Когда псы плачут - Маркус Зусак 3 стр.


Большой косматый парикмахер улыбнулся, и мне стало стыдно за журнал. Оставалось лишь надеяться, что он поймет про разные слои моей натуры. Ведь он, в конце концов, парикмахер. У парикмахеров есть все ответы, как управлять страной – так же как у таксистов и кошмарных радиожурналистов. Я еще раз поблагодарил и распрощался.

Вышел на улицу, и был еще ранний вечер, так что: "Почему бы нет? – сказал я себе. – Можно и в Глиб".

И ни к чему договаривать, что я туда оправился и стоял под окнами той девчонки.

Стефани.

Смотреть, как за плечами города оседает солнце, оттуда не хуже, чем из любого другого места, и, потоптавшись, я уселся под стеной и снова стал думать про парикмахера.

Важно вот что: мы с этим парнем делали одни и те же вещи, но в обратном порядке. Он вспоминал. А я предвкушал. (Признаю, мечтательное, почти смехотворное предвкушение.)

Стемнело, и я решил, что пора домой, к ужину. Там, я думал, будут остатки стейка с овощами, разваренными до беспамятства.

Я поднялся.

Сунул руки в карманы.

Поглядел, понадеялся, пошел – в этом порядке.

Понимаю, что убого, но, видимо, такова была моя жизнь. Какой смысл отпираться.

Двинув оттуда, я понял, что засиделся допоздна, и решил ехать домой на автобусе.

На остановке немного народа. Мужик с портфелем, непрерывно курившая тетка, парень – с виду рабочий или плотник, и парочка, которая обнималась и целовалась в ожидании автобуса.

И я не мог удержаться.

Я на них глазел.

Не в открытую, конечно. Так, бросал взгляды.

Проклятье.

Меня заметили.

– Чего уставился? – Парень злобно ткнул в меня словами. – Заняться больше нечем?

Нечем.

И нечем было мне ответить.

Нечем вообще.

– Ну?

Все равно нечем.

Тут и девчонка напустилась:

– Иди на кого другого пялься, трехнутый. – У нее были светлые волосы, зеленые глаза, обжатые светом фонаря и голос, как тупой нож. И она пырнула меня им: – Дрочила.

Типичный случай.

Этим словом обзывают на каждом шагу, но в тот раз оно меня задело. Думаю, задело потому, что от девчонки. Не знаю. Но, в общем, было довольно погано, что до этого дошло. Даже автобуса ждать мирно у нас не получается.

Знаю, знаю. Нужно было огрызнуться, да позлее, но я не стал. Не мог. Вот тебе и по-Волфчьи, ага. Вот тебе и дикий пес, которым я раньше был. Я только бросил на них еще один быстрый взгляд, чтобы понять, собираются ли они отполировать свой наезд еще какими-нибудь словечками.

Парень тоже был светлый. Не дылда, но и не коротышка. В темных штанах и ботах, черной куртке, с глумливой рожей.

Между тем, мужик с портфелем глянул на часы. Дымилыцица прикурила новую сигарету. Рабочий переступил с ноги на ногу.

Больше слов не было, но, когда пришел автобус, все ломанулись, и я оказался последним.

– Извините.

Я вошел и хотел расплатиться, но водитель сказал, что цена недавно поднялась, и у меня не хватает на билет.

Я вылез, досадливо усмехаясь, и застыл на тротуаре.

Автобус был почти пустой.

Я двинул по улице, и видел, как он отчалил и поволокся по улице. Мысли заковыляли у меня в голове, в том числе:

– сильно ли я опоздаю к ужину;

– спросят ли меня, где я бродил;

– позовет ли отец нас с Рубом помогать в субботу;

– выйдет ли когда-нибудь девушка по имени Стефани и увидит ли меня (знает ли она вообще, что я там торчу);

– сколько времени понадобится Рубу, чтобы отделаться от Октавии;

– вспоминает ли Стив нашу переглядку в понедельник на стадионе так же часто, как я;

– а как там дела у Сары (мы давненько не разговаривали);

– огорчаю ли я миссис Волф, знает ли она, что я вырос таким неприкаянным;

– как там сейчас парикмахер над парикмахерской.

