И она ткнула в Валерика дешёвой ручкой в треснувшем и смотанном пластырем корпусе.
Он, поморщившись, взялся за грязный, захватанный пластырь и склонился над листком, разглаживая углы.
– А что обсуждаем, Елен-Виктрна?
– Илефтичество, чтоб по справедливости, а то эти, у речки, – вон чё... Ну понял, да? А нам плати. А мы у леса. Знаешь ли... И дорогу, этого, подсыпать... Уездили, сволочи. Вон чё...
Валерик не рад был, что спросил. Он едва мог выделить в её речи сколько-нибудь значимые слова и потому торопился выискать своё имя.
Заметив, что Валерик рассеяно скользит по списку глазами, Елена Викторовна ткнула пальцем в самую его середину. Там было написано "Василенко".
Конечно, все всегда делали очевидную ошибку в Валериковой фамилии, но теперь он взорвался.
– Василенков! – зашипел он, нависая над соседкой. – Василенков! В! В! В! Неужели так сложно запомнить?! Прежние хозяева и другой Валерий – Левченко, О! А я – Василенков, ОВ!
– Ты, это самое, чё? – Елена Викторовна испуганно отшатнулась. – Ну переправь, чё. Подумаешь, горе. На людей кидаться... Я им ходи на больных ногах, только все орут...
Она отвернулась к окну, изображая обиду.
Валерику стало немного неловко, но, возможно, только из-за её возраста и больных ног. Он пожалел, что на месте Елены Викторовны нет кого-нибудь молодого и сильного, на кого можно наорать, не стесняясь и не делая никаких скидок.
Он уже хотел извиниться, как вдруг она всплеснула руками:
– Не, ну ты гляди! Вон чё: Светка! Упустила опять... Ут, кошёлка, всё никак не уследит. Ну понял, да?
Валерик не понял. Он подошёл к окну и выглянул в огород. Там, на тропинке, ведущей к бане, стоял бомж. Он как будто ждал, когда Валерик выглянет в окно и, увидев его, радостно поднял руку и лихорадочно затряс ладонью.
Елена Викторовна тоже яростно замахала рукой. Она делала резкие движения слева направо, будто пыталась столкнуть с места заевшую каретку пишущей машинки. Одновременно она страшно гримасничала ртом, беззвучно изображая слово "иди" и таращила на бомжа глаза, а он всё стоял и тряс обветренной, буро-коричневой ладонью.
– Не идёт, – Елена Викторовна всплеснула руками и тут же заорала прямо в Валериково ухо: – Мишка! Домой иди, слышишь?! К мамке иди!
Бомж на дорожке, казалось, что-то и в самом деле услышал и разулыбался сильнее. Его запястье ещё чаще забилось о край линялого брезентового рукава. Валерик вдруг вспомнил о небывалом отсутствии дурного запаха.
– Кто он?
Соседка Елена Викторовна обернулась:
– Так это ж Мишка с – эвон-вон – угловых дач. Светкин Мишка, вон чё. Светке лет-то уже не мало, так он сбегает у ей чуть не кажный день. Так-то хороший, лопату ему дай: вскопает весь огород и не пожмурится. Тока что сбегает, ищи его. Правда, вон чё, приходит. Как ночь – так дома, как штык.
– А я думал – бомж.
– Не, – соседка решительно поджала губы. – Не бомж.
– Просто одежда у него...
– Ну так это вишь чё?.. Она его обстирывает-обглаживает как положено. Чтоб там: чистенький, ухоженый. В баню его водит, мочалой трёт. Он послушный, терпит... А с одёжей беда. Крыша-то у него, понимаешь, да? Так он одёжку в лес снесёт и раскидает там. Потом как мох на ней нарастёт, собирает да надевает. Но тока свою, чужого ни-ни, не возьмёт: что ли, брезгует? Мамка у него отбирает, ругается. Перестирает всё, а он её обманет – да опять. Ну конечно, какой вид у одёжи будет? Новой не напасёсси, ну и что? – стирает. А что...
– А это он с рождения такой?
