Фергессон беспокойно прошагал в гостиную. Июльская жара делала его раздражительным: он шлепнул себя по затылку, потер руки и выглянул в окно на опрятную улицу с зелеными лужайками и кое-где припаркованными спокойными автомобилями – некоторые из них как раз наслаждались еженедельной мойкой.
– С тех пор как родился ребенок, – сказал он, – Недотепа изменился. Стал более спокойным: по-моему, он наконец-то повзрослел.
– Дело не в ребенке.
– В чем же тогда? Разумеется, в ребенке! Он чувствует себя отцом, несет ответственность. Он больше не может уходить, когда ему вздумается.
Сидя за кухонным столом с миской клубники, Эллен сказала:
– Это случилось еще до рождения Пита. Помните, когда приезжал тот человек – Теодор Бекхайм? Его портрет еще висел в витрине "Здорового питания"… Я видела его, когда мы со Стюртом там однажды обедали.
– А, та религиозная секта, – неопределенно сказал Фергессон.
– Стюарт сходил на его лекцию. Я хорошо помню, потому что мы тогда страшно поссорились. Я не хотела идти и не хотела, чтобы шел он. Понимаете, я знала, чем это кончится: я ведь знаю, как Стюарт относится к подобным вещам. В некотором смысле я знаю его лучше, чем он сам себя знает. Он был так взволнован… Он воспринимает подобные вещи очень серьезно.
– Чересчур серьезно, – поправил Фергессон.
Эллен нервно потушила сигарету и закурила другую. В лучах июльского солнца ее голые руки казались смуглыми, покрытыми пушком и слегка влажными от пота.
– Нет, не чересчур. С какой стати? Кто вы такой, чтобы об этом судить?
Фергессон сконфуженно ответил:
– Я имею в виду, что ему нужно чаще выходить из дому и развлекаться. Меньше переживать – поиграть в мяч, покатать кегли. Вытащи его куда-нибудь, черт возьми… Готов поспорить, вы никогда не ходите в ночные клубы или на концерты.
– Стюарт не любит играть, – кратко сказала Эллен.
– Почему? Что в этом такого? На корпоративном пикнике он был таким занудой – не захотел играть в мяч и бросать подковы. Только молча поел, а потом плюхнулся под деревом и заснул. Мужчине нужно быть компанейским, хотя бы изредка заботиться о других. А он такой серьезный и тонкокожий: вечно о чем-нибудь думает, – Фергессон взмахнул рукой, словно пытаясь охватить жестом всю квартиру. – Не понимаю я этого, Эллен. Что с ним не так? У него красавица-жена, ребенок, чудесная квартира – у него есть все на свете, а он чем-то недоволен!
Эллен продолжала чистить клубнику, раздраженно перебирая пальцами: на ее мужа нападал посторонний человек.
– Он видит то, чего не видите вы, – вспылила она. – Никто из нас не видит.
– И что же это?
– Он видит, что все погибло. Он очень впечатлительный… Порой мне кажется, что в нем больше женского, чем во мне. А еще у него развито предчувствие. Он такой… мистик. Он жадно проглатывал все астрологические журналы, которые я раньше приносила домой, а теперь из-за него перестала: он воспринимал их очень серьезно… Часами сидел над ними. Но при этом он никогда не ходил в церковь. Не получил никакого религиозного воспитания. Он вырос в современной, образованной семье, в тридцатые годы ходил в одну из этих прогрессивных школ. По-моему, все они были коммунистами… ну, мы бы сегодня так их назвали. Там все обучение было направлено на естественное самовыражение. Он плел циновки и обжигал глиняные чашечки: вы же сами знаете, как он любит чинить все подряд – самовыражаться при помощи рук. Его научили выращивать семена и готовить чернила. Печь хлеб и доить коров… Загородные прогулки, знакомство с животными. Общение с природой. Все такое… Оздоровление организма. Он все это четко усвоил.
– Боже, – воскликнул Фергессон – да он же самый нездоровый человек из тех, кого я знаю, со всеми этими его коликами и сельдерейными коктейлями. Он вечно больной – настоящий ипохондрик!