А еще я понял на ходу, а потом – на бегу, что у меня нет даже никакой злости на парочку, которая меня обзывала. Я понимал, надо разозлиться, но нет. Временами мне кажется, что мне не помешало бы побольше дворняжки в крови.

Кладбище

Идем дальше, но пес по-прежнему держится на расстоянии. Без слов. Без вопросов.

Он ведет меня прочь – из города, в темноту, которая поначалу пахнет бедой. Но мы подходим ближе, и я понимаю: то, к чему мы идем, вовсе не беда. Это смерть.

Обычная тихоня смерть, во всей ее терпеливости.

Мы останавливаемся под угольно-черным небом, и я понимаю, что передо мной кладбище человечества. Здесь каждый, кто когда-то жил и умер, и каждый, кому предстоит жить и умереть. Мы все тут. До единого.

Пес замирает.

Голова его висит.

Она всегда висит. Можно сказать, болтается.

Могилы, насколько хватает глаз: бесконечность смерти.

Мы идем между ними, пока пес не замечает женщину, неподвижно стоящую у надгробья.

У нее в руках ни цветов, ни речей.

Человек вспоминает, вот и все.

Завидев нас, она бросает последний взгляд на могилу и уходит.

А мы подходим.

Опустив головы, туда, где она стояла.

Мы подходим, и я читаю имя на плите. Там какие-то слова, которых никак не разобрать, и даты, которых я не могу прочесть.

Четко вижу только имя:

КЭМЕРОН ВОЛФ.

Надеюсь, это правда.

4

– Эта псина – сплошное позорище, – сказал Руб, и я понял, что есть вещи, которые никогда не меняются. Вроде уходят, но возвращаются.

После той истории на остановке я вернулся домой, и после ужина мы с Рубом повели на обычную прогулку Пушка, соседскую собачку-козявку. Как всегда, мы накинули капюшоны, чтобы никто не узнал, потому что, говоря словами Руба, такая картина, как этот Пушок, – полный кошмарик.

– Когда Кит станет будет новую собаку, – заметил Руб, – скажем, чтобы выбрал ротвейлера. Или добермана. Ну или хоть какую-нибудь, с которой не стыдно показаться на люди.

Мы остановились на перекрестке.

Руб наклонился к Пушку.

Сладеньким голосом заворковал:

– А ты мелкий уродец, Пушок, а? Уродец? Уродец. Ты уродец, ты в курсе? – И псина облизнула губы и довольно запыхтела. Если б он только понимал, что Руб его обложил с ног до головы. Мы перешли улицу.

Мои ноги шаркали.

Ноги Руба танцевали.

Пушок скакал, и поводок-цепочка звенела в такт его пыхтению.

Разглядывая его сверху, я понял: тело у него крысиное, а вот шуба на нем – что-то непостижимое уму, иначе не скажешь. Как будто он тысячу оборотов прокурился в центрифуге. Засада была в том, что мы, вопреки всему, полюбили эту животину. Даже в тот вечер после прогулки я ему скормил кусок стейка, не доеденный Сарой за ужином. Вот незадача, мясо оказалось жестковато для Пушковых малюсеньких зубиков, и бедняга чуть не подавился.

– Итить твою, Кэм, – смеялся Руб, – ты что, уморить хочешь бедного уродца? Он ща задохнется.

– Я думал, разжует.

– Разжует, черта лысого. Ты глянь. – Руб махнул рукой. – Глянь!

– И что делать? – спросил я.

У Руба возникла идея.

– Может, тебе достать у него из пасти, пожевать и отдать?

Что? – Я посмотрел на Руба. – Хочешь, чтобы я пожевал?

– Точно.

Сам, может, пожуешь?

– Ну щас.

В общем, мы фактически оставили Пушка давиться. Уже было ясно, что все обошлось.

