Десять посещений моей возлюбленной - Аксенов Василий Павлович 36 стр.


Пол помыт, еще и влажный. Пластинка крутится – песня звучит: О Марко, Марко, Марко Поло… Мы под нее когда-то твист выделывали. Пластинка запиленная, заезженная ли – одно и то же повторяет:

О Марко, Марко, Марко Поло… дзыть… О Марко, Марко, Марко Поло… дзыть…

Наташа Черкашина, сама себе, как Кот чеширский, улыбаясь, снимает эту и другую ставит.

Томбе ля неже…

Ну, думаю.

Ресницы у нее, у этой Наташи, – длинных, густых таких ни у кого не видел я. Глаза за ними – как в засаде, и цвет глаз редкий – фиолетовый, ни у кого такого не встречал. Она за лето это повзрослела. Была девчонка, стала девушкой.

"Ох, уж кому-то повезет, – как-то сказала мне про Наташу эту Таня. – Очень хорошая девчонка. Парень нашелся бы достойный". Я согласился.

Таня смеется, смотрит на меня. И я уверен: только увидела меня, моя любовница пришла на ум ей сразу.

Белить они, оказывается, в тот роковой для меня день затеяли, как она, Таня, после рассказала мне, и начали с того, самого теплого в избе угла, где проживат Федосья Константиновна. А на время белёнки переселили ее, баушку, в Танину комнату. На одни сутки. Я как раз и угодил. Таня спала в ту ночь на чердаке. Как жаль, что крепко. Но я ведь этого не знал и – получается, что – не виновен.

– Весело вам? – спрашиваю.

– Весело! – чуть ли не хором отвечают.

А я стесняюсь, как всегда, скрываю, правда, это тщательно. Смело прошел, сел на свободный стул. Сижу. Чуть ли не ногу на ногу забросив. Ну, я ж яланский.

А раз яланский, что ж тогда робею? Поразмышлять над этим надо будет.

Один раз прозвучала песенка про снег, другой раз завела ее Наташа. На меня бегло и с лукавой усмешкой поглядывает из-за своих ресниц, как из засады, над моей лысиной, пожалуй, потешается.

Ну, ладно, думаю, и пусть.

Две девчонки, Катя Скобелева, будущая девятиклассница, и Маша Баландина, будущая семиклассница, – наперечет их тут, в Черкассах, Таня меня уже со всеми познакомила, – беловолосые, как опушившиеся одуванчики, танцевать вышли. Топчутся, шаркая туфлями по полу. Катя, постарше, водит, а Наташа подчиняется. По сторонам глядят – друг дружку ищут будто, потерялись.

Посовещавшись коротко, договорились, слышу, Таня с Дусей на Кеми, мостков напротив, встретиться. Мне все равно где – не подсказываю.

Предупредив других девчонок, что в клуб она еще вернется, пошла Дуся домой за давно уже купленной и ждавшей моего приезда бутылкой вина. Мы с Таней, попрощавшись с остающимися, отправились на речку.

Взяла Таня меня под руку. Мне это нравится. Идем.

– У меня, – говорит Таня, прижимаясь ко мне, – бутылку было оставлять нельзя. Папка, прознал бы, тут же выпил бы. А у него чутье на это.

– Через стекло?

– Хоть через что… Мама где спрячет, он найдет. Достать не может только, сердится… Как на полати он полезет?

– Я заходил, они играют в шашки.

Таня смеется.

– Проиграет папка или выиграет, все равно, – говорит, – бражки выклянчит, раз уж настроился… Еще и праздник же, Успение… Они и в шахматы умеют. Только тогда уж оба спорят… "Ты, – папка сердится, – пашто, Надька, мухлюешь?! Ферзё моё не тут стояло! Ты передвинула яё!"

– А мать? – спрашиваю.

– А мама: "Ну дак куда уж там, мухлюешь… Кто б говорил!.. Турку срубала у тебя, она стоит вон, как живая!.. И кто из нас, скажи пожалуйста, мухлюет?"

– Хорошие они у меня, – говорит Таня.

– Ага, – говорю.

