Оспожинки - Аксенов Василий Павлович 15 стр.


На вас – и вовсе… И на обиженных, милый, воду возят, – заулыбалась, наконец-то. Мне сразу легче сделалось от этого. – Если уж я совсем-то перестану шевелиться, чё со мной будет?.. Нельзя сидеть, мне надо двигаться. А только сяду, рой могилу…

– Да ты и так… как заведённая.

– Как заведённая. Наскажешь… Раньше была такой, теперь-то чё уж… Будто гвоздём проткнули – дух весь вышел.

– А завтра, – говорю, – и послезавтра никуда. И здесь пока, из дому ни на шаг.

– Посмотрим. – Обещаю.

– Знаем мы ваши обещания.

– Честное слово.

– Рыбака.

– И пионера… Ну, – говорю, вставая из-за стола, – спасибо, Василиса Макеевна.

– За одну воду-то…

– За чай и за компанию.

– На здоровье, Иван Васильевич. Так ты во сколько, мне сказал, приедешь?

– В два или в три.

– Уж и забыла… Днём?

– Днём… Потом опять уеду, – говорю. – И допоздна уж.

– Ну, понятно.

Пошёл я за курткой, и телефон зазвонил. Снял трубку. "Котельная?" – спрашивают.

– Нет, – говорю. – Ошиблись, – трубку положил.

Мама не слышала, что и звонили; в окно глядела – и не видела.

– Слава Богу, – говорит, – очередь отвела. – Отвернулась от окна, перекрестилась и, вытирая после уголком белого цветастого платка рот, продолжает: – Лук, может, вырву, но не весь, на весь-то сил не наберусь… когда обдует да обыгает маленько.

– Не надо, мама, – говорю. – Я завтра вырву…

– Пока погода-то…

– А может, и сегодня.

– Её не выберешь, эту погоду… Да я сама жива пока, хошь и расшиблась… Щека припухла вон… Припухла?

– Да вроде нет.

– Да чувствую – припухла… Ну, начинает припухать… свет заслоняет глазу. Не обманешь.

– До свадьбы, – говорю, – заживёт.

– Заживёт, – говорит мама. – Как на собаке. Достал из холодильника стерлядку, отрезал кусок.

– Вот, – говорю, – отваривай.

– Синяк появится, до крови не разбила… Да много мне, отрезал бы поменьше.

– Ешь на здоровье.

– Спасибо. Это в обед уж я отпробую… Тебя ругаю, сама-то тоже не хочу, нет никакого аппетиту.

Убрал рыбину в морозилку, холодильник закрыл.

– Там же ещё и шшука где-то оставалась. Завтра шарбу, может, сварю.

Опять телефон зазвонил. Снял трубку. "Котельная?" – спрашивают.

– Нет, – отвечаю.

Мужик какой-то в трубке матерно ругнулся – то ли на меня, то ли на связь, то ли на самого себя.

– Кто там? – интересуется мама. – Не Васюха?

– Нет, – говорю. – Ошиблись.

– Опять ошиблись… Всё ошибаются пошто-то. – После дождя, – говорю, – плохо наш телефон работает обычно – соединяет как и с кем попало.

– Где чё упало?

– Как попало!

– Ах, как попало… Ясно, ясно. Васюха сёдни не звонил?

– Нет, не звонил.

– Давно уж чё-то…

– Ну, я поехал, – говорю.

– Чё? – спрашивает.

– Поехал, – говорю. – Ясно?

– Ясно – лошадь, раз рога, – говорит мама. – Ну, давай. С Богом… Да, смотри мне, шибко-то не разгоняйся.

– Ладно.

– Кошек бы взял с собой, хошь штуки три.

– Нет, не возьму. Не успеваю. Их же поймать ещё… А как?

– Всё бы убавил… В лесу бы выпустил, убить не можешь.

– Они вернутся.

– Какую, может, зверь задавит, съест, и не вернётся… какая, может, пропадёт.

Надев куртку, взялся за ручку двери. Гляжу на маму, говорю ей:

– Ты не скучай тут. Хорошо?

– Хорошо, – отвечает. – Дел полно – не заскучаешь. Не езди долго.

– Постараюсь.

– Уж постарайся.