Эллен кивнула:
– Понимаете? Они внушили ему эту жуткую потребность в здоровье… в необходимости бывать на свежем воздухе, ездить за город. В деревне все так естественно. Они не научили его ничему полезному: не научили жить в нашем мире… Он не умеет о себе заботиться. Ну, а потом погиб его отец.
– Я знаю, – сказал Фергессон. – Это было тяжело.
– Если бы не гибель отца, возможно, Стюарт и не стал бы таким. Ему было всего восемь лет. Его воспитывали мать с сестрой. У них всегда водились деньги: отец оставил имущество и пожизненную страховку. Стюарт как сыр в масле катался.
– Знаю, – подтвердил Фергессон. – Ему никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь.
– Когда я с ним познакомилась, он хотел стать художником. Понимаете, мы познакомились еще в колледже. У него были грандиозные планы: он постоянно твердил о себе самом и о своем будущем. Но он испытывал голод, природу которого не понимал: он думал, что хочет рисовать, но на самом деле ему не хватало дисциплины. Он не понимал, что необходимо трудиться, изучить массу технических приемов. Ему просто хотелось как угодно самовыражаться при помощи рук. Поскольку именно этому его научили. На самом деле, его интересовало вовсе не искусство, а он сам. Но при этом он не знал, к чему он стремится. А я знала. Это было что-то религиозное, и я понимала, что рано или поздно он это отыщет. В его воспитании религия не играла никакой роли. Всего несколько раз его отправляли в воскресную школу… Он выучил пару псалмов и узнал о миссионерской деятельности в Китае. Знаете, однажды Стюарт задумался о Боге, как это с ним обычно случается. Он спросил, в какую церковь ходила моя семья.
– Что ты ответила?
– Я сказала, что в Первую пресвитерианскую. Меня воспитывали в большой строгости. Тогда он задумался. Ему захотелось узнать, почему именно в Первую пресвитерианскую, и я объяснила.
– Объясни и мне.
Эллен встала из-за стола и поставила миску чищеной клубники в холодильник.
– В общем, я сказала ему правду. Мы ходили в Первую пресвитерианскую, потому что она находилась ближе всего к нашему дому. В том же квартале.
Фергессон промолчал.
– Понимаете, Стюарту это ничем не помогло: не такого ответа он ожидал. Ему стало дурно: когда он чем-то озабочен или смущен, то становится таким подавленным, ноющим. Потом он несколько дней угрюмо бродил по квартире. Я пожалела о своих словах, – Эллен с грустным видом повернулась к Фергессону. – Я знала, что сама виновата, но что я могла еще сказать? Я не знала, что с ним делать: не могу же я быть его отцом-исповедником.
– Ему бы сходить к священнику или типа того, – согласился Фергессон.
– Как-то раз, в июне этого года, Стюарт доставлял телевизор священнику. Стюарт не знал, что этот человек – священник. Он увидел большой дом и всю эту роскошь, увидел его жену и никак не мог взять в толк, как этот человек может быть священником. Это на него ужасно повлияло и, думаю, послужило одной из причин.
– Вы имеете в виду историю с Бекхаймом?
Она кивнула:
– Еще до того, как он пошел на лекцию, я догадывалась о том, что произойдет. Знала, что он вернется другим. Именно этого он искал, пусть даже сам этого не понимал. А я понимала – и боялась, – Эллен продолжила, обращаясь то ли к Фергессону, то ли к себе самой. – Может, я ошибаюсь. Может, он должен измениться. Иногда мне так надоедает его хандра, что я думаю: Господи, лучше бы он вышел и застрелился.
Но Эллен вовсе так не думала. Навернувшиеся слезы защипали ей глаза: она быстро отошла от Фергессона и, встав спиной к нему, смотрела в окно. Что она делает? Выдает мужа врагам – Фергессону. Рассказывает о нем, выставляет на посмешище. А ведь ей просто хотелось спасти его.
