Собрав грязные миски, оставшиеся после ужина, она спустилась к реке и тут терла их черным мелким песком, чувствуя, как на глаза навертываются слезы бессилия и обиды. Какого черта этот старый импотент приклеился к ней? Ей-то какое дело до его комплексов?! Но не успела она вымыть и пару мисок, как услышала за собой шаги. Это был Николай. Он шел прихрамывая, и, конечно же, молча, держа в руке котелок. У воды он сел – с видимым трудом – и принялся драить песком сначала внутреннее, блестящее вместилище котелка, а потом внешнюю его сторону, дочерна закопченную огнем. Она смотрела на его шею, красную и жилистую, как канат, и вид этой шеи почему-то внушал ей все большую уверенность в том, что молчит он нарочно, назло ей, и будет молчать, пока воздух не лопнет от этого молчания.
– Эй, дядя, – вдруг произнесла она. – А ты чего такой злой?
– Боишься, укушу?
– Нет.
– Тишины боишься, людей боишься, себя боишься.
– Я недобрых боюсь. Вам-то я ничего не сделала, а вы уже с меня пошли шкуру драть, как будто я вам зачет должна сдать по физкультуре.
Николай помолчал:
– Я тебя не виню ни в чем. Только, думаю, не надо тебе было с нами ехать. Очень плохая примета – баба на корабле…
– Ах, вот в чем дело! – попыталась возмутиться она.
– Да, в этом, – упрямо сказал хромой.
Ей и в самом деле надо было уйти подальше от всех, притвориться камушком и смотреть на эту гору весь вечер и всю ночь. А она осталась с этими мужиками, среди которых только Сашка, может, и был счастливым. А остальные были так переломаны настоящим, что один вид ее, нетронутый и ничем не опаленный, вид человека, не знавшего боли и к боли не привыкшего, да еще холеного по-московски и по-московски же, без сучков и задоринок выделанного природой, заставлял этих несчастных беситься. Каждого по-своему.
Один любил своей нелепой любовью.
Другой так же уродливо ненавидел…
Как же она сразу не поняла?!
Секунда длилась, как вечность.
– О, господи, – вскрикнула она и, бросив посуду, побежала вдоль реки.
V
Она шагала вдоль берега, не разбирая дороги, ослепленная болью и окончательно потерявшаяся, ибо она не помнила себя и не знала, что с нею, как вдруг тяжелый плеск и шумное мокрое дыхание какого-то крупного существа остановили ее. Волна мурашек пробежала от затылка до пяток. "Одна по лесу не…" – так говорил Мальцев. Медведь?!
Оказалось – Шварц. Совершенно голый, он почти неподвижно парил в плотной воде реки, иногда всплескивая руками и делая шумный судорожный вздох. Увидев ее, он перевернулся на живот и как-то смешно на секунду поджался в воде, как всякий человек, не ожидавший, что его застанут за купанием.
– Я отвернусь, – сказала она.
– Да, – сказал он, вылезая на берег и, судя по звукам, торопливо вытираясь. – Вода холодная, снег в горах еще. Но после нее лет на двадцать моложе себя чувствуешь, честное слово. Люблю купаться здесь.
– А сколько вам?
– Тридцать шесть, а что?
– Морщин у вас много.
– Да, – сказал Шварц. – Морщины – это ничего.
Сгущались поздние сумерки. Стремительная вода реки, прежде воздуха вобрав в себя ночные тени, казалась почти черной. Над лесом, подсвеченный розовым закатным облаком парил снежный купол горы.
– А хотите тоже искупаться, Лена? – вдруг спросил Шварц.
– Здесь?
– Конечно. Я отвернусь.
– Да, наверно…
Шварц подошел и посмотрел ей в глаза. Желая понять, чего же хочет он от нее, она вдруг опять угадала в его взгляде то самое призывное выражение, что когда-то поразило ее при первой встрече с ним. Это длилось одно мгновение, но душа опять ожила и забила крылышками – и будь, что будет: то, что происходит здесь с ней, никого не касается!
Он достал из кармана комбинезона маленькое, смятое и уже влажное махровое полотенце.
