Парочка, спотыкаясь, вскарабкалась по ступенькам в ярко освещенный вагон, в первый класс. Местные набились во второй класс.
Tren с грохотом умчался. Чета Берлапов даже не попрощалась. Их приводила в ужас возможность более близкого знакомства с кем-то, кого они, может, знать не хотели и от знакомства с которыми им вряд ли была какая выгода.
- Ничтожества! - высказалась вслух Кэт, глядя вслед удалявшемуся трамваю. - Невоспитанные ничтожества.
Она немного побаивалась мексиканцев, не вполне трезвых, которые ждали трамвая в нужном ей направлении. Но некоторая симпатия к этим смуглолицым молчаливым людям в больших шляпах и простых коротких хлопчатых блузах была сильнее страха. Во всяком случае, в их венах текла настоящая кровь, горячая, темная.
Эти же двое со Среднего Запада - бескровные, озлобленные, тошнотворно бледные!..
Ей припомнился местный миф. Когда Творец создавал первых людей, Он слепил их из глины и сунул в печь обжигать. Они получились черные. "Передержал!" - сказал Творец. Слепил других и сунул в печь. Эти получились белые. "Недодержал!" - сказал Он. Тогда Он сделал третью попытку. Теперь они получились теплого коричневого цвета. "В самый раз!" - сказал Творец.
Эти двое со Среднего Запада, увядшая дамочка с детским личиком и хромой судья, остались сырыми. Вряд ли их вообще обжигали.
Кэт взглянула на смуглые лица, освещаемые дуговой лампой. Они пугали ее. В них таилась смутная угроза. Но она чувствовала, что они по крайней мере прошли обжиг в божественном огне, придавшем им должный цвет.
Слегка петляя, подъехало такси, Оуэн высунул голову из окошка и открыл дверцу.
- Нашел его в pulqueria, - сказал Оуэн. - Но не думаю, что он очень пьян. Не боишься возвращаться с ним?
- И pulqueria, конечно, называлась "La Flor de un Dia", "Дневной цветок", - с понимающим смешком добавил Оуэн.
Кэт с сомнением посмотрела на водителя.
- Не опасней, чем дожидаться трамвая, - сказала она.
Такси рвануло с места и помчалось на полной скорости в ад.
- Скажи же ему, чтобы так не гнал, - взмолилась Кэт.
- Не знаю, как, - ответил Оуэн, потом закричал шоферу на правильном английском: - Эй! шофер! Не так быстро! Не нужно так гнать.
- No presto. Troppo presto. Va troppo presto! - сказала Кэт.
Водитель посмотрел на них расширенными черными глазами, в которых стояло бездонное непонимание, и вдавил в пол педаль газа.
- Он только прибавил скорость! - нервно рассмеялся Оуэн.
- А, да оставь его! - сказала Кэт устало.
Водитель несся так, словно в него вселился сам дьявол.
Но в то же время управлял машиной с дьявольским же бесстрастным мастерством. Ничего не оставалось, как смириться: пусть гонит.
- Не правда ли, отвратительное было сборище! - сказал Оуэн.
- Отвратительное! - согласилась Кэт.
Глава III
Сороковой день рожденья
Однажды утром Кэт проснулась сорокалетней. От себя она не прятала этого факта, но других в него не посвящала.
Это, признаться, был удар. Сорок лет! Надо было набраться мужества перешагнуть разделительную линию. На этой стороне оставались молодость, и непосредственность, и "блаженство". Впереди ждало другое: сдержанность, ответственность и никаких "шалостей".
Она была вдова и теперь одинока. Выйдя замуж очень молодой, она имела двух взрослых детей. Сыну был двадцать один, дочери девятнадцать. Они жили главным образом с их отцом, с которым она развелась, чтобы выйти замуж за Джеймса Джоакима Лесли. Теперь и Лесли умер, и вся та половина жизни завершилась.
Она поднялась на плоскую крышу отеля. Утро переливалось бриллиантом, и в кои-то веки сквозь прозрачную даль виднелся Попокатепетль, могучий гигант в снежной шапке, грозно высящийся под синью небес. Над ним поднималась долгая черная струя дыма, извивающаяся, как змей.
Иштасиуатль, Белая Женщина, искрилась на солнце и казалась ближе, Попокатепетль стоял дальше как тень, чистый конус воздушной тени с яркими проблесками снега. Два чудовища, исполинских и ужасных, следящих за высокой и кровавой колыбелью людей, долиной Мехико. Чуждые, массивные, эти белоголовые горы как будто издавали низкий ровный гул, слишком низкий, чтобы человеческое ухо могло различить его, но кровь улавливала его, этот грозный гул. В них не было ничего, что возвышало бы, вызывало душевный подъем или восторг, что отличает снежные горы Европы. Только огромная, белоплечая тяжесть, страшно давящая на землю и урчащая, как два следящих льва.
