Уходя из лагеря, я обернулся: горы вокруг Первоусмотренной высились среди светящихся облаков, как бастион света, окутанный орудийными дымами, и блики солнца, пробегающие в облаках или по заснеженным склонам, казались вспышками выстрелов, будто вокруг этой твердыни шла небесная битва. Здесь, на Севере, природа не утратила еще первоначальной силы своего воздействия и красота открывающихся взору картин воспринимается остро, событийно, как драма, разыгрывающаяся на гигантской сцене.
Едва мы вышли, ударил нам прямо в лица заряд снега. И хотя снегопад в летнее время не мог продолжаться долго, как-то само собой решилось, раз уж погода не благоприятствует нам, что сначала мы дойдем до крайней точки нашего маршрута, а на возвратном пути, когда ненастье уляжется, сделаем свою работу. Так мы тронулись потихоньку, принимая в лицо все изобретения непогоды, и целый час карабкались только к подножию Снежных гор, где не было раскисшей глины и можно было идти по каменистым осыпям и гребням, не прилипая при каждом шаге к земле. При такой прыти до северной оконечности горного массива, от которой до самого Маточкина Шара тянется низкая заболоченная тундра, на которой нет уже никаких возвышенностей, дойти вряд ли можно было быстрей, чем за двадцать четыре часа. А так как без отдыха при такой погоде одолеть пятидесятикилометровый маршрут нельзя, я решил, что, идя не спеша, доберемся к вечеру второго дня.
И поначалу все складывалось: шли мы себе за шагом шаг, имея по правую руку почти отвесные склоны Снежных гор, ни о чем особенно не думая. Кто испытал, что такое тундра, живо представит, что это было за путешествие. Несведущему же скажу, что в ходьбе по тундре, несомненно, открывается одна из сторон бесконечности, ибо нет конца шагам, упорно отстригающим метр за метром у пространства, которого больше, чем возможных шагов, чем сил у человека, и человек должен со смирением это понять, иначе пространство обманет его, заманит к себе и убьет. Немота. Ни вскрика, ни голоса – только, бывает, хрустнет камень под ногой, или особенно звонко застучит по капюшону дождь, или ветер как бы рванет и сомнет над головою большое полотнище, или ноги разбрызгают воду бегущего с гор ручья… И все – ни звука, кроме так или иначе связанного с сочением воды, ни одного голоса жизни, кроме собственного сиплого дыхания. Белая полярная сова сорвется с бугра, беззвучно взмахнув крыльями, – и тут же исчезнет, свалившись в невидимую глазом ложбинку, по которой протянет, прижавшись к самой земле, метров триста, чтобы вынырнуть в пелене дождя в безопасном уже отдалении. И от этой немоты делается порой не по себе и хочется заговорить с самим собою.
Архип всегда шагал впереди меня. В тундре каждый идет, как может, в своем ритме, и всякое приноравливание друг к другу, всякое подхлестывание себя или нарочитое сдерживание шага только во вред, ибо у одного отбирает силы в ущерб другому, а это пред лицом бесконечности ничем не оправдано. Поэтому я шагал, не стараясь успеть за охотником, а он не оглядывался на меня, покуда не решался отдохнуть или перекурить. Он дожидался, когда я подойду, минут десять мы молча сидели вместе, потом он вставал и трогался в путь, а я, перекурив, отправлялся следом, иногда, бывало, и не перекинувшись с ним за весь день и дюжиной слов.
