- Да, да, он славный мальчуган, - подхватила сестра и добавила обычным нарочито веселым тоном: - Он даже поет "Брысь, брысь, черный кот!". Не правда ли, Алан?
- Да, - сказал я, как всегда смущаясь от ее приторного голоса.
Доктор с минуту смотрел на меня в раздумье, потом неожиданно нагнулся и откинул одеяло.
- Перевернись на живот, чтобы я мог осмотреть твою спину, - сказал он.
Я перевернулся и почувствовал, как его прохладные руки скользят по моей кривой спине, тщательно ее ощупывая.
- Хорошо, - произнес он, выпрямляясь и придерживая одеяло, чтобы я мог снова лечь на спину.
Когда я повернулся к нему лицом, он взъерошил мне волосы и сказал:
- Завтра мы выпрямим твою ногу. - И с улыбкой, которая показалась мне странной, добавил: - Ты храбрый мальчик.
Я принял эту дань уважения без малейшего чувства гордости, недоумевая, за что он меня похвалил. Мне очень захотелось, чтобы он узнал, какой я замечательный бегун. Я наконец решился сказать ему об этом, но он уже повернулся к Папаше, который, сидя в своей коляске, ухмылялся беззубыми деснами.
Папаша прижился в больнице, как кошка в доме. Это был старик пенсионер с парализованными ногами. Он передвигался по палате и выезжал на веранду в кресле-коляске, к колесам которой были приделаны специальные рычаги. Худыми жилистыми руками он проворно нажимал на рычаги и быстро ездил по палате. Я завидовал ему и в мечтах уже видел, как я ношусь по больнице в таком же кресле, а потом завоевываю первое место в спортивных колясочных гонках и, проезжая по стадиону, кричу: "Дай дорогу!" - как заправский велогонщик.
Во время врачебного обхода Папаша занимал свою излюбленную позицию - у моей кровати. С нетерпением поглядывая на врача, обходившего палату, он сидел, готовый, как только тот остановится перед ним, поразить его сочиненной заранее тирадой. В такую минуту заговаривать с ним было бесполезно - он ничего не слышал. Но в другое время он говорил без умолку.
Он всегда был готов ныть и жаловаться и терпеть не мог ежедневного купанья.
- Эскимосы же не моются, - оправдывался он, - а их и топором не убьешь.
Сестра заставляла его мыться каждый день, а он считал это вредным для своей груди.
- Сестра, - говорил он, - не сажайте вы меня под вашу брызгалку, этак я схвачу воспаление легких.
Когда он закрывал рот, морщины на его лице становились глубокими складками. Его куполообразная голова была покрыта тонкими седыми волосками, такими редкими, что сквозь них просвечивала блестящая кожа, усеянная коричневыми пятнышками.
Мне он был неприятен - но не из-за внешности, которая казалась мне интересной, а потому, что я считал его грубым и его манера выражаться смущала меня.
Как-то раз он сказал сестре:
- У меня сегодня кишки не опорожнялись, сестра. Это не опасно?
Я быстро посмотрел на нее, чтобы увидеть, как она воспримет эти слова, но она и бровью не повела.
Его постоянные жалобы раздражали меня - по моему мнению, ему хоть изредка для разнообразия следовало бы говорить, что он чувствует себя хорошо.
Иногда Мик спрашивал его:
- Как здоровье, Папаша?
- Хуже быть не может.
- Ну, пока ты еще не умер, - весело говорил Мик.
- Умереть-то не умер, да только по тому, как я себя чувствую, это может случиться в любую минуту. - Папаша мрачно покачивал головой и отъезжал к постели какого-нибудь новичка, которому еще не успели надоесть его причитания.
К старшей сестре он относился с почтением и старался не вызывать ее неудовольствия; объяснялось это главным образом тем, что в ее власти было отправить его в приют для престарелых.
- А в таком заведении долго не протянешь, - говорил он Энгусу, - особенно если ты болен. Раз ты человек старый и больной, то правительство наше так и норовит от тебя избавиться, и как можно скорее.