На первый взгляд Мехико с его виллами по предместьям, превосходными центральными улицами, тысячами автомобилей, теннисом днем и бриджем по вечерам казался благополучным городом. Каждый день яркое солнце, огромные дивные цветы на деревьях. Сплошной праздник.
Пока вы не оставались с ним один на один. И тогда вы ощущали этот звук - низкое, грозное рычание ягуара, чьи пятна от ночи. Тогда дух ваш поникал под огромной давящей тяжестью: огромные кольца ацтекского дракона, дракона тольтеков, обвивали вас и стискивали душу. Яркий солнечный свет мутнел от черного пара злой, бессильной крови, и казалось, цветы растут на разложившейся крови. Сам дух этого места был жесток, гнетущ, губителен.
Кэт прекрасно поняла мексиканца, сказавшего ей: "El grito mexicano es siempre el grito del odio". Крик мексиканца - это всегда крик ненависти. - Знаменитые революции, как говорил дон Рамон, начинались с "Viva!", но заканчивались всегда воплем "Muera!". Смерть тому, смерть другому; всегда только смерть! смерть! смерть! неотвратимая, как жертвоприношения ацтеков. Из века в век что-то жуткое и макабрическое.
Зачем она приехала на это высокогорное плато смерти? Как женщина, она страдала даже больше мужчин, а в конце концов практически все мужчины гибнут. Когда-то в Мексике существовал развитый ритуал смерти. Ныне смерть в ней была неприглядной, низменной, вульгарной, лишенной даже мучительного своего таинства.
Она села на парапет старой крыши. Улица внизу была как пропасть, но вокруг нее расстилалось сияющее волнистое море разновысоких плоских крыш с обвисшими телефонными проводами и неожиданными, глубокими, темными колодцами patios с цветами, цветущими в тени.
Непосредственно сзади стояла огромная старая церковь, ее полукруглая крыша походила на выгнутую спину какого-то крадущегося зверя, а купола, как вздувшиеся пузыри, сверкали в глубокой небесной синеве желтой черепицей, голубыми и белыми изразцами. По крышам спокойно расхаживали мексиканки в длинных юбках, развешивая или расстилая на камне постиранное белье. Над головой пролетела случайная птица, за нею спешила по крышам се тень. И недалеко высились буроватые башни-обрубки кафедрального собора, огромный старинный колокол вибрировал, издавая едва уловимый ухом густой и глубокий звук.
В этом искрящемся блеске воздуха и старых крыш вокруг должны были царить ликование, allegro, allegretto. Но нет! Постоянно эта мрачная полутень, черный змеиный рок.
В том, что она задавала себе вопрос, зачем приехала сюда, не было ничего хорошего. Там, в Англии, Ирландии, Европе, она услышала consummatum est своего духа. Он скончался в своего рода смертельной агонии. И все же пребывание на этом тяжком континенте смерти с черной душой оказалось ей не по силам.
Ей было сорок: первая половина жизни закончилась. Яркая страница с цветами и любовью и остановками на крестном пути закончилась могилой. Предстояло открыть новую, черную страницу, черную и пустую.
Первая половина ее жизни была написана на сияющем гладком велене надежды - изысканные буквицы выведены на золотом поле. Но романтические чары рассеивались от остановки к остановке на крестном пути, и в конце был изображен склеп.
Теперь светлая страница перевернута, и перед ней страница темная. Как можно писать на странице столь бездонно черной?
Она спустилась на улицу, поскольку обещала пойти посмотреть фрески в университете и в школах. Оуэн, Виллиерс и молодой мексиканец ждали ее. Они отправились в путь по людным улицам города. По мостовым бешено мчались автомобили и маленькие омнибусы, называвшиеся здесь камионами; тротуары заполнены толпой: индейцы в белых бумажных рубахах и таких же штанах, в сандалиях и больших шляпах медлительными призраками бесцельно бродящие среди городского люда буржуазного вида: молодых дам в бледно-розовом крепдешине и на высоких каблучках и мужчин в штиблетах и американских соломенных шляпах. Бесконечная суета под сверкающим солнцем.