С самого начала Архип меня поражал какой-то своеобразной дикостью, которая вообще свойственна охотникам. Все ненцы, с которыми до той поры приходилось мне иметь дело, хоть и жили еще в то время по-старому, кочуя с оленями в тундре, такими не были. Оленные люди – они люди, как олени же, стадные. А там, где людей много, где собрались хотя бы несколько человек для поддержания огня в очаге и продолжения рода, там и начинается, собственно, жизнь человечества. И как бы ни разнились быт и обычаи народов, все одно: не могут не звучать среди людей смех, шутки, не теплиться песня женщины, не раздаваться повизгивание детей и глухое бормотание старости, не может ничего избегнуться из того, что сопровождает человеческую жизнь от начала ее до самого конца. А в этом смысле охотник-одиночка – он больше похож на зверя, чем на человека: на нем печать бесконечного пути наедине с самим собою, тщетной, неразделенной мысли или даже бездумья, свойственного ведь и хищнику, выслеживающему добычу. Печать бессловесности замыкает его уста, и потому не погрешу против истины, сказав, что по первому впечатлению Архипа отличала только неспособность поддерживать никакой разговор, какое-то равнодушие к разговору, словно он не понимал, зачем он ведется. За минувшую неделю вдоволь находившись с ним по горам, я убедился, что спутник он надежный и верный, и понимали мы с ним друг друга не то что с полуслова – а вообще, можно сказать, без слов, потому что, вполне освоившись в своей роли проводника и отлично ее исполняя, разговорчивее Архип так и не стал.
Больше семи часов прошло уже с начала нашего похода, и я стал подумывать о привале, потому что вдруг начал уставать и отстал от Архипа больше обычного. Но он все тянул и тянул меня за собою. Наступал вечер. Стало совсем сумрачно под пологом туч, которые ползли так низко, что цеплялись за последние холмистые отроги Снежных гор, оставшихся, наконец, позади. Судя по карте, здесь должна была открываться речная долина, но впереди я различал только скальный массив и как будто новый подъем. Поглядев в спину Архипа, уверенно шагавшего впереди, я впервые испытал желание окликнуть его, чтоб подождал. Но едва эта мысль явилась, он сам остановился. Тяжело поднимаясь вслед по каменистой гриве, я слышал все нарастающий странный шум. Оказалось, он стоит на краю обрыва: скалу рассекал глубокий каньон, по дну которого мчалась река, вспучиваясь, будто играя тугими мышцами, разбиваясь о встречные глыбы и оглашая ущелье эхом разноголосых звуков. Странное меня охватило чувство: что я не знаю, что делать дальше. Захотелось сесть. Очевидно было, что здесь не переправиться – к воде еще можно было спуститься по уступам, но течение, взбешенное приливом дождевой воды, было тяжело и грозно, как в настоящей горной реке. Выше по каньону скалы обрывались к воде совсем отвесно, и вода точно кипела, вырываясь из узких каменных щек. В глубине ущелья курились облака, но что там темнеет, за этими завесами тумана, разглядеть было нельзя. Над головой резко вскрикнула птица. Я взглянул вверх, но ничего не увидел, клочья тумана неслись прямо над нами. Опять вскрик – пронзительный, неприятный, как будто, оказавшись здесь, мы вспугнули какую-то нечисть и она силится прогнать нас своими воплями. Приглядевшись, я заметил, что скалы по обе стороны ущелья кое-где, словно кровью, обагрены красным лишайником и, как известью, заляпаны птичьим пометом. Где-то на уступе должно было быть гнездо канюка, и это он, конечно, тревожился нашей близостью. Но в тот момент – уже второй раз за один день – в голове моей опять промелькнула сказочная аллегория, и я подумал, что если у ада есть вход с севера, то, верно, так и должны выглядеть адские врата, битвой мертвого камня и ледяной воды олицетворяя ярость, не знающую исхода, стиснутую в ущелье, как крик ненависти, устремленный в небо без единого просвета, без единого прорыва наверх.
Сырой ветер пронизывал меня насквозь. Я чувствовал непомерную усталость и ломоту во всем теле. Я заболевал, но еще не понимал этого… Мы тронулись вверх по краю каньона: каждый шаг отдавался острой болью в плече, которое я потянул годом раньше, работая на острове Колгуеве, шум крови стоял в ушах. Почти уже не помню, как кончился подъем и начался спуск. Под пологом мрачных туч открылась, действительно, речная долина, уходящая далеко в глубь острова. Напротив нас под облаками темнела подошва горы. Теперь все сходилось с картой – сначала долина, за ней гора. Но откуда взялись эти адские ворота? Почему река прорубила себе дорогу в скале, а не обошла ее? Плотность пород… Какими тонкими пластинками расслаивается камень – они похожи на черную чешую. Дракона, наверное? А шаги звенят, как будто идешь по россыпям медных монет. Нет, глуше – золотых. Золотая лихорадка. Всего так и трясет… Спина впереди – Архип. Мне ни разу не удалось догнать его, ведь он – ведущий, он – ведающий, он – ведун. Но если я упаду, а он не обернется – заметит ли он мое исчезновение?