Поэтому, разговаривая со старшей сестрой, он всячески старался задобрить ее и внушить ей, что страдает множеством недугов, которые оправдывают его пребывание в больнице.
Однажды, когда она спросила его, как он себя чувствует, он сказал:
- Сердце у меня в нутре мертвым-мертво, как у дохлого барана.
Я сразу же представил себе колоду мясника, а на ней влажное, холодное сердце, и мне стало не по себе.
Я сказал Энгусу:
- Сегодня я себя хорошо чувствую, очень хорошо.
- Вот это дело, - ответил он. - Никогда не вешай носа.
Энгус мне нравился.
Утром при обходе старшая сестра спросила у Папаши, который подкатил свое кресло к камину, обогревавшему палату:
- Кто помял занавеси?
Открытое окно, на котором они висели, было возле камина, и легкий ветерок относил их к огню.
- Это я сделал, сестра, - признался Папаша, - боялся, как бы не загорелись.
- У вас грязные руки, - сердито сказала сестра, - все занавеси в темных пятнах. Извольте впредь просить сиделку, чтобы она их отдергивала.
Папаша заметил, что я прислушиваюсь, и немного погодя сказал:
- Знаешь, старшая сестра - прекрасная женщина. Вчера она спасла мне жизнь; она, кажется, расстроилась из-за этих занавесей, да только, будь я дома и будь это мои занавеси, я бы их все равно примял. С огнем шутки плохи.
- Мой отец видел, как сгорел дом, - сказал я.
- Да, да, - нетерпеливо произнес Папаша, - но сейчас дело не в этом. Судя по тому, с каким видом твой отец расхаживал по палате, он, наверно, много чего насмотрелся. Пламя могло лизнуть занавеску, и она бы разом вспыхнула; вот как это бывает.
Иногда Папашу навещал пресвитерианский священник. Этот человек в темной одежде знал Папашу еще тогда, когда старик жил в хижине у реки. После того как Папашу взяли в больницу, он продолжал навещать его и приносил ему табак и номера "Вестника". Это был молодой священник, всегда говоривший серьезно и пятившийся, словно пугливая лошадь, стоило кому-нибудь из сиделок обратиться к нему с вопросом. Папаше не терпелось его женить, и он сватал его то одной, то другой сиделке. Я всегда с большим интересом прислушивался к тому, как он расхваливал священника и что ему отвечали сиделки, но, когда старик заговорил об этом с сиделкой Конрад, я перепугался, подумав, что она может согласиться.
- Ну где ты найдешь такого хорошего жениха? - говорил ей Папаша. - Домик у него славный, а что там не очень чисто, так не беда, ты наведешь порядок. Тебе достаточно сказать одно словечко. Он порядочный человек и соблюдает себя.
- Я подумаю, - обещала сиделка Конрад Папаше, - может быть, я схожу посмотреть на его домик. А есть у него лошадь и двуколка?
- Нет, - отвечал Папаша, - ему негде их держать.
- А я хочу лошадь и двуколку, - сказала она весело.
Тут я крикнул ей:
- У меня когда-нибудь будет и лошадь, и двуколка!
- Ну и отлично, я выйду замуж за тебя. - Она улыбнулась мне и помахала рукой.
Я откинулся на спинку кровати, сразу с волнением почувствовав себя взрослым, обремененным ответственностью. У меня не было ни малейшего сомнения, что теперь мы с сиделкой Конрад обручены, и я старался придать своему лицу то выражение, с каким отважный путешественник устремляет взор в морскую даль. Несколько раз подряд я повторил про себя: "Мы запишем это на ваш счет". Говорить такие слова, по моему глубокому убеждению, могли только взрослые, и, когда я хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком, я по нескольку раз произносил их про себя. Вероятнее всего, я услышал эту фразу, когда ходил с отцом по лавкам.
Весь день я строил планы, как обзавестись лошадью и двуколкой.
Когда доктор Робертсон кончил осматривать меня, он спросил Папашу:
- Как вы себя чувствуете сегодня, Папаша?