– По ним скучать буду в Исленьске. Папка, не пьет когда… расцеловала бы его. Он очень добрый.

Платье на Тане голубое. Новое. Сама красивая – ей все к лицу, во что она бы не оделась.

Мурава мягкая – по ней шагаем. Как по ковру. Шагов не слышим. Как будто искры, высекаем из нее кузнечиков – те не стрекочут.

– Я, – говорит Таня, – тебя люблю. Сильно, сильно. Как хорошо, что ты приехал. Я рано так и не ждала, и очень рада. А ты?

– Что я?

– Ты рад?

– Конечно.

– А по тебе и не похоже.

– А я скрываю.

– А зачем?

– Такой, наверное, характер.

– Стану врачом, тебе его исправлю.

– Че долго ждать?.. Давай сейчас.

– Если уйдешь к какой-нибудь другой… я жить не стану. А как там Галя?

– Да нормально.

Катит по муравчатой улице навстречу нам смуглый мальчишка лет семи или восьми велосипедный, без спиц и без оси, сверкающий на солнце, никелированный обод, подталкивая его гибким талиновым прутом. Мальчишка босиком, с черными от пыли ступнями, в порваных на коленях сатиновых шароварах, в красной рубахе байковой навыпуск, в бурой кепке-восьмиклинке, то и дело сползающей ему на глаза с наголо, как у меня, стриженной головы – взявшись за козырек, рукой свободной всё ее, кепку, и поправляет – отправляет на затылок.

– Драсьте, – бросает резко, с нами поравнявшись, на нас не глядя.

– Привет, – отвечает ему Таня. – Кепку-то чью, отцовскую напялил?

– Тепку… Не кепку, – говорит.

А разминулись с ним когда, Таня мне объясняет.

– Застеснялся… Он мой троюродный племянник. Стёпка. Смешной мальчишка.

– Тоже, как ты же, Чурускаев?

– Нет, он Черкашин. Как и Наташка. Эта… А ей – двоюродный племянник… Не разговаривал лет до пяти.

– Совсем? – спрашиваю.

– Совсем, – говорит Таня. – А в пять заговорил. Сидели, ели, за столом. Он говорит: Суп не соленый. С тех пор и начал. Боялись, вырастет немым.

– А плакал хоть?

– Ну, иногда.

Идем. К Кеми уже свернули.

– Как на тебя смотрела Наташка, ты заметил? – спрашивает Таня.

– Нет, не заметил, – говорю.

– Вернешься с армии, меня забудешь, старую, и женишься на ней.

– Ну, хорошо.

– Если на ней, я не обижусь.

– А почему?

– А я не знаю… Просто меня уже, наверное, не будет.

– Не говори так.

– Я сказала.

Пришли к Кеми. На бревно сели.

– Я так соскучилась, – говорит Таня.

– Я тоже, – говорю.

Тень, где сидим, от ельника, что на яру, – солнце на вечер.

– День уж, смотри, такой короткий, – говорит Таня.

– Да, – говорю. – Еще не очень…

– Мне так тоскливо почему-то.

– И мне тоскливо тоже… было.

– А сейчас? – спрашивает Таня.

– А сейчас нет, – говорю.

– Обними меня.

Обнял.

– И поцелуй.

Целую.

– В губы.

На противоположном, пологом берегу, по ярко освещенному солнцем белому как сахар песку, бегает вдоль линии воды кулик – кричит – обеспокоен чем-то, длинноногий. Или так радуется, разминаясь.

– Я, – говорит Таня, – в детстве думала, что это маленькие журавлята. Мать потерял свою, зовет ее и ищет, бегает туда-сюда… А позврослеет как, тогда уж, думала, курлычет… Скоро и журавли уж полетят. И гуси.

– Скоро… Снег выпадал уже на севере.

– Так грустно.

– А я в детстве, – говорю, – думал, что пни – это такие невысокие деревья… И что музыку сочиняют птицы, а люди ее только исполняют.

– У птиц же, – смеется Таня, – нет рук.

– Да, – говорю. – И инструментов.

– Споешь мне что-нибудь?

– Потом.