Пересекши раскаленную, без клочка тени plaza перед кафедральным собором, на которой, как в загоне для скота, собирались трамваи, чтобы потом разбежаться по улицам, Кэт снова замедлила шаг, разглядывая вещи, разложенные на тротуаре для продажи: безделушки, раскрашенные сосуды из тыквы, покрытые чем-то вроде лака и блестящие, novedades из Германии, фрукты, цветы. И индейцев, сидящих на корточках возле своего товара: крупных, молчаливых, красивых мужчин с черными, как бы без зрачков, глазами, говорящих так тихо, протягивающие в маленьких чутких коричневых руках крохотные игрушки, сделанные и раскрашенные ими с таким старанием. Ее привлекало их странное мягкое обаяние и печаль, эти странные мужские голоса, такие глубокие, но такие спокойные и мягкие. И женщины, маленькие быстрые женщины в синих rebozos, быстро вскидывающие черные глаза и говорящие быстро и льстивыми голосами. Мужчины, которые просто выставляют апельсины, тщательно, почти нежно обтирают их тряпкой и складывают яркими аккуратными пирамидками. Узнаваемая чуткая нежность густой крови, узнаваемое щебечущее обаяние женщин, походящих на птиц. Они такие спокойные и ласковые, женственные, как бутон. И в то же время грязная одежда, немытые тела, вши и необъяснимый пустой блеск черных глаз, таких пугающих и таких манящих.
Кэт видела итальянцев, торговцев фруктами, которые энергично терли апельсины о рукав, чтобы придать им блеск. Какой контраст с рослым красивым индейцем, сидящим так спокойно, словно он один на тротуаре, и неторопливо, медлительно обтирающим свои желтое апельсины, пока они не начинают сиять, а потом складывающим их в небольшие кучки, в пирамидки по два или три цента за каждую.
Странное занятие для большого, красивого, мужественного вида мужчины. Но, похоже, они предпочитают эту детскую работу.
Университет размещался в здании испанской постройки, которую заново отреставрировали и отдали молодым художникам, чтобы они его оформили. Со времен революции ни в какой области авторитеты и традиция не были ниспровергнуты столь решительно и окончательно, как в мексиканских науке и искусстве. Наука и искусство - увлечение молодых. Дерзайте, мальчики!
И мальчики дерзали. Но к тому времени один из известных художников был уже не мальчиком и прошел основательную школу в Европе.
Кэт видела репродукции некоторых фресок Риверы. Сейчас она ходила по внутреннему двору университета, рассматривая оригиналы. Интересные работы: художник знал свое дело.
Но побудила художника к созданию этих работ его ненависть. На многих фресках, посвященных индейцам, они были изображены с симпатией, но всегда идеализированно, сквозь призму социальности. Они не были спонтанным ответом на зов крови. Эти плоские индейцы были символами в летописи современного социализма, пафосными изображениями жертв современной индустрии и капитализма. Только эта роль была им отведена: роль символов в скучной летописи социализма и анархии.
Кэт думала о человеке, что полчаса назад полировал свои апельсины: о его своеобразной красоте, о несомненной насыщенности его физического существования, о мощном потоке крови в его жилах и его беспомощности, глубочайшем неверии, фатальном, дьявольском. И вся свобода, весь прогресс, весь социализм в мире не помогут ему, не спасут. Более того, лишь поспособствуют его дальнейшей гибели.
По коридорам университета носились юные девицы с короткими стрижками и в мальчишеских джемперах, - выставив подбородки в характерной манере, подчеркивающей юность-и-энергию нашего времени. Прекрасно сознающие, какие они молодые и энергичные. И очень американизированные. Проходили молодые профессора, приветливые и благожелательные, молодые и несомненно безвредные.
Художники работали над фресками, Кэт и Оуэна представили им. Но это все были мужчины - или юноши, - для которых сама краска, казалось, существовала только для того, чтобы epate le bourgeois. А Кэт устала от epatisme не меньше, чем от буржуазии. Ей не интересно было epatant le bourgeois. И epateurs вгоняли се в тоску так же, как буржуа. Две стороны одной скуки.
Маленькая группка перешла в иезуитский монастырь, теперь отведенный под среднюю школу. Тут находились еще фрески.
Но их написал другой человек. И это были карикатуры, столь грубые и безобразные, что просто вызвали у Кэт отвращение. Художник хотел, чтобы объект изображения вызывал в зрителе чувство возмущения, потрясал, но, возможно, как раз эта заданность мешала этому. Карикатуры получились уродливые и вульгарные. Ходульные фигуры, символизировавшие Капиталиста, Церковь, Богатую Женщину и Маммону, были изображены в полный рост и со всей яростью, на которую способен был автор, и располагались по периметру внутреннего двора серого старого строения, где учили молодых людей. Всякому, в ком осталось хоть что-то человеческое, было ясно, что подобные вещи судебно наказуемы.