- Знаете, доктор, меня всего свело, словно я песком набит. Думаю, следовало бы меня промыть. Как, по-вашему, порция слабительного мне поможет?
- Пожалуй, - с серьезным видом ответил доктор. - Я распоряжусь, чтобы вам его дали.
Доктор направился к кровати пьяницы. Тот уже сидел, дожидаясь, чтобы к нему подошли. Его губы подергивались, а на лице застыло выражение тревоги.
- Как вы себя чувствуете? - сухо спросил доктор.
- Меня все еще трясет, - ответил пьяница, - а так хорошо. Наверно, доктор, меня уже можно выписать.
- Мне кажется, Смит, что у вас в голове еще не совсем прояснилось. Разве вы сегодня утром не расхаживали по палате совершенно голый?
Больной ошеломленно посмотрел на него и быстро заговорил:
- Да, это верно, я вставал. Мне надо было помыть ноги. Они были очень горячие. Подошвы прямо жгло.
- Посмотрим, - коротко сказал Доктор. - Может быть, завтра мы вас выпишем.
Он быстро отошел к соседней кровати, а больной продолжал сидеть, наклонившись вперед, и теребить одеяло.
Вдруг он лег и застонал:
- Господи, господи!
Как только доктор Робертсон кончил обход, моей матери, которая уже давно ждала в приемной, разрешили войти в палату. Когда она подходила ко мне, я испытывал неловкость и смущение. Я знал, что она будет целовать меня, а мне это казалось ребячеством. Отец меня никогда не целовал.
- Мужчины не целуются, - говорил он мне.
Всякое проявление чувств я считал слабостью. Но если бы мать меня не поцеловала, я был бы огорчен.
Я ее не видел уже несколько недель, и она показалась мне совсем новой. Ее улыбка, ее спокойная походка, ее светлые волосы, собранные в пучок на затылке, были мне так хорошо знакомы, что раньше я их не замечал; теперь же мне было очень приятно увидеть их как будто в первый раз.
Ее мать была ирландка из Типперери, а отец - немец. Это был мягкий и добрый человек; в Австралию он приехал вместе с немецким оркестром, где он играл на контрабасе. Моя мать, наверно, была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такое же приятное открытое лицо.
Частые поездки в двуколке зимой, в ветер и дождь, оставили свой след на ее лице, которое не знало косметики - не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что у нее на это не хватало денег.
Когда мать подошла к моей кровати, она, должно быть, заметила, что я смущен.
- Я бы тебя поцеловала, - шепнула она мне, - но тут столько людей смотрит на нас… Будем считать, что мы уже поцеловались.
Когда приходил отец, он обычно завладевал разговором, несмотря на все свое умение слушать; но когда меня навещала мать, больше говорил я.
- Ты много яиц принесла? - спросил я. - У нас есть один больной, он бедный, и у него нет яиц. Когда он смотрит на стул, стул движется.
Мать взглянула на пьяницу (рассказывая, я смотрел на него) и ответила:
- Да, я принесла много яиц.
Затем она пошарила в сумке и сказала:
- Я принесла тебе еще кое-что.
С этими словами она достала пакет, перевязанный веревочкой.
- Что это? - прошептал я взволнованно. - Покажи! Нет, я сам разверну. Дай мне.
- Пожалуйста, - подсказала она, отодвигая пакет.
- Пожалуйста, - повторил я, протягивая к нему руку.
- Это тебе прислала миссис Карузерс, - продолжала она. - Мы не разворачивали, и нам всем хочется узнать, что в нем.
- Как, она сама его принесла? - спросил я, положив пакет к себе на колени. - Она входила в дом?
- Она подъехала к воротам, передала его Мэри и сказала, что это для ее маленького больного братца.
Я дернул веревочку, пытаясь ее разорвать. Как и отец, я всегда строил недовольные гримасы, когда должен был задать работу пальцам. Отец всегда гримасничал, открывая перочинный нож. "Это по наследству от матери", - говорил он.