– Возьми. Окунешься – сразу растирайся…
Ступив в воду, она испытала чувство, будто попала ногой в жидкое, ледянистое стекло. Лена бросилась вперед, но холод оглушил ее, лишил дыхания, и только на какую-то долю секунды она почувствовала вокруг пульсирующе-живое: плоть реки, которая, однако, была так беспощадна и сильна, что, несомненно, скомкала и унесла бы ее, если б она не рванулась, как рыба, к какой-то мели, и, почувствовав под собою дно, попросту не заорала:
– А! – а! – а!
Шварц бросился к ней, ошеломленно глядя на ее тело своими безумными глазами:
– Лена, что с вами?
– Ничего, – сказала она. – Отвернись.
Впечатление было, будто с нее содрали кожу.
Она не спеша вытерлась и оделась, теперь действительно ощущая во всем теле счастливый холодный звон. Потом подошла к Шварцу, села рядом и улыбнулась. Шварц тоже улыбался и молчал. В улыбке его сквозила какая-то горечь, словно бы извинение за то, что он не делает того, чего она ждет от него. Она вздохнула и села на бревно у самой воды. Шварц покорно примостился рядом – так, что протянув руку, мог бы обнять ее. Но он не обнимал.
Внезапно, рассыпая золотые в последних лучах солнца брызги, на перекате ударила огромная рыба.
– Что это? – прошептала она.
– Чавыча на нерест идет, – с какой-то неясной нежностью сказал Шварц. – Вот ведь тварь: без страха и без греха.
– Без греха? – изумилась она. – А при чем здесь грех?
– До нас на этой земле жили ительмены, – с тем же странным глубоким чувством проговорил Шварц. – Иногда мне кажется, что их голосами говорит земля. Целый народ не может исчезнуть бесследно. Их завещание – природа, которую они сохранили в неприкосновенности…
– А вы философ, Андрей, – сказала она и поцеловала его первая. У него были сухие, горячие губы и такие сильные руки, что она вся хрустнула под его ладонями. Он долго и нежно пробовал ее губы на вкус, потом сказал:
– Сладкие…
И в тот же миг отпустил ее.
Она еще ждала чего-то, но он вдруг встал, почему-то усмехнулся и произнес:
– Ну ладно, хватит сидеть, пойдем в лагерь.
Она подчинилась, понимая, что Шварц уже никогда не откроется ей.
Она наскоро выпила чаю, раньше всех забралась в кузов и лежала там без сна, то ли несчастная, то ли счастливая, слушая, как снаружи разговаривают мужчины и смеются смачно и грубо.
– Я на улице посплю, – сказал потом Николай.
Дверца кузова открылась, и Сашка, чертыхаясь, полез в свой угол, за ним Шварц, двигаясь почти неслышно, шикал на него:
– Тише ты! Дай девочке поспать…
VI
Он так ничего и не сказал ей, не протянул руку, не прижал к себе, хотя знал, как она ждет его. Ему ли, рассыхающемуся без любви, как старая лодка, не желать ее нежности, чтобы хоть на время унять жар изъедающего нутро огня? Но что огонь? Вспышка, даже неспособная его как следует ослепить. Она еще узнает любовь, настоящую любовь, без него. Потому что он, видно, создан был не для любви. Его настоящим было одиночество.
Шварц расстегнул спальный мешок и сел. В кузове было темно и душно. Вслепую, натыкаясь на чье-то тряпье, кружки и хлеб, он принялся нашаривать Сашкины сигареты. Сашка встрепенулся:
– Ты чего?
– Дай сигареты, покурить хочу.
Сашка тоже пошуршал и сунул ему в ладонь коробку с прижатой к ней зажигалкой.
– Царапнуло? – сонно спросил он.
– Да, – сказал Шварц, чтоб не влезать в долгие разговоры и толкнул дверь наружу.
На воздухе сразу стало легче дышать. Под луной серебристо мерцала река, окруженная синими тенями леса. Шварц двинулся к воде. "Царапнуло…" – про себя повторил он. Откуда-то Сашка знает… Видно, с каждым это случается.
В жизни своей он старался поменьше думать о женщинах. Но этой ночью ему хотелось думать только о них. О ней, вернее. Конечно, она нравилась ему. Но есть непреодолимые обстоятельства места, образа и времени действия, которые никогда не дадут судьбам соединиться. Она уедет туда, в свой город. А он останется здесь, под вулканом. Играть в любовь он не умел. Значит, и пусть…
Он сел на камень и закурил. Река ворочалась в ночи, поблескивая лунной чешуей, как живая.