- Вот это да, поразительно! - вскричал Оуэн.
Его фрески все же потрясли, как потряс бой быков, ему они доставили удовольствие. Он считал новаторским и вдохновляющим подобный способ оформления общественных зданий.
Мексиканец, сопровождавший их, тоже был профессором в этом университете: невысокий, спокойный молодой человек лет двадцати семи или восьми, разумеется, сочинявший сентиментальные стихи, занимавший пост в правительстве, бывший даже членом законодательного собрания и мечтавший побывать в Нью-Йорке. Привлекали в нем естественность, мягкость, молодой задор. Кэт он нравился. Если он смеялся, то смеялся весело и от души, и был неглуп.
Пока дело не касалось этих маниакальных идей социализма, политики и La Patria. Тогда он был не человек, а автомат. И очень утомителен.
- О, нет! - возразила Кэт, глядя на эти карикатуры. - Слишком они уродливы. Они сами себя разрушают.
- Но это так и задумано, - сказал молодой Гарсиа. - Они и должны быть уродливыми, разве нет? Потому что капитализм уродлив, и Маммона уродлив, и священник, протягивающий руку, требуя денег у нищего индейца, уродлив. Разве не так? - Он неприятно рассмеялся.
- Но, - сказала Кэт, - эти карикатуры слишком тенденциозны. Это вроде вульгарной брани, а вовсе не искусство.
- Но ведь это правда? - сказал Гарсиа, указывая на отвратительную фигуру толстой женщины в тесном коротком платье, чьи ляжки и груди были как протуберанцы, которая шла по лицам бедняков.
- Они именно такие, нет?
- Где вы видели таких? - сказала Кэт. - Мне это скучно. Художник должен оставаться нейтральным.
- Только не в Мексике! - бойко воскликнул молодой мексиканец. - В Мексике невозможно быть нейтральным, потому что здесь такое тяжелое положение. В других странах, да, можно, наверно, быть нейтральным, потому что там не так все плохо. Но здесь положение настолько тяжелое, что нельзя быть просто человеком. Необходимо быть мексиканцем. Больше мексиканцем, чем просто человеком, разве не так? По-другому нельзя. Необходимо ненавидеть капиталиста, необходимо, или никто не сможет жить. Мы не сможем жить. Никто не сможет. Если ты мексиканец, ты не можешь быть просто человеком, это невозможно. Мексиканец должен быть социалистом или же капиталистом, отсюда ненависть. Что еще можно сделать? Мы ненавидим капиталиста потому, что он губит страну и народ. Мы должны его ненавидеть.
- Но в конце концов, - сказала Кэт, - а как же двенадцать миллионов бедняков, в основном индейцев, о которых говорит Монтес? Невозможно всех их сделать богатыми, как бы вы ни пытались. И они не понимают самих этих слов: капитализм, социализм. Они мексиканцы, между прочим, а на них вообще не обращают внимания, разве только когда вы делаете из них казус белли. Как люди они для вас просто не существуют.
- Как люди они для нас не могут существовать, слишком они невежественны! - закричал Гарсиа. - Но когда мы убьем всех капиталистов, вот тогда…
- Тогда найдется кто-то, кто убьет вас, - сказала Кэт. - Нет, мне это не нравится. Вы не Мексика. Вы, в сущности, даже не мексиканцы. Вы всего лишь полуиспанцы, напичканные европейскими идеями, и заботитесь лишь об утверждении собственных идей и ни о чем больше. В вас нет никакого чувства сострадания. От вас одно несчастье.
Молодой человек слушал с округлившимися глазами, пожелтев лицом. Когда Кэт закончила, он недоуменно поднял плечи и развел руками.
- Что ж! Может быть! - сказал он откровенно язвительным тоном. - Возможно, вы все знаете. Возможно! Иностранцы - они, как правило, все знают о Мексике. - И он хихикнул.
- Я знаю, что я сейчас испытываю, - отрезала она. - И сейчас я хочу найти такси и отправиться домой. Не хочу больше видеть дурацкие, отвратительные картины.
Она вернулась в отель, чувствуя, как в ней снова разгорается ярость. Она удивлялась себе. Обычно она была такой добродушной и снисходительной. Но что-то в этой стране раздражало ее и вызывало такую ярость, что, казалось, она не выдержит, умрет. Испепеляющую, бешеную ярость.