НЕВЕЛИКА РАЗНИЦА
В офисе Фрэнк показывает мне свою жену или показывает мне фото своей жены - разница невелика.
Он говорит, что так и не проявил большую часть пленок - вдруг получится не то, что ему запомнилось. Они валялись у него дома в беспорядке, точно неотправленные письма, пока, наконец, он не раскопал их, не отнес в лабораторию и не выложил на прилавок с улыбкой, выцветшей и оптимистичной, как химикаты - вот, знаете ли, раскачался после стольких-то лет…
- Нет, ты погляди! - говорит он, как бы намекая, что в чисто количественном отношении никогда не переставал любить свою жену, ибо почти все кадры - ее портреты (словно его глаз всегда знал то, чего не могло шепнуть на ушко сердце). Это не обычные супружеские фотки. Она не стоит перед роскошным видом, уперев руку в бедро и щурясь на солнце. В фотографии Фрэнк, безусловно, мастер. Часто его жена движется, а цвета смазаны. Он снимает ее просто так, как случайного прохожего на улице. В редких случаях она фиксирует его присутствие уголком глаза, но чаще она абсолютна, замкнута на себе и встревожена.
Он пытался показать снимки ей - она раскричалась. Сначала он думал, что она боится своей внешности, боится, будто что-то утратила. Тут она вставила пару ласковых словечек… Сказала: "А те, что в "бардачке", ты случайно не нашел?", и Фрэнк осознал, каких мук ей стоило не прикасаться к кассетам. Она думала, что на них другая женщина, которую она не знает и не хочет видеть, женщина, изучая которую, она будет биться над загадкой своей несостоятельности. Она думала, что он подсовывает ей кассеты как соблазн, как вызов: "Ты можешь в любой момент положить всему конец. Только глянь одним глазком".
В тумбочке с ее стороны кровати, среди секс-механизмов, лежала кассета с вытащенной наружу пленкой, этакий скрученный пластмассовый локон с тридцатью шестью несвязными, связными моментами, которые пропали для Фрэнка. Моментами, побелевшими на свету.
ОТНОСИТЕЛЬНАЯ ПЛОТНОСТЬ
Пораженный богатством возможностей, сокрытых в крови, Стивен свихнулся на пластыре. Я застигаю его в ванной за попыткой побриться - вылитый мальчишка, силящийся отрастить щетину вместо цыплячьего пуха; он заклеивает микроскопическими кусочками туалетной бумаги невидимые моему глазу порезы. От его шуточек просто мочи нет. Заставил кухонные шкафы коробками с печеньем "Ангелочки". Кормит меня рисом, посыпанным шафраном или пыльцой с лилий, которые сажает повсюду: в пустые банки от краски, в молочные бутылки. Пыльца густая. Осыпаясь на пол в солнечных лучах, она пахнет восточным сексом.
Он тащит в дом всякую всячину: например, маленькую девочку, которая в него влюблена - кошмарную соплюшку-кокетку. Размахивая своими игрушечными метелкой и совком, она вызывается помочь мне с уборкой. - Иди на хер, малышка, - хочется мне сказать. - Иди займись своими делами.
Лезем на чердак - развлекать это жуткое малолетнее ничтожество, которое без обиняков ткнуло в дыру на моем потолке и спросило:
- А там что?
Думаете, я умею говорить детям "нет"? Без предварительной тренировки это невозможно.
Это целый поход, настоящий пикник среди неструганых балок, щепок и пыли. Из-под карнизов пробивается свет; растянувшись на полу, мы рассматриваем улицу под крайне забавным углом. Заглядываем в дырку в полу и видим мою кровать с задубевшим от краски покрывалом. К счастью, она не находит коробку, где лежит резиновое Нечто - вещь, при взгляде на которую чудится, будто миссис О’Двайэр её не на себя надевала, а внутрь себя запихивала. Она не находит стеклянный глаз, который на поверку оказывается хрустальным шариком. Она находит куклу. Куклу миссис О’Двайэр. Проверив находку на предмет злых чар, я вручаю ее девочке. Миленькая такая кукла, с фарфоровым личиком.
- Спасибо, - говорит девочка. - Наверно, я назову ее "АВОСЬКА". В честь моего друга.
- Забавное имя у твоего друга, - говорю я, как велит мне долг, то есть нараспев. - Откуда он родом?
