Пока он вытирал руки, никто не смел шевельнуться, не решался проронить ни слова. Кончив, он складывал полотенце и прятал его в стол, а затем улыбался нам, показывая зубы.
Я боялся его, как тигра.
У него была трость, и, прежде чем ударить какого-нибудь мальчика, он дважды взмахивал ею и затем проводил по ней рукой, словно очищая ее.
- Ну-с, - говорил он, и зубы его улыбались.
Не плакать, когда на тебя обрушивались удары трости, считалось у нас признаком стойкости и выдержки. Мальчики, заплакавшие от боли, уже не могли командовать другими. На школьном дворе даже малыши вступали с ними в бой, уверенные, что одержат верх. Моя гордость требовала, чтобы я чем-нибудь да отличился, вызвав восхищение товарищей, а поскольку возможности мои были сильно ограничены, я воспитал в себе презрение к трости, хотя мистера Тэкера я боялся больше, чем остальные ученики. Некоторые мальчики спешили отдернуть руку, когда над ней взвивалась трость мистера Тэкера; я же старался этого не делать: я не гримасничал и не складывал руки на груди после каждого удара - я не верил, что это может облегчить боль или разжалобить мистера Тэкера. После наказания тростью я не мог удержать костыли: онемевшие пальцы отказывались сгибаться, и я добирался до своего места, подсовывая руки под перекладины костылей тыльной стороной.
У мисс Прингл не было трости. У нее был широкий ремень, конец которого она разрезала на три хвоста: мисс Прингл полагала, что эти узкие ремешки бьют больней, но вскоре обнаружила свою ошибку и стала пользоваться широким концом ремня.
Занося ремень для удара, она плотно сжимала губы и задерживала дыхание, но сильные удары у нее не получались. Обычно она ходила по классу с ремнем в руке и время от времени хлопала им себя по юбке, как гуртовщик хлопает бичом, чтобы напугать скот.
Она наказывала, сохраняя полное спокойствие. Но когда мистер Тэкер считал, что нужно кого-нибудь наказать, он впадал в настоящее неистовство. Он кидался к своему столу, с треском отбрасывал крышку и, роясь среди лежавших там тетрадей и бумаг в поисках трости, рычал:
- Подойди-ка сюда, Томпсон! Я видел, как ты строил рожи! Да, да, тебе показалось, что я отвернулся!
Когда он наказывал ученика, никто в классе не занимался. Мы только смотрели в растерянном молчании, напуганные приступом гнева, который не могли ни понять, ни объяснить. Его покрасневшее лицо и изменившийся голос казались нам свидетельством каких-то страшных замыслов, и мы тряслись от страха на своих партах.
Мы знали, каким образом он увидел, что Томпсон делает гримасы за его спиной. Стекло на картине, висевшей над камином, отражало все, что происходило позади Тэкера, и, глядя на картину, он видел перед собой не мертвых солдат и не размахивающего знаменем кричащего человека, а лица учеников.
Трость и ремень часто упоминались в разговорах ребят. Кое-кто из старших мальчиков со знанием дела рассуждал на эту тему, и мы почтительно прислушивались к их словам.
Так, они сообщили нам, что если вложить конский волос в трещинку на кончике трости, то при первом же ударе по руке мальчика, трость расколется надвое. Узнав об этом, я мечтал пролезть через окно в школу, когда она опустеет, вложить конский волос в трещинку и скрыться незамеченным. Я представлял себе, с какой яростью будет мистер Тэкер рассматривать на следующий день свою сломанную трость и с какой улыбкой буду я протягивать ему руку в ожидании удара, который он теперь нанести не может. Это была упоительная картина.
Но для того чтобы вставить конский волос, требовалось взломать учительский стол, а такое мы сделать не могли. Вместо этого, мы натирали ладони смолой, веря, что так они загрубеют и никакие удары не будут для них чувствительны.
С течением времени я стал авторитетом во всем, что касалось смолы; я указывал, сколько смолы надо брать, как наносить ее на кожу, объяснял, какими свойствами обладают разные смолы, и все это тоном знатока, не терпящего возражений.