- Господи, что это за рожу ты скорчил? - воскликнула мать. - Ну-ка давай сюда. Я сейчас разрежу. Нет ли у тебя в тумбочке ножа?
- Возьмите в моей, - сказал смотревший на нас Энгус. - Где-то с краю, вот в этом ящике.
Мать нашла нож и разрезала веревочку. Я развернул бумагу, на которой красовалась внушительная надпись: "Господину Алану Маршаллу" - и с волнением стал рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображением ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических полосок. Я приподнял крышку и увидел металлические квадратики и рядом с ними в маленьких отделениях винтики, отвертки, колесики и гаечные ключи. Мне не верилось, что все это - мое.
Подарок произвел на меня огромное впечатление, но то, что его прислала мне миссис Карузерс, казалось просто невероятным.
Можно было почти без преувеличения сказать, что поселок Туралла - это миссис Карузерс. Она построила в нем пресвитерианскую церковь, воскресную школу и добавила флигели к дому священника. Она жертвовала деньги на ежегодные школьные премии. Все фермеры были у нее в долгу. Она была председателем "Отряда надежды", "Библейского общества" и "Лиги австралийских женщин". Ей принадлежали гора Туралла, озеро Туралла и лучшие земли вдоль реки Тураллы. У нее была особая мягкая скамья в церкви и особый молитвенник в кожаном переплете.
Миссис Карузерс знала все церковные гимны и пела их, возводя глаза к небу. Но гимны "Ближе, господь, к тебе" и "Веди нас, ясный светоч" она пела альтом, прижимая подбородок к шее, и тогда казалась хмурой и строгой потому, что ей приходилось брать очень низкие ноты.
Когда священник называл эти гимны, отец обычно бормотал, уставившись в молитвенник: "Ну, сейчас заведет!" - но матери такие реплики не нравились.
- У нее очень хороший голос, - сказала она как-то отцу за воскресным обедом.
- Голос хороший, - сказал отец. - Это я за ней признаю, да только она всегда тащится в хвосте, а у финиша обходит всех нас на полкорпуса. Того и гляди, она себя загонит.
Мистер Карузерс давно умер. При жизни он, как нам говорил отец, всегда против чего-нибудь протестовал. Протестуя, он поднимал пухлую руку и откашливался. Он протестовал против коров, которые паслись у дороги, и против падения нравов. Кроме того, он протестовал против моего отца.
В 1837 году отец мистера Карузерса, представитель какой-то английской компании, прибыл в Мельбурн, а оттуда с караваном повозок, запряженных волами и нагруженных припасами, направился на запад. Говорили, что в сотне с небольшим миль от города, в богатом лесами краю, поселенцев дожидаются прекрасные вулканические земли. Правда, в этих местах туземцы относились к белым враждебно, и, учитывая это, участники экспедиции прихватили с собой ружья.
В дальнейшем мистер Карузерс стал владельцем сотен квадратных миль хорошей земли, которая теперь была разделена на десятки ферм, и арендная плата с них приносила немалый доход. Большой дом сине-серого камня, который мистер Карузерс построил в поместье, перешел по наследству к его сыну, а когда тот умер, стал собственностью миссис Карузерс.
Этот огромный дом был окружен парком, занимавшим тридцать акров. Парк был разбит в английском стиле - с чинными дорожками для прогулок и церемонными цветниками, находившимися под неустанным присмотром садовника.
В тени вязов и дубов, под кустами, вывезенными из Англии, многочисленные фазаны, павлины и пестрые китайские утки что-то клевали и рылись в прошлогодней листве. Среди этих пернатых прогуливался мужчина в гетрах и с ружьем в руках; иногда раздавались выстрелы: это он стрелял в белых и розовых попугаев, прилетавших полакомиться плодами во фруктовом саду.