- Он секретный, - говорит она. - И ты его ни за что не увидишь, даже если очень-очень постараешься.
Я же говорила, от Стивеновых шуточек просто мочи нет.
Он ведет гостью на кухню и кормит ее историями о близнецах. Говорит, близнецы - самое то для загадывания желаний, совсем как дерево с развилкой: видишь ли, разделяющее их пространство не существует в реальности.
Он рассказывает ей историю о двух толстушках-близняшках, которые загадали одно и то же желание, но по-разному. Старшая близняшка пожелала оставаться всегда стройной независимо от того, что она ест, а младшая захотела всегда весить восемь с половиной стоунов. Шли годы. Младшая близняшка все толстела и толстела и, наконец, так раздобрела, что уже не видела за своим животом весов - которые всегда-всегда, ну просто всегдашеньки показывали, что в ней восемь с половиной стоунов. Старшая жутко радовалась и объедалась до отвала всем, что сердце пожелает, пока однажды не провалилась сквозь пол. Когда же ее с большим трудом вытащили назад, обнаружилось, что ее миниатюрное тельце весит две тонны. Разница в их относительной плотности вынудила близняшек постоянно держаться друг за друга, чтобы старшая не погружалась в землю, а младшая не воспарила в воздух. И тогда, хотя они всегда были дружны, их отношения начали становиться все напряженнее.
Не будь они разными, они были бы как две капли воды. Стивен мог бы рассказать и другие истории о желаниях: к примеру, случай близнецов, которые очень хотели еще сильнее походить друг на друга, но никак не могли выяснить, чем друг от друга отличаются; другие близнецы хотели, чтобы у каждого из них была своя личная мать; были также близняшки, каждая из которой желала быть красивее другой: из красавиц они превратились в дурнушек, из уродок - в монстров, такое вот у них было развитие по экспоненте.
Когда я вхожу в кухню, девочка уже зевает со скуки, поэтому Стивен сообщает ей, что я работаю в "Рулетке Любви". - Да-а?
Она обожает "Рулетку Любви", говорит девочка (зовут ее Ифи). Она говорит, что передача веселая - это верно. Она говорит, что передача глупая - и это верно. Говорит, что передача переживательная. По ее мнению, Дамьен - просто умора, только не надо ему носить кожаные штаны, это же дешевка какая-то. Она говорит, что мальчики ей сейчас не нравятся, но когда она вырастет, то будет их любить и выйдет за одного какого-нибудь замуж - тут я начинаю ворчать себе под нос.
- Что такое лесбиянка? - спрашивает она.
- Спроси у своей мамочки.
Следовало бы сводить ее в офис похвастаться. Вот она. Наше национальное достояние. Прелестница от горшка два вершка, скачущая по моим комнатам так, что меня аж мутит. Она вас всех любит.
* * *
А может, лучше привезти взамен отца - усадить в центре комнаты, сказать: "Найдите отличия". Найдите отличия между моим отцом и моим отцом. Между ним и им самим. Между его волосами и его головой.
Этот человек мог находиться лишь с задней стороны фотоаппарата - и все равно нервничал. Фотоаппарат он доставал раз в год и обращался с ним, как с животным, как с существом, которое может обернуться и взглянуть на тебя. В нашем бесконечном черно-белом семейном Рождестве есть что-то позорное: дети подрастают рывками, каждый раз ровно на год, индейка остается той же самой. Есть что-то постыдное в том, что к этим снимкам причастен глаз моего отца, в том, что мы никогда не позировали на солнце. Глядя на эти фотографии, рискуешь превратиться в того, кто их сделал. Сразу запускаешь руки в волосы.
Фотоаппараты отец ненавидел, зато в каждую комнату повесил по зеркалу - ведь они забывают тебя, как только отходишь в сторону. Продолговатые, квадратные и овальные - он знал их, как свои пять пальцев. Это было ясно по его манере смотреться в зеркала - коситься исподтишка, покамест глаза его глядели вперед, налитые густым студнем. Когда на улице мне попадается член этого самого Братства, я сначала замечаю взгляд и только потом - парик; глаза, в которых написано: "Знаю я вас, вы на ЭТО смотрите", даже если вы не смотрите - точнее, и не думали смотреть, пока этот взгляд не перехватили.