Мысли мешались, вплотную уже подступал бред. Возможно, это мне помогло – по крайней мере некоторое время еще я шагал, ничего не соображая. Позже я много думал над загадкой бреда: с одной стороны, увеличение температуры тела уже на два – два с небольшим градуса дает такие изменения в восприятии окружающего, что смысл его полностью меняется. Но, с другой стороны, мир от этого не распадается, остается связанным, хотя и иными связями, чем мир нормальный, в котором главным узлом, универсальной константой является температура тела в 36,6 градуса. Объективность, таким образом, задается специфическими для человека формулами белкового обмена, при которых клетки сгорают от повышения температуры и угасают с ее понижением. Что там, за верхним и нижним температурным порогом? Если бы мозг мог мыслить, не отключаясь, мы, конечно, увидели бы совсем иные миры, нежели тот, к которому привычны… И ведь бред раньше сознания открыл мне, что я болен и подсказал слово, в котором заключался мой страх: я боялся упасть.
Я упал, когда мы переходили реку, далеко поднявшись вверх по течению: берег там пологий и река, разделившись на несколько рукавов, бежит между галечными отмелями, ничем не напоминая тот беснующийся поток, который зажат в ущелье. Переходя главное русло, я оступился – глубина оказалась больше, чем я ожидал. Ногами почувствовал угрожающую силу течения. Дна не было видно из-за мути, нанесенной в реку дождем. Только что впереди меня прошел Архип, но я боялся сделать следующий шаг, не в силах оторвать взгляда от несущейся вокруг меня тугой воды, хотя чувствовал, что течение уже выворачивает гальку у меня из-под ног.
– Ходи! Скорей ходи! Там твердо! – звонко крикнул Архип, заметив, что река сковала меня.
Словно очнувшись, я рванулся, но тут течением меня и подсекло – сделав еще шаг, я повалился вперед, выставив перед собой руки. Смешно, должно быть, я смотрелся, стоя на четвереньках в мелкой воде, придавленный тяжелым рюкзаком, не в силах подняться.
– Больной, больной совсем, – через секунду взволнованно говорил Архип, подняв меня на ноги и заглядывая в лицо.
К счастью, палатка, которую я нес в рюкзаке, осталась сухой. Я очнулся уже под брезентовым пологом, в теплом спальном мешке Архипа, сшитом из двух оленьих шкур мехом вовнутрь. Мутный свет ночи сочился сквозь линялые покровы нашего убежища, сотрясаемого порывами ветра. Когда я проснулся снова, было двенадцать часов следующего дня. Напоминанием о том, что вчера со мною случилась какая-то неприятность, была боль в колене. Первая мысль была о еде, вторая – что мы выбились из графика и надо немедленно отправляться в дальнейший путь. Я велел Архипу собираться, но против своего обыкновения он вдруг решительно воспротивился:
– Нет, сегодня идти не будем.
"Вот тебе на, сапог-то один совсем мокрый еще", – подумал я, ощупывая свою одежду.
– Почему не будем?
– У тебя болезнь не простуда, у тебя болезнь внутри.
Я взглянул на проводника с недоумением.
– У меня не болит внутри.
– У тебя вот здесь болит, – сказал Архип и похлопал себя по пояснице.
– Да ничего у меня не болит!
Мы оба смотрели друг на друга с досадой.