Галька сзади, слышим, зашуршала. Дуся пришла. Принесла в своей бывшей школьной, заляпанной сплошь чернилами, сумке бутылку вина, три граненых стакана и бумажный кулек с конфетами какими-то.

Читаю:

– "Токай". Вино. Сухое, белое… Не пробовал.

– Но, – говорит Дуся. – Она купила в Елисейске, Танька. И специально для тебя. Я сразу зарилась – она мне не позволила. Ты оценил бы.

– Слов, – говорю, – не хватит, чтобы оценить.

– Все вы такие, – говорит Дуся, присаживаясь с Таней рядом на бревно. – Когда имеете, не бережете, а потеряете – ревете.

– Ну, не ревем уж.

– Да я так. Но все равно вы, парни…

– Сволочи.

– А, что ли, нет?

– Ну, вам виднее.

Вытащить нечем – вдавил я кое-как пробку в бутылку, вино разлил – всем поровну – на треть стакана.

– Ну, давайте, – говорит Таня. – За будущих учительницу и врачиху.

– За будущего рядового, – говорю.

Чокнулись. Выпили. Девчонки по глоточку. Я все разом. Скривился – вино мне кислым показалось.

О том о сем поговорили. Учебный год, конечно, вспомнили. Кто и куда устраиваться будет на работу, кто поступил, и это обсудили.

Вино допили.

– Пойду, – говорит Дуся. – Меня там ждут… Девчонкам обещала.

Не просим, чтобы побыла.

Поднялась Дуся. Дошла до воды, стаканы сполоснула и положила в сумку их. Вернулась к нам. Стоит. Высокая.

– Не скучайте, – говорит. – Еще увидимся, надеюсь.

Ушла.

Сидим с Таней. Как вода в реке течет, смотрим. Кулик побегал – улетел. Журавлик, только суетливый.

– Дуська без матери росла… С отцом, – говорит Таня. – Мать умерла, когда ей было года три… В грудь жеребец лягнул, и от ушиба… Брат, Васька, старший… в город переехал. В детстве он с ней и нянчился обычно. Отец с утра до вечера работал. Старый сейчас уже… на пенсии.

– У, – говорю. – А я не знал.

– Она об этом говорить не любит…

– А почему?

– Меня просила не рассказывать… Не знаю.

Яркий сине-оранжевый зимородок над водой под тальником стремительно летает. Сядет на ветку, в воду смотрит – как на себя будто любуется; нырнет вдруг, вынырнет с мальком.

– Красивый, – говорит Таня.

– Да, – говорю.

– Только мальков вот ест.

– Не он, так окунь.

– Съездим на наше место, – говорит Таня.

– Поехали, – соглашаюсь.

С бревна встали. Пошли.

К дому приблизившись, взял я за руль мотоцикл, повел к дороге, чтобы его не возле дома заводить. Слышу, стучат в стекло оконное.

– Идите ужинать! – кричит нам тетя Надя.

– Потом! – отвечает ей Таня.

– Остынет все!

– Пусть остывает.

– Ну, в печь поставлю… Там найдете!.. Да хоть оделись бы поте́пле!

– Да нам не холодно!

Поехали.

Обнимает меня Таня сзади, руки засунув под рубаху мне. Как воск расплавленный, ладони ее теплые. Голову на плечо мне положила. Волосы мягкие – затылком стриженым их ощущаю. Душистым мылом пахнут, "Земляничным", – привычно вроде, но – как новое. Воздух весной вдыхаешь так же вот – шалеешь.

Приехали. Мотоцикл у нашей сосны оставил.

К краю обрыва подступили. Внизу река. Бледно в ней небо отражается – восток.

– Помнишь, – спрашивает Таня, взяв меня за руку, – фотографировались тут?

– Конечно помню, – отвечаю.

– А что читали мы тогда?

– Читали разве?

– Разве нет?.. Пойдем, – говорит. – Искупаемся.

– Сейчас?!

– А что?

– Нельзя, – говорю.

– Почему? – спрашивает.

– Пророк Илья в речку посикал.

Смеется.

– Вода ж холодня!

– И чё?

Спустились с яра.

Вверху мелкий, но бурный перекат – шумит и пенится, плес перед нами – тихий и глубокий.