– Это закалит его характер, – изрек Руб, – ничто так не укрепляет волю собаки, как хороший кусок, застрявший в горле.

Мы вместе увлеченно смотрели, как Пушок расправляется со стейком.

Когда он доел и мы убедились, что угроза гибели от непрожева миновала, мы отвели его домой.

– Надо просто швырять его через забор, – сказал Руб, но мы оба знали, что никогда так не сделаем.

Тут немалая разница: смотреть, как собака чуть не сдохла, подавившись, или швырять ее через забор. Ну и кроме того, наш сосед Кит был бы от такого очень не в восторге. А он умеет быть довольно противным, этот Кит, особенно если дело касается его дражайшего песика. Нипочем не подумаешь, что такой жесткий мужик может завести такого пушистика, но, я почти не сомневаюсь, он все валит на жену.

Представляю, как он говорит друзьям в пабе: "Это собачка жены. Повезло, что соседские пацаны-оболтусы ее выгуливают: их мать заставляет". Он иногда лютует, но вообще-то нормальный мужик, этот Кит.

Кстати о жестких мужиках: оказалось, отец хотел-таки, чтобы мы ему помогли в ближайшую субботу. Сейчас он нам очень неплохо платит и кажется вполне довольным. Недавно, как я уже говорил, он сидел без работы и ходил прям несчастный, но сейчас с ним работать – просто радость. Иногда мы на обед идем в кафе, едим рыбу в тесте, а бывает, играем в карты на отцовском замызганном красном "эскимоснике", но это все только если мы вкалываем, как кони. Клифф Волф – фанат конского вкалывания, и, если честно, мы с Руб тоже. А еще мы были фанатами рыбы в тесте и карт, хотя выигрывал обычно старик Клиффорд. Или выигрывал, или игра слишком затягивалась, так что он ее прекращал. Есть ситуации, где ничего не поделаешь.

Я еще не сказал вам, что у Руба водилась и другая работа. В прошлом году он закончил школу и, несмотря на кошмарные оценки на экзаменах, поступил учеником к плотнику.

Помню, как он принес эти оценки.

Он раскрыл конверт возле нашей покосившейся разболтанной калитки.

– Ну, как? – спросил я.

– Ну-у, Кэм… – Он улыбался, словно был доволен собой на сто двадцать процентов. – Могу сказать в двух словах. Первое слово "полный". Второе – "кабздец".

И все равно он нашел работу.

Сразу же.

Это же Руб.

И ему не было нужды работать на отца по субботам, но он почему-то все равно работал. Может, из уважения. Раз отец просит, Руб делает. Может, не хотел, чтобы его считали лентяем.

Не знаю.

Ну, так или иначе, в ту субботу мы работали со стариком Волфом, и он разбудил нас ни свет ни заря. До солнца.

Мы ждали, пока батя выйдет из туалета (а он обычно оставлял его в ужаснейшем состоянии – в плане запаха), и решили с утра пораньше перекинуться в карты.

Пока Руб тасовал и раздавал на кухонном столе, я вспомнил, что было, когда мы решили сыгрануть за завтраком, несколько недель назад. Идея-то была неплохая, да вот я умудрился разлить свои хлопья на всю колоду, потому что еще наполовину спал. И вот даже теперь на карте, которую я откинул в отбой, обнаружились присохшие хлопья.

Руб взял карту.

Рассмотрел.

– Ха.

Я:

– Знаю.

– Убогий ты.

– Знаю, – тут только согласиться и оставалось.

Послышался звук смываемой воды, потом пошумел кран, и папаша вышел из ванной.

– Идем?

Мы закивали и стали собирать карты.

На работе мы с Рубом рыли землю, как черти, болтали и смеялись. Признаю, с Рубом всегда здорово похохотать. Он рассказывал про одну прежнюю подружку, которая любила жевать ему уши.

– Ну пришлось ей купить, блин, жвачки, а то бы щас ходил без ушей.

"Октавия", – подумал я.