– Нет, – сказала она, – я так не думаю. Ну и что, если он хандрит и терзается? – продолжала Эллен сдавленным голосом. – Он мой муж, и я люблю его. Я хочу его сохранить, не хочу его бросать. А если он изменится, я могу его потерять. Наверное, я эгоистка, не знаю. Просто он кажется мне таким… хрупким, что ли. Он выглядит большим и сильным – гораздо больше, чем вы. Вам таким никогда не стать. Но он не такой, как вы: он не может заниматься делами. Кто-то должен о нем заботиться – тот, кто его любит.
Фергессон набычился:
– Он взрослый человек…
– Нет, не взрослый, – слова хлынули неистовым, мучительным потоком. – Я хочу о нем заботиться… так же, как Салли. Видимо, у нее было такое же чувство: видимо, она осознавала, что ему чего-то не хватает. Но, помимо этого, в нем есть что-то еще: он особенный. Ему хочется столько всего совершить… Вот что с ним не так. Вот почему он хандрит, злится и совершает странные поступки. Когда он просыпается и видит окружающий мир, вас и ваш магазин, он просто не понимает, как может быть обычным продавцом. Это не он, а кто-то другой. Он хочет гораздо большего. Боже, как жаль, что я не могу ему этого дать. Да и никто не сможет. Он сам не в силах это получить… Это невозможно. У него были такие радужные мечты: когда он только формировался, мечтать было модно. Но теперь осталась только голая реальность. А он не в силах посмотреть ей в лицо. И от этого злится.
Фергессон не мог уследить за тонкой нитью ее рассуждений.
– Да, – согласился он (или, возможно, просто убедил себя в том, что согласился). – Этот его хреновый характер. Недотепе придется взять себя в руки: нельзя злиться на клиентов. Меня не волнуют его терзания – это его личное дело. Но меня волнует, когда он слетает с катушек. Боже мой, он же закатывает истерики, как малое дитя… Если какая-нибудь старуха садится ему на уши, он краснеет, как рак, и все больше выходит из себя.
– Ненадолго это прошло, – сурово сказала Эллен.
– Прошло! В каком смысле?
Эллен повязала пластиковый фартук, трясущимися руками насыпала в раковину мыльного порошка и налила горячей воды.
– Вернувшись с лекции, он притих, словно ребенок. Как напуганный мальчик: стоял себе с круглыми глазами и молчал. Я поняла, что это произошло… хотя немного спустя он как бы встряхнулся. Подошел ко мне – я, конечно, уже лежала в постели – и молча присел на краешек. Я никогда не видела его таким и спросила, что случилось. Он долго не отвечал.
– Что же он сказал? – с болезненным любопытством спросил Фергессон.
– Он признался, что кое-что узнал. Выяснил то, о чем всегда догадывался. Бекхайм сказал, что скоро наступит конец света.
Фергессон замялся, а потом разразился смехом.
– Конец света наступает уже пять тысяч лет!
– Смешно, правда? – Эллен убрала с плиты кастрюли и сковородки. – Жаль, что вас там не было и вы не видели его лица. Может, тогда вы бы не рассмеялись, – она минуту помолчала. – Он испытывал такой… благоговейный страх, – наконец произнесла Эллен. – Стюарт всегда смотрел дальше всего этого… – Она показала кивком на квартиру, себя и Фергессона. – Он осознавал это, а мы – нет. Вы знаете, о чем я. О войне.
– Ох, – вздохнул Фергессон. – При чем тут война?
– Притом. Это конец.
– Конец света?
– Конец всего. Для него все вдруг стало на место. Все мысли, роившиеся в голове. Вот вы говорите, что это старо, но для него это было великим открытием. Неожиданно все обрело смысл – то, что он видел, то, что с ним происходило, то, о чем он когда-либо слышал. Все детали сложились в цельную картину… впервые в жизни. Вам повезло – вы никогда не жили в том мире, в котором жил он. Он не видел в нем никакой цели, никакого замысла… в своей жизни, во всех наших жизнях и даже во вселенной. Для него это был огромный бессмысленный механизм. И вдруг все изменилось. Внезапно все стало осмысленным.
– Весь этот вздор насчет Армагеддона? Бог против Дьявола? – Фергессон беспокойно зашагал по кухне. – Ну конечно, я же на этом воспитан. Но только дурак принимает все это всерьез! Ведь нельзя же, в самом-то деле, трубить о таком на каждом углу…
– Вы хотите сказать, для этого есть воскресная школа?