Обувшись в сенцах, вышел на крыльцо. Хоть рано утром я и сметал веником с него дождевую воду, но плахи мокрые ещё, солнце, глаза слепя, на них сверкает. Конь мамин лежит. Уронило, наверное, ветром. К перилам, возле самой двери, чтобы он снова не упал, его пристроил. Мама вый дет, вот он, рядом.

Ступил за ворота.

Блестит трава, поляны – как в алмазах. Обдует скоро. За неглубоким логом, в палисаднике заброшенного дома, треплет ветер сникшую крапиву; достаётся от него и выросшей там самовольно бузине – мнёт её ветви с ягодами красными; дрозды шумят в ней. Туман над Кемью поредел, и склоны Камня стало видно. Ещё час назад небо было чистым, теперь поползли по нему с запада на восток облака, совсем не летние по виду. Хоть и не холодно, не стыло, но уже остро пахнет осенью – как старым.

Пар клубится над машиной – обсыхает; цвет её меняется заметно – из вишнёвого становится малиновым. Всегда так.

Масло проверил. Двигатель прогрел. От поленницы отъехал. Залил в бак двадцать литров бензина. Пустую канистру положил в багажник. Как автомат, проделал это. А сам – в другом как будто месте.

Мама – в окне. Грозит мне пальцем. Рукой махнул ей. Улыбается.

Поехал, прячась за щиток от солнца. Испещрённая, как карта местности, ручьями гравийка, лужи мутные на ней и заполненные за ночь дождевой водой кюветы в жёлтых, зелёных, бурых и багряных листьях; ещё вчера их на дороге столько не было. С леса несёт их и сейчас, мотая в воздухе; и на капот уже налипли – как заляпали.

Трепетно на душе – так неожиданно, так вдруг, давно такого не испытывал. Возможно, с юности. Но и тогда было не так. Нынче – без всякого смятения. О Маше думаю. Не прерываюсь. Образ её перед глазами возникает – как на экране будто вспыхивает. Каждый кадр, каждый эпизод, связанный с ней, могу вызвать. Вот у ворот, вот на Кеми, вот на Ислени. Или вот это – чай с ней пьём, она меня печеньем сербским угощает. Всё мне приятно в ней, вплоть до походки, всё принимаю как родное. Словно сто лет назад были близки с ней неразлучно, теперь вот, встретив, узнаю. Мечта бывает без изъяна. И вот – мечта словно сбылась.

Поприветствовал меня кто-то протяжным гудком из встречных белых "жигулей", но не успел я разглядеть водителя. Знакомый кто-то. Или обознался. Не стал в ответ сигналить – опоздал. Гляжу в зеркало – удаляются от меня "жигули", скорость не сбавляя; за поворотом скрылись. И ладно, думаю, пусть себе едут. Времени нет сейчас на разговоры.

Уже по асфальту, местами ещё мокрому, с лениво курящимся над ним прозрачным паром, в Ялань вкатился.

Свернул с тракта в нужную мне улицу. По ней, совсем сейчас безлюдной, обочиной проследовав, подрулил к старому дому Нестеровых и остановился напротив распахнутых настежь ворот.

Лежит, вижу, на лавочке возле палисадника Машина сумка.

"Где же хозяйка?" – думаю.

Вот и она.

Перешагнула Маша подворотню. Из-под ладони смотрит на меня и улыбается.

Вышел из машины, говорю:

– Добрый день.

– Добрый день, – отвечает. И говорит: – А я вас жду.

– Тебя.

– Тебя. И на реке уже была. И тут, на лавочке, сидела.

– Не опоздал же?

– Нет.

– Как ночевалось?

– Замечательно… Под барабанный бой дождя по крыше.

– Здорово, – говорю.

– Мне нравится, – говорит.

– А мыши?

– Бегали, шуршали. Я к ним привыкла. С ними веселее.

Бредёт по улице мимо нас бело-оранжевый телёнок. Бычок. Лоб у него грязный, вид печальный. Кричит что мочи есть, вытягивая шею, на хрип срывается. Не останавливается, по сторонам не оборачивается, вперёд устремлённый.

– Потерялся, – говорит Маша.

– Наверное, – говорю. – Ну что, мы едем?

– Да, – говорит Маша. – А чай? – спрашивает.

– Нет, – говорю. – Спасибо.

– Я готова… Дверь на замок?

– Да нет, не надо.

– А ворота?

– Я закрою.