Раздевается Таня. Донага.

– Не смотри, – говорит.

– Ладно, – говорю.

Смотрю. Красивая. Не загорело тело кое-где – места такие сохранились.

Ступая осторожно по камням, при этом вскидывая руки, идет Таня по берегу вверх по течению реки. Входит, повизгивая, в воду. Плывет, ногами брызги поднимая. Встречаю в плесе.

Сразу-то – холодно, теперь уж – нет. В воде теплее даже, чем на воздухе.

– Мы – как дельфины, – говорит Таня.

– Угу, – говорю. – Дельфин с дельфинихой. А ты – особенно.

– Ага.

– Только вот плаваешь…

– Ну?

– Ну…

– А, как собака.

– Да.

Поймал за талию – выскальзывает.

Накупались. Выходим на берег.

Сразу не одеваемся, хоть и свежо. Обнимаю Таню – все ее тело в крупных каплях. И на груди. И на сосках. Капли – как линзы мелкие – увеличительные.

Вытирает Таня, прижимаясь ко мне, себя и меня своим платьем. На колени после опускается, ложится. И тянет за руку к себе. Я повинуюсь.

– Был бы один, я ни за что бы…

– В воду не сунулся бы?

– Нет.

Камни. Гладкие. Не крупные. Есть среди них такие же зеленые, прямо как Танины глаза. Только глаза сейчас у Тани – черные.

Стало темнеть – успел заметить.

Шевелю податливые камни, раздвигаю их в своем стремлении. Прохожу сквозь мантию земную. Обжигая, магма останавливает.

– Ты, – говорит Таня.

Молчу.

– Родной, – говорит.

Молчу.

– Любимый… Ты мой, мой, мой… каждая клеточка твоя…

И тут меня словно прорвало:

– Таня, – говорю. – Ненаглядная, единственная…

– Умру, – говорит, – если…

– Если, – говорю, – и я тоже…

– Люблю…

– Люблю, – впервые выговорил.

Стали, нагие, остывать.

Оделись. В яр поднялись. И наверху уже обулись.

К сосне пришли, стоим возле нее.

Совсем стемнело.

– Вон, – говорит Таня, – моя звезда. А где твоя?

– Не помню, думаешь?

– Вдруг упадет… твоя или моя?

– Не упадет, – успокаиваю.

– А помнишь, я тебе на память шишку сосновую в карман рубахи положила тут?

– Помню, – говорю.

– Ты потерял ее.

– Я ж ненарочно. Дала другую – ту храню ведь.

– Ты разговариваешь с ней?

– Конечно.

– Что говоришь?

– Соскучился, люблю.

– А что она тебе?

– Молчит.

– Твоя такая же – молчунья.

Назад поехали, уже с включенной фарой.

Оставил я в деревне мотоцикл у развилки. Пошли на Кемь.

Сели на бревно. Тихо течет река, сосредоточенно – на нас внимания не обращает. Плещется рыба в ней – играет, мошку ли ловит – вьется та над водой. Редкий туман над речкой стелется, на пар похожий.

Месяц уж ночью появился, около часу, опрокинутый, лес озарил едва-едва. Низко над Камнем. В Кеми отразился. К нам от него, от отраженного, дорожка пробежала. Совсем ущербный – немного света от него – как от лампадки.

– Уезжать завтра, – говорит Таня.

Молчу.

– Мне плакать хочется… Уже сегодня, а не завтра… А помнишь, – спрашивает Таня, засмеявшись, – как вы в интернате, нарядившись в белые простыни, пришли ночью под наши окна?

– Помню, – говорю.

– Это все ты, наверное, придумал.

– Рыжий.

– Неправда. Ты.

– Какая разница.

– Мы на автобусе поедем с Дуськой. Придешь на вашу остановку?.. Я помашу тебе рукой.

– Приду.

– До самолета не проводишь?

– Может.

– Я бы хотела очень.

– Постараюсь.

– А помнишь, – спрашивает Таня, – на Новый год в бутылочку играли в интернате?

– Ну?

– А когда Маузер крутнул, она на Рыжего, бутылка, показала?