– Да.
– Стюарт верит в то, что война уничтожит весь мир. Верит, что созданная человеком цивилизация погибнет. Верит, что армии всего мира, все города, заводы, дороги будут стерты в порошок. Он верит в рождение нового мира.
– Знаю, – раздраженно сказал Фергессон, – я тоже читал Апокалипсис, – его негодование росло. – Но они ведь твердят об этом уже много веков подряд! Всякий раз, когда начинается новая война, кто-то заявляет, что это Армагеддон, конец света. Всякий раз, когда пролетает комета, вылезает какой-нибудь психопат, который вопит, молится и долдонит: "Готовьтесь к Страшному суду!" – Фергессон вдруг повернулся к Эллен. – Боже мой, неужели ты тоже веришь в эту чушь?
– Нет.
– Так, может быть, ты разубедишь его? Может, это просто такой жизненный этап, и все рассосется.
– Не думаю… полностью не рассосется. Это проникло вглубь и не поднимается на поверхность: сидит внутри и не показывается наружу. Просто Стюарт уверен, что все исчезнет, и ему спокойно на душе. Это не волнует и не тревожит его. Ему стало легче оттого, что ничего не надо предпринимать.
– Бегство от жизни! – взбесился Фергессон. – Ему нужно ходить на работу, содержать вас и Пита! Она не может отлынивать от ответственности.
Эллен выключила воду и отвернулась от раковины.
– Вы читаете газеты?
Фергессон моргнул:
– Конечно.
– Что-нибудь, кроме спортивной страницы и комиксов?
– Конечно! Все – от начала до конца.
– Вы читаете первую страницу? О войне?
– О Корейской войне? Естественно. У меня там воюют два кузена. Да я и сам участвовал в Первой мировой. Ушел добровольцем на флот.
– Как вы считаете, мы останемся в живых лет через десять? Уцелем ли мы после взрывов водородных бомб?
Фергессон скривил свое мясистое лицо:
– Послушай, Эллен, стоит начать об этом думать, и пиши пропало. Тут ничего нельзя сделать: это либо случится, либо нет. Как наводнение или мор… это не в нашей власти, так зачем об этом волноваться? Нам нужно продолжать жить и надеяться, что это никогда не произойдет.
Эллен долго смотрела на него. От ее жесткого, неумолимого взгляда ему стало не по себе. Примерно так же смотрела на него в детстве мать, когда он произносил какую-нибудь жуткую непристойность, услышанную от батраков. Фергессон задумался, что бы такого сказать, однако на ум ничего не приходило. Он был сбит с толку. Карие глаза девушки засверкали, а губы задрожали в молчаливой ярости. Она затряслась всем телом под белой хлопчатобумажной рубашкой.
– Что такое? – Фергессон поежился от смущения.
– Вы что, не понимаете? Вы точно такой, каким вас описывает Стюарт: в вас нет ни малейшего понимания. Вы живете в своем мертвом, затхлом, старозаветном мирке.
– Не смейте так со мной говорить, – резко сказал Фергессон.
Пока они стояли, свирепо глядя друг на друга, из гостиной послышались шаги. Фергессон медленно обернулся. В квартиру вошла его жена Элис: она спокойно стояла в дверях, одетая в слаксы и красную клетчатую спортивную рубашку, с руки свисали ключи от машины.
– Устала ждать, – объяснила она мужу. – Здравствуй, Эллен. А где Стюарт? Где хозяин дома?
– Его нет, – торопливо ответила Эллен.
Элис почуяла неладное: ее лицо стало кротким, почти безмятежным.
– А где Пит? Можно с ним поздороваться? Я ведь видела его всего пару раз.
– Конечно, – равнодушно ответила Эллен. Он вытерла руки, сняла фартук и бочком протиснулась мимо Фергессона. – Он в спальне: я задернула шторы, чтобы он мог заснуть.
– Не хочу его будить, – вежливо сказала Элис.
– А вы и не разбудите. Он спит крепко. А если проснется, я его покормлю: уже пора, – она повела Элис в темно-янтарную спальню.