Направилась Маша к лавочке, за сумкой, а я – ворота закрывать.

Закрыл – тяжёлые, ещё разбухли от дождя. Сели в машину.

– Можно ехать?

– Да.

Поехали.

– Музыки нет? – разглядывая панель приборов, спрашивает Маша.

– Есть, – говорю, – магнитофон. Но не работает.

– А радио?

– Не ловит.

– И хорошо. Без музыки поедем.

Сама запела что-то тихо. По-сербски. Умолкла вдруг.

– Пой, – говорю, – пожалуйста. Мне очень нравится.

– Это про то, как расстаются парень с девушкой… Ему на фронт надо идти.

Опять запела. И смолкнув снова, говорит:

– Он не вернулся.

– Я это понял.

На Осиновой горе, прямо на маковке её, свернули с тракта. "Ниву" тут же, в мелком сосняке, оставили. Двигаться дальше на машине побоялся, после дождя-то, хоть и машина – вездеход. Пешком скорее обернёмся, так я подумал. Ещё бы Маше вечером не уезжать, рискнул бы, может.

Пошли пешком. По мне сейчас – хоть на край света.

– Маша, давай я, – предлагаю, – сумку понесу.

– Нет, – отказывается. – Спасибо. Почти пустая, не тяжёлая, – и улыбается.

– Вы… Ты пришлёшь мне фотографию?

– Какую именно?

– Где… ты.

– И там, где ты… Пришлю. Конечно.

Не знаю, как для Маши в данной ситуации, здесь и сейчас, а для меня с ней рядом время проносится предательски стремительно. За разговором и тем более, часов совсем не наблюдаю. Как на рыбалке. Мог задержать бы – я про время, – задержал бы. Да не умею.

Луж на дороге, с прошлого раза, когда мы с Машей на ней встретились, стало ещё больше. И в тех, что были до дождя, воды прибавилось значительно. И колеи – словно каналы – будь обласок, плыть по ним можно. Ветер – в лесу ему особенно не разгуляться – траву ещё не обсушил. Я в сапогах резиновых – мне ничего. А у Маши – и кроссовки, и штаны по колено сразу промокли и грязью покрылись.

– Я не подумал, – говорю. – Мог сапоги бы привезти… тебе.

– Мне так привычней, – отвечает Маша. – Форма моя. Как у солдата.

– И как вы будете теперь? Вам же ведь ехать…

– Мы же на ты, – повернувшись на ходу ко мне лицом и прищурившись в улыбке и от солнца, говорит Маша. – Договорились же.

– Я забываю, – говорю. – Непроизвольно. – В этом я не поеду.

– Понимаю.

– Найду, во что переодеться.

– Дай руку мне… а то тут скользко.

– Я же ведь женщина.

– Ну, разумеется.

– Без разных тряпок не могу.

Миновав по брёвнышкам, по чуркам да по кочкам мочажину и огромную затем лужу, ещё более разлившуюся, возле которой на Машином велосипеде в прошлое её путешествие слетела цепь, поднявшись в горку невысокую, вошли мы в Волчий бор. Тут и дорога стала лучше – по песку-то. Недалеко уж и до места, где полвека назад наскоро народился и скоропостижно скончался одноименный и десяти лет, наверное, не просуществовавший посёлок.

Дошли и до него.

Поснимала Маша на фотоаппарат. То же, что и в прошлый раз снимала. "Освещение другое".

– Панораму, – говорит, – составлю.

И меня потом. А я её сфотографировал.

– И люди будут в ней присутствовать.

Возле самой большой, что тут поблизости, сосны. Сосне лет сто-то есть, наверное, если не больше. Значит, она посёлок видела, и на неё смот рели заключённые.

Посидели после, подстелив куртки, на валёжине, помолчали.

Ветер унялся. Солнце в соснах, тут ещё не тронутых. Тихо. Только дятел где-то долбит, кричит кедровка где-то далеко. Да Кемь ворчит на перекате. Не нарушает это тишины. Не шум, а – звуки – как мелодия.

– С Богом, – говорит Маша, вставая.

Набрала в коробочку с бровки ямы, где стоял когда-то барак, песку вместе с палыми сосновыми иголками. Положила коробочку в сумку.

– Идём?

– Идём.

Пошли обратно.