В дальнейшем, однако, я перешел к другому средству - коре акации; я размачивал кору в горячей воде и погружал руки в коричневый настой. Я утверждал, что это дубит кожу, и в доказательство показывал свои ладони, загрубевшие от постоянного трения о перекладины костылей. Многих я обратил в свою веру, и пузырек настоя коры акации, при условии что кора была совсем черной, стоил четыре камешка для игры или шесть картинок от папиросных коробок.
В школе я сначала сидел на "галерке", во владениях мисс Прингл. "Галерка" состояла из нескольких рядов парт, расположенных ярусами, и последний ряд находился чуть ли не под самым потолком. К каждой парте было прикреплено сиденье без спинки, на котором умещались шестеро ребят. Все парты были изрезаны перочинными ножами - их покрывали инициалы, круги, квадраты и просто глубокие царапины. В некоторых крышках были прорезаны круглые отверстия, и через них можно было бросить в ящик резинку или карандаш. Шесть чернильниц покоились в специально проделанных для них отверстиях, а рядом с ними были желобки для ручек и карандашей.
Малыши писали на грифельных досках. В каждой доске наверху была просверлена дырочка и через нее пропущена веревочка, к которой привязывалась тряпка.
Чтобы стереть с доски написанное, надо было поплевать на нее, а потом потереть тряпкой. Тряпка скоро приобретала неприятный запах, и приходилось выпрашивать у матери новую.
Мисс Прингл была убеждена, что настойчивое повторение одного и того же помогает навсегда запечатлеть в памяти ребенка нужный факт, который тем самым становится понятным без всяких объяснений.
Мы сначала заучивали азбуку, повторяя ее каждый день, и затем весь класс нараспев произносил:
- Ка-о-тэ - кот, ка-о-тэ - кот, ка-о-тэ - кот.
Вечером можно было сообщить матери, что ты умеешь назвать буквы в слове "кот", и она находила это событие достойным всяческого удивления.
Но отец не увидел в нем ничего особенного. Когда я ознакомил его с приобретенными мною знаниями, он сказал:
- К черту "кота". Скажи-ка лучше, какие буквы в "лошади".
При желании я быстро схватывал все, чему нас учили, но на уроках я любил хихикать и болтать, и мне частенько приходилось отведывать трости. Я переходил в следующий класс, чего-то так и не усвоив и не выучив, и постепенно возненавидел школу. Почерк у меня, по мнению мисс Прингл, был плохой, и когда она смотрела мои упражнения по орфографии, то всегда неодобрительно щелкала языком. Мне нравилось рисование на свободную тему; я рисовал листья эвкалиптов, и мои рисунки были совсем не похожи на рисунки остальных учеников. На уроках рисования с натуры мы срисовывали кубы, и мои всегда получались кривыми.
Раз в неделю у нас бывал урок, именовавшийся "наука". Он мне нравился потому, что на нем разрешалось стоять вокруг стола, и мы могли толкаться, возиться и вообще всячески развлекаться.
Как-то мистер Тэкер открыл шкаф и вынул оттуда несколько стеклянных пробирок, спиртовку, сосуд с ртутью и кожаный кружок, к середине которого была прикреплена веревочка. Все эти предметы он поставил на стол и сказал:
- Сегодня мы займемся давлением воздуха, которое равно четырнадцати фунтам на квадратный дюйм.
Я не видел в этих словах никакого смысла, но, так как я стоял рядом с Мэгги Муллигэн, мне захотелось блеснуть своими познаниями.
- Мой отец говорит, - сказал я, - что чем больше нахватался человек воздуха, тем легче он становится и в реке никогда не утонет.
Я полагал, что это имеет известное отношение к теме урока, но мистер Тэкер, медленным движением положив кожаный кружок на стол, посмотрел на меня с таким выражением, что я отвернулся, и процедил сквозь зубы:
- Маршалл, да будет тебе известно, что нас не интересуют ни твой отец, ни любое его наблюдение, даже если таковое свидетельствует о глупости его сына. Изволь внимательно слушать.