Пит не спал. Измученный борьбой с солнечными лучами, которые пробивались сквозь шторы и ложились на одеяло, он расслабленно, сонно лежал на спине, безучастно уставившись в потолок. Женщины надолго задержались у его кроватки, погрузившись в размышленья.
– У него глаза Стюарта, – сказала Элис. – Но твои каштановые волосы. Они будут мягкими и длинными, как у тебя.
– Зато у него дедушкины зубки, – с улыбкой сказала Эллен. Она подняла ребенка из кроватки, прислонила его голову к своему плечу и расстегнула пуговицы своей рубашки. – Ты у нас вечно хочешь кушать, да? – сказала она Питу. Придерживая его подмышкой, Эллен раздвинула стороны рубашки и поднесла одну грудь к жадным губам младенца. Поддерживаемая ладонью грудь казалась полной и твердой, темный сосок застыл в ожидании. Пит нетерпеливо схватил его губами. Девушка вздрогнула и со смехом сказала Элис:
– Видно, я слишком впечатлительная – мне кажется, что у него уже пробиваются зубки, хотя этого не может быть: еще слишком рано.
Элис прикрыла за собой дверь и наблюдала за тем, как Эллен кормит ребенка.
– Что здесь происходило, когда я вошла? – спросила Элис. – Джим пытался учить тебя жизни?
– Нет, – безразлично ответила Эллен. – Мы просто поспорили из-за войны.
– Если он начнет читать тебе нотации, вылей на него кастрюлю кипятка. Я всегда так поступаю, – при виде молодой матери и ребенка в душе Элис шевельнулась минутная зависть. – Старый козел, – сказала она с неожиданной горячностью. – Чтоб ты провалился.
Фергессон стоял в гостиной, сжимая в руках пиво и не отрывая глаз от прикрытой двери спальни. Он слышал неясный шепот двух женщин, изредка смех, а затем плач младенца. Видимо, они передавали его с рук на руки. Фергессон чуть приблизился и заглянул в щель: на минуту заметил Эллен, которая держала ребенка и с пристальным интересом смотрела на него. В янтарном полумраке спальни груди девушки казались большими и смуглыми, но Фергессона вскоре лишили этого чудесного зрелища: Элис закрыла дверь до конца.
Его охватили стыд и смущение из-за того, что он подсматривал. А затем накатила страшная, почти нестерпимая тоска. Несчастный и одинокий Фергессон в отчаянии отвернулся от закрытой двери, острая боль пронзила грудную клетку и легкие. Сбитый с толку, он забегал кругами по теплой, светлой гостиной. На улице люди мыли машины и прислушивались к бейсбольному репортажу. Опустошенный и потерянный Фергессон больше не мог этого выносить: внезапно он решил уйти и заняться отправкой телевизоров. Он больше не мог ни секунды находиться в этой квартире. К черту Хедли!
– Я ухожу! – крикнул он перед закрытой дверью. – Можешь оставаться здесь и трепать языком, а у меня дел невпроворот!
Из спальни не послышалось никакого ответа.
Фергессон стремглав выбежал из квартиры, нащупывая в кармане ключи. Он нашел их только после того, как выскочил на ослепительно-белый тротуар. Запрыгнув в машину, завел мотор и снял ее с ручника. Секунду помедлил, все еще надеясь, что Элис выйдет следом. Но она так и не появилась. Фергессон не стал дожидаться. Выехал на дорогу и тотчас помчался к себе домой – в подвал, заставленный трехсотдолларовыми телевизорами в увесистых бурых картонных коробках.
Когда они доехали до Сан-Франциско, допотопный кадиллак начал барахлить. Из радиатора повалил пар, двигатель работал с перебоями, ревел и плевался клубами вонючего черного дыма через выхлопную трубу. На углу Маркет-стрит и Третьей он и вовсе заглох. Машины сигналили, и отовсюду злобно напирали пешеходы: их угораздило застрять прямо на переходе.
Взглянув на облака черного дыма, валившего из выхлопной трубы, Дейв заметил:
– Маслице подгорело.
– Господи, – обреченно сказала Лора, беспомощно вцепившись в руль. – Что же делать? Мы не можем оставить ее здесь.