в Ялань, сам, отказавшись от предложенного Машей чая, поехал в Сретенск.
Нашёл маму в огороде. Издалека заметна. Как маяк. Или как факел. В ярко-алом детском пуховике, оставленном гостившей у неё летом одной из многочисленных внучек и препоясанном туго пеньковой верёвкой. В тёплом коричневом платке, завязанном под подбородком. В синей суконной юбке. И в калошах. С ножом в руке.
Вырвала она часть луку и, сидя на перевёрнутом вверх дном ведре, его, лук этот, обрезает.
– Мама, ну что ты?! – говорю.
– Он уж приехал, – говорит. – Рано так не ждала. – Тебя кто гонит, что ли, заставляет?!
– Ну, не лежать же мне… пока погода. Как улежишь-то?
– Я же сказал, что вырву и обрежу.
– Мало ли, милый, что сказал ты… Ты – это ты, а я – это я.
– Какая вредная.
– Как ты же.
– Нет уж, упрямее тебя не видел. Только Василий, – говорю.
– Мы с тобой оба хороши, – говорит мама. – Два сапога – пара… Васюха – мягкий, безответный… Потом проверишь: может, где оставила… слепая.
– Проверю.
– Ветер был – тепло оделась, сижу – сопрела, – говорит.
– Тепло такое, – говорю. – Конечно.
– Как водяная крыса, мокрая… Утих маленько… Это тебе тепло, а мне-то, старой… Легко оденься, дак продует… Идём обедать. Подсохнет чуть, потом доделаешь. Земля сырая… Ты будешь работать, – говорит, с ведра вставая кое-как, – а я, барыня, после обеда отдыхать буду. Коня подай-ка… вон у меня он, в грядку-то воткнутый… Ну, не подай, так подведи.
Подал ей палку. В дом пошли.
– А ты как съездил?
– Да нормально.
– У нас иначе не быват… всегда нормально. – Так и не спрашивай.
– Дак интересно.
– Интересно… А любопытной-то Варваре… – Я не Варвара.
– Но нос-то можно оторвать…
– И уж язык бы вырвать заодно.
Шарбу мама, положив в неё вместе со щучиной заодно и кусок стерляди для себя, сварила.
Вкусно.
– Лавровый лист забыла кинуть.
– И без лаврового сойдёт.
– Сойдёт, конечно… Чё одна рыба только стоит. Спасибо другу твоему.
И о рыбе, и о Чернуше, обедая, поговорили. Не без этого.
– Дойки ей солидолом смазала, дак вроде лутше.
– Ну, хорошо, что помогло.
– Ещё с моими-то руками… И ей же больно – не даётся.
Попили чаю.
– Ну, слава Богу, – говорит после мама, – за хлеб, за рыбу… Я полежу, а ты ступай, трудись, родной, раз обещал мне.
– Куда ж я денусь, обещал раз.
Пошёл в огород. Лук, что мама не успела, вырвал, обрезал и перетаскал его в ведре за три ходки в подсобку, раскидал там по полу, чтобы проветривался, так, как наказано мне было, не подчинись тут.
Сходил в дом, половики и коврики, вчера ещё мамой собранные с полу и оставленные штабелем возле двери, в охапку взяв, вынес их за ворота, кучей на лавочке пристроил. Выхлопав, в дом занёс и положил их на диване.
Мама уже на ногах, посуду моет на кухне. – Завтра уж, – говорю, – застилать будем.
– Каво? – спрашивает.
– Половики похлопал! – громче говорю.
– Да?
– Застилать, наверное, уж завтра будем?!
– Ну, уж не сёдня, – говорит.
– И я так думаю: не сёдня.
– Полы подмести в избах да помыть ещё надо…
Сёдня и без того полно работы… И вот ещё, чуть не забыла. Ваня, время как выберешь, будь добр, перетаскай с поленницы дрова в ограду под навес, то под дождём всё лето были… худо, топлю-то, разгораются.
– Сколько успею, – говорю. – Мне скоро ехать. – Сколько успеешь.
Перетаскал поленницу, успел.