Я задумался, какую историю он расскажет о ней через месяц-другой, когда у них все закончится и уплывет за поворот. Ее внимательный взгляд, растрепанные волосы, обычные ноги с изящными ступнями. О каких ее причудах Руб расскажет, интересно. Может, она требовала, чтобы в кино он клал ладонь ей на бедро, а может любила просовывать пальцы ему в кулак. Я не знал.

Все получилось быстро.

Я открыл рот.

И спросил.

– Руб?

– Чего?

Он бросил рыть и посмотрел на меня.

– Сколько еще у тебя с Октавией?

– Неделю. Может, две.

Мне оставалось лишь рыть дальше, а день не спеша поплыл мимо.

На обед – рыба, жирная и вкусная.

Картошка – покропленная солью и пропитанная уксусом.

За едой отец просматривал газету, Руб взял у него телепрограмму, а я стал писать новые слова в уме. Карты на тот день закончились.

Вечером миссис Волф спросила, как у меня дела в школе, и я вернулся к своим недавним мыслям о том, были ли у матери причины в последнее время расстраиваться из-за меня. Я доложил ей, что в школе все путем. Какую-то секунду я раздумывал, не сказать ли кому-нибудь про слова, которые стал записывать, но нет, я не мог. В каком-то смысле это было стыдное, что ли, хотя только эти мои записи и шептали мне на ухо, что все идет как надо. Я не признавался – никому.

Мы вместе прибрались на кухне, пока объедки от ужина не задубели, и ма рассказала мне про книгу, которую читала тогда, под названием "Мой брат Джек". Она сказала, что книга про двух братьев, и как один из них взрослел и при этом все досадовал на то, как он живет и каков он сам.

– Придет время, ты расцветешь, – были ее предпоследние слова. – Только не суди себя слишком строго. – А эти – последние.

Она ушла, я остался на кухне один и понял, что миссис Волф великолепна. Не в смысле блестящий ум или что-то другое блестящее. А великолепна вообще, тем, что она такая, как есть, и даже морщинки вокруг ее постаревших глаз были разных оттенков доброты. Вот отчего она была великолепна.

– Привет, Кэмерон. – Это попозже ко мне заглянула Сара. – Ты как насчет сходить завтра к Стиву на игру?

– Давай, – ответил я. Делать мне все равно было нечего.

– Отлично.

В воскресенье Стиву предстоял очередной матч, но на другом стадионе, где-то в районе Марубры. Ехать решили только мы с Сарой. Зашли к Стиву, и он повез нас на своей машине.

На том матче произошло кое-что важное.

Цвет доброты

Мы возвращаемся с кладбища обратно в город, и ночь все еще в самом начале.

Мы идем, спотыкаясь, и я думаю о цвете доброты, осознавая, что ее краски и оттенки на человеке не рисуются. Они въедаются.

Пес бросает на меня взгляды.

Он знает мои мысли.

Скоро он опять останавливается, и перед нами здание, взмывает в небеса.

У него стеклянные двери, будто темные зеркала, и мы стоим подле.

Пес взлаивает.

Дерзко и басовито, заставляя меня всмотреться в отражение. Так нужно.

Я пристально смотрю на себя самого и вижу цвета неуклюжести, неуверенности и тоски.

И впервые в жизни я не отворачиваюсь, махнув рукой. Я ныряю в них, чтобы почувствовать их силу.

Я готов.

Пробраться сквозь них.

5

По дороге к Стиву я раздумывал, что же, бляха-муха, собирается делать в жизни моя сестра Сара. Мы шли по улице, и большинство встречных мужиков разглядывали ее. Многие, миновав нас, оборачивались взглянуть на ее фигуру еще разок. Похоже, для них Сара только этим и была. От таких мыслей мне становилось немного тошно (и не хотелось разговаривать), и я надеялся, что на самом деле Саре светит не такая жизнь.

– Извращенцы долбанные, – сказала Сара.

И это меня обнадежило.