На выходе уже повернулась Маша и, перекрестившись, поклонилась месту, где когда-то среди таких же, как он, невольных лесорубов, вдали от родины, прожил несколько непростых лет её дедушка, где он и умер.

– Хорошо, что я это сделала, – говорит после.

– Что? – спрашиваю.

– Что побывала здесь… Как будто встретилась… Мне это трудно пока выразить… Тут вот душа его рассталась с телом…

– Я понимаю.

– Да. Конечно.

Дошли до машины.

Отвёз Машу в Ялань, сам, отказавшись от предложенного Машей чая, поехал в Сретенск.

Нашёл маму в огороде. Издалека заметна. Как маяк. Или как факел. В ярко-алом детском пуховике, оставленном гостившей у неё летом одной из многочисленных внучек и препоясанном туго пеньковой верёвкой. В тёплом коричневом платке, завязанном под подбородком. В синей суконной юбке. И в калошах. С ножом в руке.

Вырвала она часть луку и, сидя на перевёрнутом вверх дном ведре, его, лук этот, обрезает.

– Мама, ну что ты?! – говорю.

– Он уж приехал, – говорит. – Рано так не ждала. – Тебя кто гонит, что ли, заставляет?!

– Ну, не лежать же мне… пока погода. Как улежишь-то?

– Я же сказал, что вырву и обрежу.

– Мало ли, милый, что сказал ты… Ты – это ты, а я – это я.

– Какая вредная.

– Как ты же.

– Нет уж, упрямее тебя не видел. Только Василий, – говорю.

– Мы с тобой оба хороши, – говорит мама. – Два сапога – пара… Васюха – мягкий, безответный… Потом проверишь: может, где оставила… слепая.

– Проверю.

– Ветер был – тепло оделась, сижу – сопрела, – говорит.

– Тепло такое, – говорю. – Конечно.

– Как водяная крыса, мокрая… Утих маленько… Это тебе тепло, а мне-то, старой… Легко оденься, дак продует… Идём обедать. Подсохнет чуть, потом доделаешь. Земля сырая… Ты будешь работать, – говорит, с ведра вставая кое-как, – а я, барыня, после обеда отдыхать буду. Коня подай-ка… вон у меня он, в грядку-то воткнутый… Ну, не подай, так подведи.

Подал ей палку. В дом пошли.

– А ты как съездил?

– Да нормально.

– У нас иначе не быват… всегда нормально. – Так и не спрашивай.

– Дак интересно.

– Интересно… А любопытной-то Варваре… – Я не Варвара.

– Но нос-то можно оторвать…

– И уж язык бы вырвать заодно.

Шарбу мама, положив в неё вместе со щучиной заодно и кусок стерляди для себя, сварила.

Вкусно.

– Лавровый лист забыла кинуть.

– И без лаврового сойдёт.

– Сойдёт, конечно… Чё одна рыба только стоит. Спасибо другу твоему.

И о рыбе, и о Чернуше, обедая, поговорили. Не без этого.

– Дойки ей солидолом смазала, дак вроде лутше.

– Ну, хорошо, что помогло.

– Ещё с моими-то руками… И ей же больно – не даётся.

Попили чаю.

– Ну, слава Богу, – говорит после мама, – за хлеб, за рыбу… Я полежу, а ты ступай, трудись, родной, раз обещал мне.

– Куда ж я денусь, обещал раз.

Пошёл в огород. Лук, что мама не успела, вырвал, обрезал и перетаскал его в ведре за три ходки в подсобку, раскидал там по полу, чтобы проветривался, так, как наказано мне было, не подчинись тут.

Сходил в дом, половики и коврики, вчера ещё мамой собранные с полу и оставленные штабелем возле двери, в охапку взяв, вынес их за ворота, кучей на лавочке пристроил. Выхлопав, в дом занёс и положил их на диване.

Мама уже на ногах, посуду моет на кухне. – Завтра уж, – говорю, – застилать будем.

– Каво? – спрашивает.

– Половики похлопал! – громче говорю.

– Да?

– Застилать, наверное, уж завтра будем?!

– Ну, уж не сёдня, – говорит.

– И я так думаю: не сёдня.

– Полы подмести в избах да помыть ещё надо…

Сёдня и без того полно работы… И вот ещё, чуть не забыла. Ваня, время как выберешь, будь добр, перетаскай с поленницы дрова в ограду под навес, то под дождём всё лето были… худо, топлю-то, разгораются.