Чтобы не будить, когда вернусь домой, маму, открыл, сняв крючок, на веранде окно. Может, она, мама, и закроет, если перед сном пойдёт проверять и увидит, а может, и забудет.
Собрался ехать.
– Мама, – говорю. – Не жди меня до ночи, ложись спать.
– Не жди, мама, сына… как в песне-то?.. Да как смогу я?
– А ты смоги. Приеду поздно.
– Ну, как приедешь, дак стучись!
– Ладно, – говорю, – постучусь.
– Тока уж шибче.
– Хорошо.
– То не услышу, разосплюсь-то… Чё-то разъездился ты нонче…
– Ну, мама, надо. Всё нормально.
– Ну, хорошо, еслив нормально.
Смотрю на часы: половина пятого.
– Пора мне, – говорю.
– Ну, с Богом, милый, – отвечает.
Вышел на улицу.
В машину сел, завёл её.
Отправился.
Словно на крыльях.
К дому-крестовику в Ялани, ставшему вдруг за эти дни мне как родным, подъехал.
Посигналил.
Вышла из ограды Маша. В той же куртке, в которой была, но уже в сине-белых полукедах, в серых джинсах. Всё ей к лицу, всё ей к фигуре.
"Маша".
И имя это, выделившись среди прочих, стало мне близким вдруг. Произносить его отрадно:
– Маша.
И где-то там стоит за ним: "Мария".
Съездили на Кемь. На яру, под старым кедром, на скамейке посидели.
К реке спустились.
Кружка зелёная висит на колышке.
– А пить тут можно? – спрашивает Маша. – Конечно, можно, – говорю.
Попили.
– Вода холодная.
– Да ну уж. Я бы ещё раз искупалась.
– Так искупайся.
– Нет. Не в форме.
В яр поднялись.
Глядя на кедр, спрашивает Маша:
– Это сосна такая толстая?
– Нет, это – кедр, – отвечаю.
– Я кедр видела, он не такой.
– Ладно, сосна сибирская. У нас он – кедр.
– А я не против.
– На том спасибо… У нас многое по-своему называется. Иначе, чем… ну, в Петербурге, где ты жила.
– Да, я заметила, – говорит Маша.
– В школе учился здесь, мы вечерами часто тут бывали, – говорю. – Весной особенно. Когда лёд трогался, ломался; вода тот берег заливала, тальник скрывала… Не только мы, дети, но и взрослые и даже старики посмотреть приходили, народу много собиралось. Зрелище потрясаю щее. Правда. Льдина на льдину наползает, стеной встаёт… Шум до небес, тайга гудит по всей округе.
– Красиво, – говорит Маша. – Я представляю.
– После зимы-то… необычно.
Времени мало – поджимает.
– Пора?
– Пора.
Вернулись к дому.
Ушла Маша. Молча.
Сижу в машине. Жду.
Сердце моё стучит как, слышу; бьётся.
Такт – от тоски, рывок – от радости… Раньше за ним такого вроде не водилось, за этим сердцем. Или не помню. Вряд ли – сердечное не забывается.
Включил приёмник, ручку настройки покрутил – больше шипит да кое-где щебечет по-китайски. Выключил.
Пыль скопилась на панели – тряпку из бардачка достал, стал вытирать, и… вижу:
Вышла Маша из ограды. Возле ворот остановилась. Как под софитами – на ярком солнце – то, что вокруг неё, не замечаю. В красивом, длинном, по щиколотку, голубом, под цвет неба, платье, с коротким рукавом. С узеньким поясом на тонкой талии. В голубых, в тон платью, туфлях, без каблука. Волосы заплетены в косу, перекинута коса на грудь. Руки опущены, ладонями прижаты к бёдрам.
Смотрит на меня Маша. Улыбается.
А у меня дыхание перехватило. Глотаю что-то – не сглотнуть.
Вышел из машины. Гляжу – не оторваться. Повернулась Маша. Ушла.
Вернулась через какое-то время. В прежней одежде, в полукедах. И уже с сумкой на плече.
Пошёл ей навстречу, взял сумку, положил её на заднее сидение.
– Я дверь закрыла на замок, – говорит Маша.