Затем он взял кожаный кружок и, намочив его, прижал к столу, и никто из нас не мог его отодрать, кроме Мэгги Муллигэн, которая, дернув с размаху веревочку, вырвала у него нутро, доказав, что воздух ни на что не давит.
Отвозя меня домой, она сказала, что я был прав - воздух ни на что не давит.
- Мне хочется что-нибудь тебе подарить, - сказал я Мэгги, - но у меня ничего нет.
- А детские журналы у тебя есть? - спросила она.
- У меня под кроватью валяются два, - ответил я с живостью. - Я подарю их тебе.
Глава 14
Постепенно костыли сделались частицей моего существа. Руки у меня развились очень сильно, особенно крепкими и твердыми стали они под мышками. Костыли мне больше не мешали, и я передвигался на них совершенно свободно.
При ходьбе я применял различные "стили", которым давал названия аллюров. Я умел двигаться шагом, рысью, иноходью, галопом. Часто я падал и сильно расшибался, но постепенно научился при падении принимать такое положение, чтобы моя "плохая" нога от этого не пострадала. Все свои падения я разбил на категории и, падая, знал заранее, будет это падение "удачным" или "неудачным". Если костыли скользили, когда я уже вынес тело вперед, то я падал на спину, и это был самый "неудачный" тип падения, потому что моя "плохая" нога подвертывалась и оказывалась подо мной. Это было очень больно, и, падая таким образом, я, чтобы удержаться от слез, колотил руками по земле. Если, же скользил только один костыль или я зацеплялся за камень, или корень, то я падал на руки и никогда не ушибался.
Как бы то ни было, я всегда ходил в синяках, шишках и царапинах, и каждый вечер заставал меня за лечением ушиба, полученного в течение дня. Но это меня не огорчало. Я воспринимал эти досадные неприятности как нечто неизбежное и естественное и никогда не связывал их с тем, что я калека, так как по-прежнему вовсе не считал себя калекой.
Когда я начал ходить в школу, я узнал, что такое смертельная усталость - постоянная беда всех калек.
Я всегда старался идти напрямик, срезал углы, искал самый короткий путь. Я шел напролом через колючие кусты, чтобы не сделать несколько лишних шагов, обходя их; лез через забор, чтобы избежать небольшого крюка, хотя до калитки было рукой подать.
Нормальный ребенок тратит свою избыточную энергию на всевозможные шалости: скачет, прыгает, кружится; идя по улице, подшибает ногой камешки. Я тоже испытывал эту потребность и, когда шел по дороге, давал себе волю и делал неуклюжие попытки прыгать и скакать, таким образом выражая свое хорошее настроение. Взрослые, видя эти неловкие усилия излить охватившую меня радость жизни, усматривали в них нечто глубоко трогательное и принимались глядеть на меня с таким состраданием, что я тотчас же прекращал свои прыжки и, лишь когда они исчезали из виду, возвращался в свой счастливый мирок, где не было места их грусти и их боли.
Сам того не замечая, я стал по-новому смотреть на мир. Если раньше я испытывал естественное уважение к тем мальчикам, которые посвящали чуть ли не все свое время чтению, то теперь меня стали интересовать только достижения в области спорта и физических упражнений. Футболисты, боксеры, велогонщики вызывали у меня гораздо большее восхищение, чем деятели науки и культуры. Моими лучшими приятелями становились мальчики, слывшие силачами и задирами. Да и сам я на словах начал обнаруживать самую настоящую воинственность.
- Вот как дам тебе в глаз после школы, тогда узнаешь!
Я не скупился на угрозы, но избегал приводить их в исполнение. Я не мог заставить себя ударить первым и лишь отвечал на удар. Любое насилие было мне глубоко противно. Иногда, увидев, как кто-нибудь бьет лошадь или собаку, я спешил поскорее укрыться дома, обнять свою собаку Мэг и прижать ее к себе. И у меня становилось легче на душе, потому что с ней не могло случиться ничего дурного.