Весной английские подснежники и нарциссы расцветали среди темной зелени австралийского папоротника, а садовники катили нагруженные доверху тачки между европейскими флоксами и мальвами. Своими острыми лопатками они ударяли по пучкам травы и по ворохам веток и листьев, лежащим у подножия немногих сохранившихся эвкалиптов, подсекая корни уцелевших диких австралийских цветов; те вздрагивали и падали, и их увозили в тачках, чтобы затем сжечь.
И на тридцати акрах царили чистота и порядок, все было прибрано и приглажено.
- Чернокожие теперь не узнали бы эти места, - сказал отец, когда мы как-то проезжали мимо ворот поместья.
От ворот до дверей дома вилась вымощенная гравием, обсаженная вязами аллея. Сразу же за воротами приютился небольшой коттедж, где жил привратник с семьей. Как только раздавался цокот копыт и шум подъезжавшего экипажа, он выбегал из домика, распахивал ворота и снимал перед приехавшим гостем шляпу. Гости - скваттеры в кабриолетах, запряженных парой, приезжие из города в рессорных экипажах, дамы с осиными талиями, церемонно восседавшие в фаэтонах, глядя поверх голов чопорных девочек и мальчиков, примостившихся на краешке переднего сиденья, - все они проезжали мимо сторожки, кивая или покровительственно улыбаясь привратнику, встречавшему их со шляпой в руке, или вовсе его не замечая.
На полпути от ворот к дому находился небольшой загон. Когда-то здесь высокие голубые эвкалипты вздымали свои обнаженные руки над кенгуровой травой и казуаринами, но теперь это место затеняли темные сосны и земля под ними была густо усыпана коричневой хвоей.
Внутри загона по кругу беспрестанно ходил олень - по одной и той же протоптанной дорожке, тянувшейся вдоль ограды. Иногда он поднимал голову и хрипло ревел, и тогда болтливые сороки прекращали свою трескотню и поспешно разлетались в разные стороны.
Наискосок от загона виднелись конюшни - двухэтажные постройки из серо-голубого камня с сеновалами, стойлами и кормушками, выдолбленными из стволов деревьев. Перед конюшнями на вымощенной булыжником площадке конюхи, присвистывая на английский лад, чистили скребницами лошадей, а те беспокойно перебирали ногами и помахивали подстриженными хвостами, тщетно пытаясь отогнать надоедливых мух.
От конюшен к портику хозяйского дома вела широкая дорога. Если какой-нибудь путешествующий сановник или английский джентльмен с супругой приезжали сюда из Мельбурна, чтобы познакомиться с жизнью большого поместья и увидеть "настоящую Австралию", экипаж останавливался под портиком и, после того как седоки выходили, направлялся по этой дороге к конюшням.
В честь приезда гостей чета Карузерс устраивала балы, и в такие вечера на заросшем папоротником холме, который высился за домом, под несколькими уцелевшими акациями собирались самые смелые и любопытные обитатели Тураллы, чтобы поглазеть сквозь большие освещенные окна на женщин в платьях с глубоким вырезом и с веерами в руках, приседавших перед своими кавалерами в первых па вальса-кадрили. До небольшой кучки любопытных доносилась музыка, и они не ощущали холода. Они слушали волшебную сказку.
Однажды среди любопытных находился и мой отец; он держал в руках полупустую бутылку; и каждый раз, когда за освещенными окнами кончалась очередная фигура танца, он издавал веселый возглас, а потом, продолжая что-то выкрикивать, кружился вокруг акаций с бутылкой вместо дамы.
Вскоре для выяснения причины этих воплей из большого дома вышел тучный мужчина, у которого на золотой цепочке от часов висел миниатюрный портрет его матери, оправленный в золото львиный коготь и какие-то медали.
Он приказал отцу уйти, а когда тот не унялся, замахнулся на него кулаком. Объясняя то, что произошло вслед за этим, отец говорил:
- Я уклонился от удара, перешел в захват и сыграл на его ребрах, как на ксилофоне, а он так охнул, что чуть было мою шляпу не унесло.
Потом отец помог своему противнику встать и почиститься, сказав при этом:
- Я как увидел ваши побрякушки, так сразу понял, что вы не в форме.