Разве я могла в детстве смотреться в зеркало? Разве я могла предаваться всем этим разглядываниям молочно-белых бутончиков на месте груди, заглядывать себе в глаза, тонуть в своих глазах, расчесывать волосы на шесть разных проборов? Разве я могла влюбиться в себя, если страна позади зеркала (страна, где он теперь живет) была Царством Парика?
Но девочке надо расти: во все стороны, куда только получается. Есть фотография, где мы сняты в наше последнее Рождество, за миг до гибели фотоаппарата. Вот индюшка, расчлененная и напыщенная. Вот семья, улыбающаяся у камина, расступившаяся, чтобы была видна елка. Отец встал спиной к свету, дабы сделать снимок. Если верить фотокарточке, глаз у него шириной в окно.
Я сейчас расшибу коленку, чего на карточке не видно. Но сначала я швырну тарелкой в стену, чего вы тоже не сможете увидеть. Вы не увидите, как летит тарелка, как Фил толкает меня в спину, не увидите ободранную коленку, разбитый локоть, фотоаппарат, с самым естественным видом падающий из рук Бренды на пол. Приглядитесь к нашим улыбкам. Эта фотокарточка - черно-белое самоубийство. Назревающий несчастный случай.
Разумеется, идти наверх и не выходить из спальни было велено не Филу - мне. Подумаешь, я и так туда собиралась. В ванной я села на бортик ванны, поглядела на коленку, поглядела на пол и заревела. Зеркало пялилось на дверь.
Плакать в ванной у нас было принято. Казалось бы, в этом помещении совсем не та акустика, которой требует ситуация, но никого из нас это не смущало: когда тебя слышно из-за запертой двери, становится даже немножко приятно. Пробегая из одной комнаты в другую, мать мимоходом стучала в дверь. - Выше нос! - окликала она. - Все равно скоро помрем.
Правда, Фила и его гордость она всегда оставляла в покое.
На сей раз постучал отец. От удивления я отперла дверь. В ванную просочились звуки, издаваемые моей матерью. Он оказался между двумя плачущими женщинами.
- Нарыдайся вволю, - сказал он и улыбнулся. Улыбка предназначалась мне, но взгляд - зеркалу, где сосредоточенно осматривал себя парик.
- Уйди, - сказала я, озирая его голову хищными глазами. Когда дверь захлопнулась, я подошла к зеркалу, чтобы разбить его. Что только меня остановило?
Мой джемпер в зеркале был розовее своего розового цвета, но джемпер в зеркале не имел запаха. В зеркале все похоже на себя, вот только лишено чувств. Может, для этого зеркало и висит здесь как свидетель, не знающий боли. А чувствую ли я сама боль или нет - совсем другое дело. Может, и не чувствую. Может, вся боль в зеркале.
Я поглядела на свои глаза в зеркале и мне показалось, что эти глаза способны видеть. Поглядела на кровь в зеркале и испугалась, что его стекло тоже будет кровоточить. Поэтому я и мазнула по зеркалу кровью - поставила плотно-красную кляксу. И подумала, что это нас разграничило. Теперь кровь в комнате.
* * *
В контору приехал брат Маркуса. Они похожи, как две капли воды. Приоткрыл дверь и вошел, весь с виду какой-то неправильный, одетый не так, как надо, с руками неподходящего размера и неподходящим выражением глаз. Он двигался, как человек, занятый нужным и правильным делом, но все равно чувствовал себя дураком, и по лицу это было заметно.
Что он родственник Маркуса, я догадалась по глазам - у них обоих они одинаковые, тонко очерченные и опасливые. Что кто-то умер, я догадалась, когда он вытащил из карманов свои слишком крупные пятерни, но так и не сообразил, куда их деть.
Постучавшись в открытую дверь, он так и застыл перед ней, пока Дамьен не протиснулся мимо него со словами: "Полное барахло". Сегодня день студийных съемок, а Дамьенов взрывающийся зонтик отказывается взрываться. Маркус в монтажной. Я говорю по телефону с Фрэнком, который сообщает:
- Опаздываем на полчаса. Один микрофон сдох.
- А журавль поставить?
- Спасибо, Грейс. Журавль там не годится, - и другой голос вставляет:
- Ой не говори. Она добивается, чтобы звук был дерьмовый.
Прикрыв трубку ладошкой, Фрэнк осыпает меня энным количеством оскорблений, за что мне, собственно, деньги и платят. Брат подходит к одному из столов, усаживается и смотрит на меня: надо же куда-то смотреть, когда смерть зажимает тебя в угол. Дамьен в порядке эксперимента колотит зонтиком по батарее.