– Мишка-то? Нет... Не повезло ему. Он, там, на стройке работал – вот ещё как года два назад, ну... Умный тода был, что-то типа главный в бригаде, что ли, или чё там – не знаю... Ну ему и съездило по черепушке – уж чем там... не знаю. Ну так. Ум выбило. В госпитале валялся год. Теперь вышел, мамкино горе. Ни жены, ни детей. Она помрёт: кому его оставит? Уж лучше б он первый бы... Ну так.
Валерик снова взглянул в окно. Мишка опять тряс рукой, как будто встречал в аэропорту кого-то долгожданного и любимого.
Валерик вздохнул, развернулся и подписал соседке кудрявый листок.
– Букву-то допиши, – язвительно предложила она, и Валерик нехотя дописал к фамилии "в". Он думал уже не о себе, а о Мишке, и о том, может ли Мишка быть акрозином, если просто болен?
Концы не сходились с концами, и начинала болеть голова. А если теория о миксомицетах была неверна, правильно ли он сделал, что отпустил Леру?
Как только ушла соседка, Даня проснулся. Не удалось ни попить чаю, ни поработать. Но осиротевший при живых родителях Даня казался Валерику теперь ещё дороже, и это чувство заглушало глухое раздражение и рабочую неудовлетворённость.
Они вышли в огород, где уже не было никакого Мишки, и немного побродили меж неухоженных грядок, а потом устроились перед домом. Валерик – на скамейке из половины бревна, а Даня – на расстеленном на траве плотном одеяле.
Было очень хорошо: тепло, но не жарко. Сосновый запах пропитывал воздух маслянистыми нитями. Тёмные кроны на самом верху высоченных стволов едва покачивались. Над ними плыли белые полупрозрачные облака.
Скрипнула, открываясь, калитка. Ударенный балкой Миша появился на тропинке и замялся, не решаясь войти. Валерик кивнул и сделал приглашающий жест рукой.
Миша робко протрусил по дорожке и сел рядом с Валериком на половинку бревна. От него слабо пахло стиральным порошком и молочной кашей – почти как от Дани.
Даня играл погремушками, а Миша и Валерик просто сидели бок о бок и смотрели по сторонам, иногда – друг на друга.
Миша улыбался, и Валерик вдруг подумал, как неожиданно уютно сидеть вот так рядом с ним. Он взглянул на поленницу и вдруг увидел крошечное пятнышко, поросль арцирии.
Валерик прикинул, что она должна была уже выпустить споры. Капеллиций, скрытая в плодовых телах пружина, распрямился и выбросил наружу крошечные шарики спор. Теперь они должны были лежать где-то рядом с Даней.
Они замерли, притаились до будущего лета, до солнца и талых весенних вод. Они замерли в ожидании новой, лучшей жизни...
IV
Они не остались на даче, уехали в город, к маме за помощью. Собрали вещи и упаковали в коробок арцирию: Валерик отщипнул от бревна щепку, на которой высыхали её бесполезные уже тельца.
Он написал на новом коробке цифру тринадцать и вернул арцирию в гербарий – спустя несколько дней, когда вышел на работу.
Мама встретила их хорошо. Валерик объяснил, что произошло, а она не сказала ни слова, будто смирилась, поняв: или двое, или ни одного.
Им снова стало чуть теснее. Валерик и Даня жили в маленькой комнате, мама в большой. Валерик забрал все детские вещи к себе, но они всё равно расползались по квартире. В прихожей, занимая почти всё свободное место, стояла коляска. В большой комнате вечно валялись погремушки, в ванной сушилось бельё. Мама терпела.
Кажется, она даже полюбила Даню, как родного, и Валерику чувствовалось в этом что-то обидное: как будто она решила, что своих детей у её сына не будет.
Лера оставила им карточку, на которую Лев переводил детские деньги, и Валерик с мамой наняли для Дани няню, сорокалетнюю, старательную и уютную Веру Константиновну.
Всё снова стало привычно и никак. Все оказались на своих местах, все при деле.
Валерик почти забросил дачу. Пару раз приезжал проверить, как дела, и побродить по лесу в поисках образцов. Осенью подготовил дом к зиме. Снял занавески с окон, собрал постельное бельё, увёз телевизор, каждую дверь запер на ключ. Но перед этим постоял на втором этаже. Тут было хорошо: пусто и многообещающе. Тут ещё оставался выбор.