– Сколько успею, – говорю. – Мне скоро ехать. – Сколько успеешь.

Перетаскал поленницу, успел.

Чтобы не будить, когда вернусь домой, маму, открыл, сняв крючок, на веранде окно. Может, она, мама, и закроет, если перед сном пойдёт проверять и увидит, а может, и забудет.

Собрался ехать.

– Мама, – говорю. – Не жди меня до ночи, ложись спать.

– Не жди, мама, сына… как в песне-то?.. Да как смогу я?

– А ты смоги. Приеду поздно.

– Ну, как приедешь, дак стучись!

– Ладно, – говорю, – постучусь.

– Тока уж шибче.

– Хорошо.

– То не услышу, разосплюсь-то… Чё-то разъездился ты нонче…

– Ну, мама, надо. Всё нормально.

– Ну, хорошо, еслив нормально.

Смотрю на часы: половина пятого.

– Пора мне, – говорю.

– Ну, с Богом, милый, – отвечает.

Вышел на улицу.

В машину сел, завёл её.

Отправился.

Словно на крыльях.

К дому-крестовику в Ялани, ставшему вдруг за эти дни мне как родным, подъехал.

Посигналил.

Вышла из ограды Маша. В той же куртке, в которой была, но уже в сине-белых полукедах, в серых джинсах. Всё ей к лицу, всё ей к фигуре.

"Маша".

И имя это, выделившись среди прочих, стало мне близким вдруг. Произносить его отрадно:

– Маша.

И где-то там стоит за ним: "Мария".

Съездили на Кемь. На яру, под старым кедром, на скамейке посидели.

К реке спустились.

Кружка зелёная висит на колышке.

– А пить тут можно? – спрашивает Маша. – Конечно, можно, – говорю.

Попили.

– Вода холодная.

– Да ну уж. Я бы ещё раз искупалась.

– Так искупайся.

– Нет. Не в форме.

В яр поднялись.

Глядя на кедр, спрашивает Маша:

– Это сосна такая толстая?

– Нет, это – кедр, – отвечаю.

– Я кедр видела, он не такой.

– Ладно, сосна сибирская. У нас он – кедр.

– А я не против.

– На том спасибо… У нас многое по-своему называется. Иначе, чем… ну, в Петербурге, где ты жила.

– Да, я заметила, – говорит Маша.

– В школе учился здесь, мы вечерами часто тут бывали, – говорю. – Весной особенно. Когда лёд трогался, ломался; вода тот берег заливала, тальник скрывала… Не только мы, дети, но и взрослые и даже старики посмотреть приходили, народу много собиралось. Зрелище потрясаю щее. Правда. Льдина на льдину наползает, стеной встаёт… Шум до небес, тайга гудит по всей округе.

– Красиво, – говорит Маша. – Я представляю.

– После зимы-то… необычно.

Времени мало – поджимает.

– Пора?

– Пора.

Вернулись к дому.

Ушла Маша. Молча.

Сижу в машине. Жду.

Сердце моё стучит как, слышу; бьётся.

Такт – от тоски, рывок – от радости… Раньше за ним такого вроде не водилось, за этим сердцем. Или не помню. Вряд ли – сердечное не забывается.

Включил приёмник, ручку настройки покрутил – больше шипит да кое-где щебечет по-китайски. Выключил.

Пыль скопилась на панели – тряпку из бардачка достал, стал вытирать, и… вижу:

Вышла Маша из ограды. Возле ворот остановилась. Как под софитами – на ярком солнце – то, что вокруг неё, не замечаю. В красивом, длинном, по щиколотку, голубом, под цвет неба, платье, с коротким рукавом. С узеньким поясом на тонкой талии. В голубых, в тон платью, туфлях, без каблука. Волосы заплетены в косу, перекинута коса на грудь. Руки опущены, ладонями прижаты к бёдрам.

Смотрит на меня Маша. Улыбается.

А у меня дыхание перехватило. Глотаю что-то – не сглотнуть.

Вышел из машины. Гляжу – не оторваться. Повернулась Маша. Ушла.

Вернулась через какое-то время. В прежней одежде, в полукедах. И уже с сумкой на плече.

Пошёл ей навстречу, взял сумку, положил её на заднее сидение.

– Я дверь закрыла на замок, – говорит Маша.

Назад Дальше