Ладно – так или иначе – а мы остались. Странен вышел этот день: я его запомнил на всю жизнь. Наблюдая за ловкими движениями Архипа, который наловил в реке крупных гольцов и сейчас их разделывал, распластывая рыбу вдоль, ломтями нежного розового мяса, я вдруг вспомнил прошлогоднего своего помощника и тут только сообразил, что фамилия-то у них одна и та же. На острове Колгуеве в помощниках у меня был ненец Ардеев Никита, замечательный из всего этого народа человек, вот только почти не говорил по-русски, да и не стремился. Мы с ним нелегкую делали работу – ставили знаки, таскали бревна для них оленьими упряжками, на определенных местах связывали и воздвигали. Сколько тонн бревен и камня переворочали вдвоем за лето, даже не знаю. В помощь ко мне был отряжен Никита председателем как бы на трудовую повинность за какую-то, как я понимаю, внутреннюю гордость, которую председателю хотелось сломить. Никита был из богатого рода, и дед его владел чуть не половиной пастбищ на Колгуеве, а дядя был большой шаман. Никита это прочно держал в голове, но не роптал, смеялся над председателем и был мне помощником, лучше которого трудно себе вообразить.
Очень внимательно выслушал меня Архип. После того как я сообразил, что фамилия у них одинакова, уже не было удивительно узнать, что с Никитой они родня и тот приходится ему двоюродным, кажется, братом, о котором он ничего не знал. Ибо их отцы, родные братья, расстались еще до революции, прежде, чем Архип появился на свет. В благодарность, что ли, что я передал ему такие ценные сведения, Архип мне рассказал историю своего рода. Тут бы можно сделать пропуск, да как быть, если все, что я знаю об Архипе, известно мне из этого внезапного откровения? Может быть, в памяти своей и не считал он нужным удерживать ничего, кроме этой истории.
В 1907 году, когда отцу его Любомиру исполнилось семнадцать лет, он взял своих оленей и, чтоб с братьями не делить пастбищ на Колгуеве, на каком-то корабле перевез на Новую Землю, где, прослышал, много свободного места. Дальше вышла обычная история: Новая Земля не Колгуев же – тут горы, пространства огромные. Олени все от него ушли и помешались с дикими, и Любомир в первое же лето остался ни с чем. Делать нечего, стал он поневоле охотником, стал промышлять морского зверя. Взял его себе в помощники старый морской промышленник, который жил один со своею дочерью. Богач, дом у него был из настоящего леса, норвежские ружья, золото. Но не ружья и не золото околдовали молодого зверобоя, а красавица Маремьяна – дочь старика. Была она помолвлена с кем-то из рода Вылок, местных уроженцев, но так понравился ей и старику новый помощник, такая удача пришла с ним в первый же промысловый сезон, что он с радостью отдал свою дочь за Любомира. И жили молодые счастливо целых шесть лет.
– А на седьмой год, весной, стал отец собираться в Белушку, хоть немного патронов или чего выменять на песцовые шкурки, – Архип печально закурил бумажную трубочку. – Решил ехать через ледник, через перевал, как короче. Не понравилось это деду, но он дал ему лучшего пса передового – здоровый был рыжий пес по кличке Чурбан. "Он, – говорит, – тебя во всяком случае выручит". Отец уехал – только снежная пыль поднялась. Сказал, вернется десятого марта. Десятого нет его. Одиннадцатого, двенадцатого – все нет. Тринадцатого сильное беспокойство охватило мать. Вышла она за порог – а на дороге камень стоит. Она испугалась. А на другой день птичка ударилась в окно: недобрая примета. Ударилась – и села рядом с домом. Мать взяла мелкашку, говорит: "Вот сейчас я тебя подстрелю". Стрелять умела хорошо. Поднимает ружье, целится. Выстрел – мимо. Еще один – мимо. А птичка – раз! – впорхнула в пристройку, где оставшиеся были ездовые собаки, и оттуда раздался вдруг жуткий вой. И вот, стоим мы с матерью на дворе, не знаем, что думать. Вдруг бежит издалека огромный рыжий пес, подбегает к матери, хватает за низ малицы. Тянет куда-то. Мать обрадовалась: раз Чурбан прибежал, значит, отец будет скоро. Пошла в избу ставить самовар. Дед пришел, увидел Чурбана. "Что, – спрашивает, – Любомир приехал?" "Пока не приехал". – "А почему постромки оборваны?"
Тут только мы заметили на собаке остатки упряжи.