– Не на тебя ли?

– Нет, на Рыжего… А он кричал еще: "Да ни за что! Пусть лучше Дуську поцелует!" Стояла около него… Но чмокнул в щечку Витьку, ты его заставил.

– Ну, если правило… нельзя же нарушать.

– А помнишь, – спрашивает Таня, – как ты прошлым летом пришел ко мне, и мы бежали друг дружке навстречу… так – с распростертыми руками?

– Помню, – говорю.

– Я, как почувствовав, пошла из клуба на развилку… А что сказал ты мне тогда?

– Не помню.

– Вот ты всегда такой – не помнишь… А помнишь, ты был у меня… лед как раз шел, и ты поплыл на льдине до Ялани?

– Да.

– Я так тогда переживала. В школе увидела когда уж, успокоилась… А как тебя недавно встретил Соболь?

– Это до старости я не забуду.

– Не укусил бы он тебя.

– Он не сказал тогда мне это.

Небо все в звездах. Дождь метеоритный.

– Ты загадал желание?

– А ты?

– Скажи, какое.

– Нет.

– Ты вредный.

– А ты?

– А я тебя люблю…

– Ты не увиливай.

– Ты знаешь…

Утка закрякала.

– У нас на лыве… там, у кладбища…

– И не боится.

– Чё, покойников?

– Да нет. Охоту уж открыли.

– У-у… Чё-то холодно… Платье не высохло… Пойдем?

– Угу.

Смеется.

– Что?

– Да как ты к баушке в постель забрался.

– Мне не до смеха было.

– Правда? Больше не хочешь?

– Не хочу.

Пошли. К дому приблизились. Возле ворот стоим, обнявшись.

– У нас будет много-много детей, – шепчет мне Таня прямо в ухо. – Четыре сына и три дочери.

– Не знаю, – говорю.

– А я знаю, – говорит Таня. – Сыновья будут походить на меня, а дочери – на тебя.

– Лучше уж все пусть будут на тебя похожи.

– И первым, знаю, будет сын.

– Ты что?

– Я так.

– О чем ты, Таня?

– Скоро.

Мыши летучие летают. Месяц над ельником повис. В деревне тихо.

– Нетопырей боюсь… Пойдем на крышу.

Вошли в ограду. На чердак поднялись.

Лежим. Фонарик не включаем.

– Я уж привыкла к твоей лысой голове…

– Не лысой – стриженой.

– Ёжик колючий…

И сколько времени прошло – не подытожить.

– Лаз уже видно, – говорю. – Светает.

– Тебе так кажется, – шепчет мне Таня.

Сколько минут прошло – не подсчитать.

– Таня, пойду.

– Нет, – говорит.

Сжимает пальцами затылок стриженый мой…

– Я без тебя умру…

– Я тоже…

Время глаза нам закрывает на себя, и странным образом:

Мы на развилке.

Хоть, как рассоху, разрывай нас.

Но – расстались.

В Ялань я въехал вместе с солнцем.

Долго уснуть не мог – душа моя болела.

Послесловие

Отслужил я на Тихоокеанском флоте три года. Вернулся.

На Кеми моста нет – снесло. Вода большая. Перевозят людей на моторной лодке: взрослых – за тридцать копеек, детей – за десять. Меня бесплатно переправили: я – дембель.

Май. Вторая половина месяца. Листья на деревьях еще не распускаются. Цветут медунки, колокольчики и подснежники.

Дошел я до Ялани пешком. С легким матерчатым зеленым чемоданишком – с размашистым приветом дембельским из города дождей, шнурков и проституток на нем, с двумя тельняшками в нем, в этом чемоданишке, да с толстой пачкой писем от моей единственной, от Тани, – писала мне всю мою службу, как солдатка.

Иду – счастливей в жизни никогда, наверное, и не был.

В Ялань вошел – дыхание перехватило. К родному дому подступил – и сердце сжалось: покосился, окнами сморщился, подсел заметно.

Тут и родители мои – вроде и ждали и не ждали. Слова как будто все забыл вдруг. Да и не выскажешь как:

Трепетно.

Назад Дальше