Время тянулась серой мохнатой гусеницей, съедало жизнь, словно сочные листья.
Было тоскливо, и только солнечные дни немного поднимали настроение.
Наукой Валерик почти не занимался. Он разгребал снег на дорожках ботанического сада, составлял бумаги, сколачивал гробики для растений – ящички с крышками, в которые помещалась на зиму нежные ростки. Многие ростки там и погибали, и это было частью тоскливо-гусеничной жизни.
А потом, летом, позвонили в дверь. Мама уже ушла на работу, Валерик пил утренний кофе, ожидая Веру Константиновну. Данька бродил возле него и бормотал, кажется, играя во что-то. Вид у него был сосредоточенный, и глядя на него хотелось улыбаться.
В дверь позвонили, и Валерик вздрогнул: у няни был ключ. Он подошёл к двери, взглянул в глазок и никого там не увидел. Пожал плечами, спросил:
– Кто там?
Из-за двери не ответили. Только что-то, кажется, шуршало и возилось возле лестницы. Валерику стало не по себе. Он вернулся на кухню и поцеловал Даню в коротко стриженный затылок.
В это время нянин ключ два раза хрюкнул в замке, а потом раздался её испуганный голос:
– Валера, скорее сюда, Валера!
Сердце у него ёкнуло. Сразу представилось, что на коврике у порога лежит что-то страшное, как бомба, или мерзкое, как куча гнилья с копошащимися червями.
– Валера! – голос няни стал ещё выше и пронзительней.
– Сиди здесь, – Валерик строго взмахнул пальцем перед Даниным носом и выскочил в прихожую. Даня, конечно, тут же поскакал за ним, и когда Валерик резко остановился, врезался в его бедро тяжёлой и твёрдой головой и обхватил Валерикову ногу цепкими руками.
В дверях была только няня. Коврик, над которым колыхался её брючный льняной костюм, был пуст и совершенно чист.
Нянин мясистый нос, вылепленный в виде орлиного клюва, указывал за дверь. Загорелые руки порхали среди светлого льна небывалой мясистой бабочкой.
– Что там? – осторожно спросил Валерик.
– Так это!.. Это.. – мясистая бабочка разлетелась на два лепестка, и они вслед за носом устремились за дверь.
И Валерик выглянул. Ему пришлось схватиться за косяк и сильно наклониться вперёд, потому что Данька всё так же висел грузом на его ноге.
Там стояла вынутая из коляски вкладка-переноска, зелёная, с белой подкладкой, рябой от мелких рисунков. Рядом лежала пузатая рыхлая сумка.
И там был ребёнок. Он мирно спал, завёрнутый в кружевное одеяло.
– Бог ты мой! – выдавила няня. – Первый раз такое... Только в кино...
Они внесли малыша в дом и поставили переноску на диван. Рядом распотрошили сумку. Там была детская смесь, бутылочка, несколько пелёнок, немного одежды и медицинская карточка без обложки. А сверху лежала записка:
"Валера, это твой сын. Его зовут Даня. Я не могу оставить Даню у себя, но хочу, чтобы его воспитывал родной человек. Пойми меня и, если сможешь, прости. Жаль, что так получилось, но так получилось.
С благодарностью,
Ляля."
Валерик сунул записку няне: деваться было некуда. Ему было больно и стыдно.
Она прочитала, подумала немного, а потом заявила:
– Валера, вы поймите меня, пожалуйста, но за двоих я буду брать вдвое больше.
– Я понимаю.
– Конечно, плохо наживаться на чужих проблемах, но это очень тяжело: справляться с двумя...
– Это не проблема. Это счастье. Мой ребёнок...
Малыш был очень красивым. Таких помещают на фото в календарях. Валерик смотрел на него, стараясь немедленно полюбить его кукольный носик и пушистые ресницы, но полюбить по обязанности как-то не мог. Его наполняла отчаянием мысль, что живой ребёнок станет гирей, привязанной к его ноге. Думать так было нельзя, но оказывалось – несомненно оказывалось, что он теперь никогда не вырвется из этой жизни, из тесной маленькой квартирки, где всегда живут разные неродные люди с одинаковыми именами, где вещи спрессованы в шкафах и где зимой не войти в прихожую из-за пуховиков, которые, прижимаясь друг к другу, висят едва ли не под прямым углом к стене.