Еще день прождали, дед сказал: "Ну, надо искать". Стал налаживаться на поиски сам. И тут открылась дверь. Вошел Пашка, который с матерью когда-то помолвлен был:
– Что, Любомир не приехал еще?
– Нет, не приезжал…
Он посмотрел на мать, но тут из собачьего закута вылетел Чурбан, да как зарычит на него…
Пашка побледнел и матери говорит:
– Привяжи собаку, а то я ее пристрелю.
– Зачем ты собаку стрелять будешь? – мать говорит. – Она тебе ничего худого не сделала…
Тогда Пашка стал беспокоиться, где отец. Надо, сказал, искать его. А сам меня по голове гладит:
– Сирота ты, сирота…
Пошли искать: дед, Пашка, наш сосед и еще один русский, который много лет тогда на участке прожил, пока революция вся не кончилась и не стали опять приходить на Новую Землю русские корабли.
Нашли отца на перевале: пулей прострелен висок.
Отец всегда ружье возил с собой. Дед говорил: "Любомир, ты смерть с собой возишь". А вот, что получилось. Отец приехал в Белушку, встретил Пашку. Наменяли что-то, отец даже сушек достал. Пашка ему говорит: "Любомир, я с тобой обратно через ледник поеду на упряжке". "Ладно". Не замечал, что Пашка не может побороть свою ревность, ненавидит его. Поехали. Тут снег пошел. А во льду трещины, под снегом совсем не видно. Отец Пашке сказал: "Я пойду, путь просмотрю, а то спуски уже начинаются". Ушел вперед, ружье оставил. Пашка взял ружье. Когда отец подошел – выстрелил прямо в голову. Упал отец. Пашка новый патрон вставляет – начал расстреливать собак. Но он еще только отца убил, как Чурбан начал упряжь грызть. Пашка пять собак застрелил, а почему Чурбана не смог – непонятно. Видно, нервничал. Чурбан упряжь перегрыз и убежал.
И, когда снова пришли на ледник, Чурбан завидел мертвого отца, подошел к Пашке и зарычал, будто сейчас загрызет.
Дед спросил:
– Ты Любомира убил?
– Я.
– Напрасно ты старался. Не выйдет Маремьяна за тебя.
И так случилось. Моя мать отказала ему. Судить ведь его было некому, никакой власти не было на острове, и никакой корабль не заходил, и люди забыли вкус хлеба. И вот, он ушел на охоту – и налетела борá – весенний ветер, холодный и острый, как лед. Десять дней дул. И Пашки не стало. Исчез. Обычно хоть что-нибудь отыскивают: песцы тело растащат – малица остается, ремни, нож, ружье. Ружье в тундре никогда не пропадает, а тут – ничего…
С любопытством слушая этот рассказ, я поражался более всего, как мальчик, в пять лет оставшийся без отца, все же выращен был матерью охотником. Здесь – безрассудная храбрость ненцев в воспитании детей. Рассказ же мне показался настолько художественным, что я его в тот же день записал, несмотря на некоторые детали, вообще свойственные сказочному мировосприятию ненцев. Которому, кстати, скоро нашлось подтверждение. Разглядывая карты – а их у меня было две: военного времени и более старая, на которой уцелели многие исчезнувшие на современных картах детали и названия, – я вдруг заметил, что на одной, военной, ближайшая к нам гора обозначена как Безымянная, а на другой сохранилось еще прежнее ее название – Нумд-Хэня. Загвоздка сразу мне увиделась в том, что так далеко на севере Новой Земли ненецкие названия редко встречаются. От оленьих пастбищ эти места отделяют полторы сотни верст, четыре залива, четыре перевала и по числу их четыре речных долины. Никакому оленеводу в такие лабиринты соваться незачем, да и охотнику в старое время тоже не было смысла: премного дичи водилось и в местах, более доступных. И, однако, на карте обозначено было название, опровергающее всю эту логику.
Я подозвал Архипа.
– Смотри: на карте здесь обозначена эта гора. Ты знаешь, как она называется?
– Нумд-Хэня.
– А что значит – Нумд-Хэня?
– Значит "дерево, вышиною до неба".