Я почти все время думал о животных и птицах. Полет птиц действовал на меня как музыка. Когда я смотрел на бегущих собак, мне делалось почти больно - так красивы были их движения, а при виде скачущей галопом лошади меня бросало в дрожь от волнения, которое я едва ли мог бы объяснить.
Я не понимал тогда, что, преклоняясь перед всяким действием, воплощавшим силу и ловкость, я как бы возмещал свою собственную неспособность к такого рода действиям. Я знал лишь, что подобное зрелище наполняет меня восторгом.
Вместе с Джо Кармайклом мы охотились на кроликов и зайцев; в сопровождении своры псов мы бродили по зарослям и выгонам, и, когда нам удавалось поднять зайца и собаки пускались за ним в погоню, мне доставляло неизъяснимую радость следить за волнообразными скачками кенгуровых собак, смотреть, как они бегут, пригнув голову к земле, наблюдать великолепный изгиб шеи и спины, стремительный наклон туловища, когда они настигали увертливого зайца.
Часто я по вечерам уходил в лес, чтобы подышать запахами земли и деревьев. Среди мха и папоротников я становился на колени и тесно прижимался лицом к земле, впитывая ее аромат.
Я откапывал пальцами корни травы; я ощущал живой глубокий интерес к строению и составу земли, которую держал в руках, к скрытым в ней тоненьким, как волоски, корешкам. Она представлялась мне каким-то волшебным чудом, и мне даже начинало казаться, что голова у меня находится слишком высоко и что из-за этого я не могу по-настоящему видеть и оценить траву, полевые цветы, мох и камни на тропинке, по которой я шел. Мне хотелось, подобно собаке, бегать, опустив нос к земле, чтобы не упустить ни одного благоухания, чтобы не осталось незамеченным ни одно из чудес света - будь то камешек или растение.
Я любил ползать в папоротниках на краю болота, прокладывая туннели среди подлеска, открывая каждый раз что-то новое, или лежать ничком, прижавшись лицом к светло-зеленым побегам папоротника, лишь недавно появившимся из рождающей жизнь ночной темноты и мягко сжатым, словно кулачки младенца. Какая была в них нежность, сколько доброты и сострадания! Я опускал голову и касался их щекой.
Но я чувствовал себя стесненным, скованным в своих поисках чудесного откровения, которое объяснило бы и утолило одолевавший меня голод. И вот я создал себе мир мечты, в котором я мог вволю бродить и странствовать, свободный от оков непослушного тела.
После чая, перед тем как наступало время укладываться спать, в той полной таинственного ожидания темноте, когда лягушки на болоте заводили свою музыку и первый опоссум выглядывал из дупла, я выходил к калитке и долго стоял, глядя сквозь жерди на лес, неподвижно застывший в ожидании ночи. Позади него гора Туралла в эти так любимые мной вечера заслоняла восходящую луну, и ее крутая вершина четко вырисовывалась на фоне светлого неба.
Прислушиваясь к кваканью лягушек, крику совы и стрекотанию опоссума, я мысленно пускался бежать без оглядки, устремляясь в ночь; я мчался галопом на четвереньках, тыкаясь носом в землю, чтобы учуять следы кролика или кенгуру. Кем я воображал себя в эти минуты - динго или обыкновенной собакой, которая живет в одиночку в зарослях, - не знаю, но я ни на минуту не отделял себя от леса, по которому носился без устали огромными прыжками. Я был частью этих зарослей, и все, что они могли дать, было моим.
В этом бегстве от действительности, связанной для меня прежде всего с трудностью передвижения, я познавал скорость, не ведавшую усталости, мне были доступны прыжки и скачки, не требовавшие усилий, и я обретал то изящество движений, которое замечал в ловких, сильных людях и в бегущих собаках и лошадях.
Когда я был собакой, несущейся вдаль в ночном просторе, я не знал напряжения, мучительных усилий, болезненных падений. Я мчался по зарослям, не поднимая носа от усеянной листьями земли, нагоняя скачущих кенгуру, повторяя их движения, хватая их в прыжке, проносясь над буреломом и ручьями, то выбегая на лунный свет, то скрываясь в тени, и все мышцы напрягались в моем не знавшем усталости теле; оно было полно энергии, вселявшей силу и радость.