- Сходи вниз, - говорю я. - Покажи им, где раки зимуют.
- Ни к одной заднице не подступишься.
- Все задницы прикрыты с тыла. - Брат все еще смотрит на меня. Я перехватываю его взгляд, точно мы повязаны одной общей шуткой. - Кроме моей.
Брат берет со стола листок бумаги, осознает, что, собственно, сделал, и кладет листок на прежнее место.
- Барахло, - говорит, подходя к нему, Дамьен и бьет зонтиком по столу. Раздается негромкое "тум-м", из наконечника зонтика вырывается дымок. Брат начинает смеяться, но тут же осекается.
- Это Дамьен? - спрашивает Фрэнк. - Скажи этому толстозадому, чтобы мигом шел сюда и больше из студии не выходил.
- Тебя требуют в студию.
- Я пытаюсь зонтик починить, - говорит Дамьен.
- Твой зонтик требуют в студию.
Надо бы что-то сказать, но я просто придерживаю трубку плечом и набираю еще один номер. Если уж кто умер, он мертвым и останется. Короткие гудки. Я оборачиваюсь к брату - "загруженная выше головы женщина". Он спрашивает Маркуса.
- Его отец, - говорит он. - Я приехал на машине сегодня утром.
- О, какой ужас, - загруженная, но соболезнующая, я звоню в монтажную, и на том конце провода поднимают трубку. Слышится визг перематываемой пленки, затем Маркус говорит в трубку:
- Да, - и монтажеру:
- Горячо. Еще чуть назад.
Я протягиваю трубку брату, который машинально качает головой. Он шокирован. Он приехал из такого далека не для того, чтобы просто болтать по телефону. Я говорю:
- Маркус, ты не мог бы на минутку спуститься в офис?
- Никак не выйдет, - говорит он. - Ага. Оно.
- Тебя хочет увидеть твой брат.
- БЛИН, - говорит он.
Я чувствую в его паузе неохоту. Маркус знает, что я чувствую - и никогда мне этого не простит. Он говорит:
- Режь после: "у меня коленки прям задрожали", - а затем произносит:
- Сейчас иду.
СПАРИВАНИЕ
Той ночью я стала приставать к Стивену - просто так, потому что это грустное занятие и потому что он начал пахнуть, как мужчины из категории моих потенциальных знакомых. Днем он постриг себе ногти - в пепельнице у кровати остались обрезки. Я их пересчитала - в обрезках ногтей есть что-то такое, заставляющее тебя проверить, все ли они на месте. И пока я их считаю (в общей сложности оказалось девять), до меня доходит, что главная моя проблема - как сообщить ему, что я его люблю.
Может быть, попросить, чтобы, когда я умру, он положил мое тело в лодку, спустил ее на воду и сжег?
Дотрагиваюсь до его лица в темноте - и слышу, как его дыхание становится беспокойным, сбивается с ритма. Дотрагиваюсь до его груди - и, кажется, моя рука уже не та, что была. Моя ладонь парит по воздуху, облепляющему его бедро, боясь коснуться, а волоски на его коже встают на ее пути.
Медленно-медленно он скидывает с себя одеяло и медленно-медленно нащупывает ногами пол. Отвернувшись, усаживается на край постели.
Наклоняется к полу и вновь распрямляется, глядя на кончики своих пальцев. Он нашел последний обрезок ногтя и теперь кидает его в пепельницу. А я не могу понять, что тут меня сильнее нервирует - кусочки, которые он обрезал, или то, что осталось на его пальцах. Ногти у него толстые, белые и чистые. Когда в кино крупным планом показывают руки с такими ногтями, сразу становится ясно - сейчас эти руки сделают что-нибудь гадкое.
Он снова опускает глаза к полу, отталкивается от кровати и идет в темноте к креслу в углу комнаты. Начинает говорить.
Он говорит со мной о своей жене, о том, что ничегошеньки не понимал. Говорит, что однажды пришел домой, а на снегу во дворе разбросаны игральные карты; висевшие на веревке штаны так смерзлись, что чуть не разломились в его руках.
Он рассудил, что она от него ушла, но, войдя в дверь, увидел ее. Он рассудил, что она ушла, но увидев ее сидящей дома, понял - она беременна.
- Мужчине трудно понять такое, - говорит он.