Дело в том, что, по-моему, мы все – извращенцы. Все мужчины. И все женщины. И все страдальцы-малолетки вроде меня. Забавно думать, что мой папаша тоже извращенец, или что мать. Но ведь где-то в расщелинах души они, я уверен, было дело, поскальзывались, а то и ныряли охотно. Что до меня, так временами мне кажется, я там и живу. Может, все мы так. Может, одно прекрасное в моей жизни только и есть – карабканье на свет.

Стив, как всегда, спустился к нам махом, едва мы появились. Он сидел на балконе, поднял голову и в следующее мгновение стоял рядом с нами с ключами в руке. Стив ни разу в жизни никуда не опоздал.

Он закинул сумку со снарягой в багажник, и мы покатили.

Ехали по Кливленд-авеню, которая вечно подзабита, даже в воскресенье, и радио у Стива молчало. Нас подрезали, автобусы перед носом отваливали от бровки, но Стив не раздражался. Ни разу не нажал на сигнал, не выругался. Он не видел в этом смысла.

Здорово, что я в тот день поехал на стадион. Здорово было посмотреть на Стива и наблюдать, как он себя ведет. Слова, которые я стал записывать, не только заставили меня по-новому чувствовать и видеть мир: от них я стал любопытнее. Мне хотелось видеть, как люди двигаются, как говорят и как реагируют друг на друга. Стив был прекрасным объектом для изучения.

Поле огородили веревкой, и оттуда, где мы с Сарой стояли, я видел, как Стив подошел к своим. Каждый из них посмотрел на Стива и сказал пару слов. Только один или двое поговорили с ним дольше. Стив не смешался с общей кучей, и было ясно, что он ни с кем там не в близкой дружбе. Ни с одним человеком. И все равно он им нравился. Его уважали. Захоти он, смеялся бы с ними, и все бы ему заглядывали в рот.

Но это сейчас не имело значения.

Для Стива – не имело.

Другое дело в игре: когда он просил мяч, ему отдавали. Когда нужно было провернуть что-то важное, Стив проворачивал. В легких играх звездили другие, но, когда приходилось круто, вывозил Стив, даже если вывозить приходилось в одиночку.

Команды изготовились, из-под обоих навесов много вопили и дурачились, и вот игроки выбежали на поле. Стив в своей команде был капитаном, и, как я и думал, на поле он разговаривал заметно больше. Он никогда не орал. Я только видел, как он что-то поясняет другим игрокам или говорит, что делать. И все слушались.

В три часа игра началась.

Народу на стадионе было прилично, большинство дули пиво или жевали хот-доги, а часто – и то и другое вместе. Многие орали, роняя изо рта крошки еды и слюну.

Как часто бывает, в первые минуты матча возникла свалка, в которой Стив не участвовал. Какой-то чувак подскочил и ударил Стива куда-то в область горла, и все кинулись в драку. Плюхи шлепались в мясо, кулаки кровавились о зубы.

Стив поднялся и отошел в сторону.

Согнулся.

Сплюнул.

Потом выпрямился, пробил штрафной и помчался по полю хлеще прежнего.

Его имя выкликали постоянно.

– Волф! Держи Волфа!

Каждый раз блокировать его посылали нескольких, чтобы уж точно приложить, как следует.

Каждый раз Стив поднимался и продолжал игру.

Мы с Сарой улыбались, когда Стив несколько раз прорывался сквозь защиту, и с его подачи забивали голы. К перерыву его команда уже хорошо вела в счете. Важное событие этого дня произошло в конце второй половины игры.

Небо было темно-серое, собирался дождь.

Люди ежились от холода.

Скользкий ветер тек по воздуху.

Позади гоняли мяч детишки, с застывшим в уголках ртов томатным соусом и коростой на коленках.

Стив готовился пробить штрафной с самого что ни на есть дальнего расстояния – с точки прямо возле трибуны болельщиков чужой команды.

Они дразнили его.

Обзывали.

Кричали, что он – ноль.

Назад Дальше