И у мамы опять не будет угла, когда мальчики займут дальнюю комнату, а Валерик переедет в большую. И снова все начнут висеть у телевизора до полуночи. И снова будут шум, гвалт и тихие ссоры по углам.
Няня нацепила на нос очки-половинки и сидела в кресле, внимательно изучая инструкцию на детском питании. Перехватив Валериков взгляд, она растеряно пожала плечами:
– Не помню. Таких маленьких у меня давно не было.
– Ничего. Это не сложно, – он постарался улыбнуться в ответ.
Из документов у малыша оказалась только безымянная карточка. Валерик просмотрел её всю, листок за листком и не обнаружил ничего, кроме длинного номера на последней странице. Это мог оказаться мобильник участкового: по крайней мере, в карточку старшего Дани участковая вписала свой номер – на всякий случай.
Собственно медицинских записей в карточке тоже было не густо: сведения о прививках и плановых осмотрах. Мальчик был здоров.
Валерик начал считать, сколько ему. Выходило три месяца. Был июнь, когда Ляля пришла на дачу к Валерику. Ребёнок должен был родиться в марте. А запись о первом осмотре стояла 17 мая, и там же была пометка "1 мес."
Он взял мобильник, набрал безымянный номер с последней страницы и сказал:
– Здравствуйте, я нашёл карточку. Она порванная, без обложки, и тут только ваш номер. Вы врач?
Врач оказалась неплохой тёткой, молодой и доброжелательной. Валерик не решился рассказать ей про подкидыша, зато выяснил в регистратуре, какими улицами ограничивается её участок и стал бродить там, пока возле магазина не наткнулся на Лялю. За этот год она превратилась из юной девушки в уставшую тётку: плечи ссутулились, бёдра раздались, голова поникла. Глаза не погасли, но как-то остановились, стали менее подвижными. Валерик удивился: раньше он был уверен, что такой взгляд бывает только у глупых людей.
Северный ветер бросал в ноги летнюю пыль, которая острыми песчинками жалила сквозь брюки. Ясень сердито шуршал над головой листьями и прошлогодними неопавшими семенами. Затылок ломило от внезапно налетевшего холода.
Ляля была в футболке и лёгких брюках, и кожа на её руках была покрыта крупными мурашками. Валерик словно ожёгся о них, когда схватил Лялю за локоть.
– Ляля! – крикнул он, а она заюлила, вырываясь, и начала врать.
– Я Лёля. Мог бы и отличать...
Но это точно была Ляля. Валерик прекрасно помнил эту странную грушу, в которую превратился Лерин живот после родов. У той, которую он держал сейчас за локоть, живот был такой же формы, расслабленный, словно отдыхающий после долгой многотрудной работы, с трясущимся жирком.
– Ляля, это не мой ребёнок.
– Ребёнок мой, и я не Ляля!
Она вырвала руку и расплакалась, а потом дрожащим голосом спросила:
– Как он? Дня не прошло, а я так скучаю...
Через час Валерик принёс к ним домой малыша.
Он вошёл и оказался в широкой прихожей, светлой и почти свободной от вещей. Тут был чистый буковый ламинат, шкаф, спрятанный за зеркальными дверцами и потому почти незаметный, и лёгкая вешалка, на которой по случаю лета висела всего одна ярко-голубая ветровка.
Открыла им Ляля, которую Валерик теперь безошибочно узнал по открытому, любопытствующему взгляду. У неё действительно не было рыхлого живота грушей и измученных плеч.
– Привет, – сказала она. – Неудачная была мысль, да? Прости.
– Неудачная, – кивнул Валерик.
Лёля появилась у сестры за спиной и молча встала в дверном проёме, ведущем в комнату.
Малыш, будто почувствовав её присутствие, завозился и закрёхал, потом заплакал в голос. Лёля вздрогнула и бросилась к нему. Подхватила на руки. Её глаза тут же покраснели.
– Проходи, – сказала Ляля, пропуская Валерика вперёд. – Хоть чаю попьёшь.