Но когда кролик или кенгуру был пойман, мечты обрывались: меня занимала сама охота, преследование дичи, полное слияние моего существа с жизнью леса.
Я не представлял себе, что люди со здоровым телом могут чувствовать усталость. По моему глубокому убеждению, утомиться можно было только от передвижения на костылях - здоровым людям это чувство не должно быть знакомо. Ведь именно костыли мешали мне пробежать всю дорогу до школы без остановки; ведь только из-за них я чувствовал сердцебиение, взбираясь на холм, и такое сильное, что я должен был долго стоять, обхватив дерево, чтобы отдышаться, в то время как другие мальчики спокойно продолжали путь. Но я не испытывал злобы к своим костылям. Такого чувства у меня не было. Когда я мечтал, костыли переставали существовать, но я возвращался к ним без горечи.
В этот период приспособления оба мира, в которых я жил, были мне в равной мере приятны. Каждый из них по-своему побуждал меня стремиться в другой. Мир действительности ковал меня; в мире мечтаний я сам был кузнецом.
Глава 15
Фредди Хоук умел бегать, драться, лазать на деревья и стрелять из рогатки лучше всех ребят в школе. Он был чемпионом игры в камешки и мог закинуть картинку от папиросной коробки дальше, чем кто-либо. Это был спокойный, скромный мальчик, и я очень к нему привязался. Он собирал картинки от папиросных коробок, и ему не хватало только одной, чтобы иметь полный комплект серии "Оружие Британской империи".
Свою коллекцию он хранил в жестяной банке из-под табака; каждый день он раз или два вынимал всю пачку, слюнил большой палец и пересчитывал картинки, а я, затаив дыхание, следил за ним. Их всегда оказывалось сорок девять.
Мне хотелось раздобыть для него единственную недостающую картинку, и к каждому встречному я обращался с вопросом: "Нет ли у вас картинок от папиросной коробки, мистер?" - но все безрезультатно.
Я уже пришел было к заключению, что это самая редкая картинка в мире, когда проезжавший мимо наших ворот всадник, к которому я обратился с неизменным вопросом, вынул ее из кармана и дал мне.
Я не мог поверить своим глазам. Несколько раз я взглянул на номер - тридцать семь, а Фредди недоставало как раз этого номера.
На следующий день я с нетерпением ожидал появления Фредди, и, когда он показался на дороге, я принялся выкрикивать свою приятную новость, хотя нас разделяло еще не меньше четверти мили. Когда он приблизился настолько, что мог услышать меня, он побежал со всех ног, и через минуту я вручил ему картинку.
В величайшем возбуждении я тут же рассказал ему, как было дело.
Мне ее дал парень на лошади. Он мне говорит: "Ты что собираешь?", а я ему говорю: "Оружие Британской империи". А он говорит: "Кажется, у меня одна такая картинка есть". Теперь у тебя полный комплект.
Фредди посмотрел на картинку, перевернул ее и взглянул на номер. Он прочитал описание изображенного на ней оружия и сказал:
- Ей-ей, это как раз то, что мне нужно.
Затем Фредди извлек из кармана свою банку от табака и открыл ее. Он вложил новую картинку в колоду на соответствующее по номеру место, постучал колодой о столб, чтобы подровнять ее, смочил палец и принялся медленно пересчитывать картинки, называя вслух каждый номер, который я повторял за ним.
Когда он коснулся последней, я с торжеством воскликнул:
- Пятьдесят!
- Похоже, что так, - заметил Фредди.
Он снова подровнял колоду о столб и пересчитал ее, начиная с конца.
- Теперь у тебя полный комплект, Фредди, - радостно сказал я, - и все высшего класса.
- Да, - сказал он. - Подумать только, полная колода, черт возьми, полная!
Он положил картинки в банку и держал ее в руке, улыбаясь.