Он прошёл в светлую, дышащую летней прохладой комнату, двуцветную, похожую на морской пасмурный берег в ожидании солнца. На стенах были серо-голубые, как небо, обои, а мебель была светло-бежевой, похожей на песок.
И тут тоже было мало вещей: невесомый плоский телевизор на лёгкой тумбе, диван на стальных ножках, будто парящий над буковым, как и в прихожей, полом, пара кресел и стеклянный столик.
– У вас красиво, – сказал Валерик.
– Это мама, – Лёля шмыгнула носом. Малыш у неё на руках уже успокоился и, прильнув к маме, довольно похрюкивал и возился, отыскивая близкую молочную грудь.
Они оставались в лагере почти всё прошлое лето. Домой не хотелось: дома была занудствующая мама и плюс сорок в раскалённой городской тени.
В лагере менялись смены. Приезжали новые тренеры с новыми подопечными. Ляля весело проводила время, а Лёля, когда не надо было работать, лежала с книжкой на прохладной веранде корпуса: её сырость и незаделываемые щели теперь казались благом.
Когда она выходила на улицу, лёгкие тут же наполнялись сосновым маслом и горчинкой далёких торфяных пожаров.
Ночью становилось чуть легче: не прохладно, а просто нормально. Тренеры и воспитатели собирались возле костров, которые жгли не для тепла, а для света. Все старались отсесть от огня подальше, и бледные лица колыхались на грани света и тьмы.
Лёля на костры не ходила, и её немного поддразнивали.
Сначала она не обращала на это внимания, а потом вдруг пошла.
Среди постоянных членов ночной компании был хоккеист. У него были чёрные волосы и скуластое и рубленное лицо, вытянутое вперёд и оттого похожее на нос корабля. Справа не хватало зуба, слева белел на смуглой коже среди чёрной щетины овальный и вытянутый, похожий на амёбу, шрам от ожога. От него пахло спортзалом: пороллоновой пылью матов, влажной одеждой, железом и потом – и аккуратная Лёля старалась держаться от него подальше. Он же, напротив, постоянно напрашивался к ней в гости, мешая читать. Но рук не распускал и вообще никогда не лез. Просто приходил, садился на расшатанный стул в углу, у стола, неуклюже рассказывал анекдоты и сам смеялся над ними, демонстрируя чёрную брешь в зубах.
Лёля хоккеистом брезговала, но никогда его не боялась. Ляле он тоже не внушал опасений.
И однажды Лёля сказала:
– Хочу сегодня на костёр.
И Ляля её отпустила, а сама осталась в корпусе с детьми. Она дождалась, пока подопечные уснут и пошла взглянуть, как там сестра.
Костёр горел, народ болтал и смеялся, пил водку, вино и пиво, жевал чипсы из шуршащих пакетов, таскал с полупустого блюда куски хлеба и булки, намазанные подсыхающим паштетом, приобретающим по краям вид запекшейся крови – а Лёли не было. Потом кто-то сказал, что она, вроде, ушла с Маринкой. Ляля успокоилась и тоже немного выпила: Маринка была девчонкой неплохой, правда, взбалмошной. В голову ей могло прийти всё, что угодно. Странно было, что Лёля повелась, но, в конце концов, Лёле тоже могло надоесть быть слишком правильной. Ляля пожала плечами и выпила ещё.
Через час сестры всё ещё не было. Появилась Маринка: жутко пьяная и одна. Ляля приставала к ней с вопросами, а Маринка только качала головой, и размаха движениям придавала тяжеленная, под Тимошенко, чёрная коса. Потом её долго рвало в кустах. Ляле так и не удалось ничего от неё добиться.
Она сходила с ума, но боялась поднимать шум раньше времени.
Лёля обнаружилась ранним утром, задолго до завтрака. В семь тренеры поднимали своих подопечных на первую тренировку, а в пять к Ляле пришёл хоккеист и, хмуро почёсывая затылок и щуря сонные глаза, сказал:
– Слыш, Ляль, забери свою придурочную, а? Мне спать полтора часа, она воет, как эта... Тока... ты это... белья там ей какого собери. Ну и из одежды.
Ляля, холодея от ужаса, схватила вещи и понеслась в пятый корпус.