Конечно, я мог бы показать ей чудо, – глотая горький дым, думал он. – Я мог бы рассказать ей… О чем? О том, чему сам удивлялся всю жизнь. Об этой реке, от истоков до устья сильной и своенравной, как дракон… Но разве она захотела бы слушать? Глупая маленькая девочка – ей нужны слова любви, чтобы быть счастливой… А он… Он не хотел расставаться со своим одиночеством. Одиночество делало его чутким и прозорливым. И этот дар он не променял бы ни на ослепление счастливого любовника, ни на покой благополучной семейственности. Другое манило его: этот мир под пологом неба с приливающей луною и обнажившимися минералами звезд. Между тьмою нижнего мира и чернотою неба тоненькой, похожей на плесень пленочкой наросло живое, перемалываемое ненасытной драгой человечества. Он чувствовал свое ничтожество перед этой махиной, перед каждой вонючей трубой, изливающей в море помои и презервативы города. Он знал, что их ночной дозор смешон, коль уж основой нынешнего процветания человечества стало обязательное убиение живого. Но он неизбежно возвращался сюда, на берег реки под вулканом – просто потому, что здесь жизнь еще билась, бурлила, прорастала тундровым ягодником, шумела дремучей, непролазной тайгой, из глуши которой Великие Шаманы народов, когда-то населявших эту страну, оседлав небесного волка, поднимались к самым звездам, чтобы духи поведали им о том, как правильно жить, не оставляя на земле следа.
Шварц докурил сигарету. Шипел ледяной кипяток воды. Словно нож, рассекая ее, шли к верховьям реки огненные рыбы. Посвистывала трава, напившись за день солнца и влаги. На миг все стихло, и тут же у самого лица почувствовал Шварц взмах огромных крыл: это вместе с холодным ночным ветром сорвался с вершины вулкана Кутх – черный ворон, птица грома. Шварц не знал, что предвещает появление птицы. Но ему показалось, что мудрый ворон пророчит удачу.
Он вернулся к машине. Девочка спала, но ее близость больше не волновала его. Шварц лег на спину и сразу уснул.
VII
Утром опять был туман, холод, серость. Завтракали остатками вчерашнего ужина, пили чай – почему-то без сахара, – Сашка курил, пытался шутить, но шутки были глупые и от него пахло псиной. Николай, выбравшись из-под стланика, где он всю ночь хоронился от комаров, даже не умываясь, всыпал себе в кружку полпачки заварки и, выпив это зелье, тут же засверкал желтым глазом. Шварц отчужденно смотрел куда-то вдаль. Ей впервые стало почти до слез жаль себя, и она подумала, что вообще зря ввязалась в эту затею, в это безнадежное, в сущности, дело: ни один браконьер не сунется сюда, в эту комариную глушь…
Она снова мыла посуду, с ожесточением терла миски черным песком, чувствуя, как слипаются пальцы от холодного жира, и вспоминала почему-то свои прошлогодние каникулы в Крыму, жаркие горы, синее море, кофейни и музыку на берегу и дикий утес в глубине заповедной бухты, где она однажды всю ночь просидела с каким-то харьковским пареньком, которого звали Олег и который от заката до рассвета рассказывал ей про скифов и тавров, про Митридатову стену и самого Митридата – последнего грека, не пожелавшего стать римлянином, про все – про все, и про аргонавтов, разумеется, тоже, хотя они плыли в Колхиду и их "Арго" не мелькнул бы даже на горизонте, когда засиял рассвет. Наверное, это и была любовь – только тогда она не поняла этого. И так появился Юрочка и его отстойные друзья, с которыми, конечно же, теперь-то уж точно будет покончено. Почему "теперь" – она не смогла бы объяснить, но про "покончено" знала наверняка. "Потому что каждый настоящий выбор, проклятые сосунки, имеет и свою настоящую цену, будь то любовь, будь то одиночество, – так бы она сказала им. – А вы хотите ставить – и выигрывать, ничем никогда не рискуя. Вот…"
За кустами зарокотал мотор грузовика. "Слава богу, – подумала. – Уезжаем отсюда". Мучительно захотелось обратно в город, где был горячий душ и Мальцев с его наивной, но трогательной опекой.
Она собрала миски и поднялась наверх. Мужчины ждали ее у машины.
– Поехали? – спросил Сашка, взглянув на чистую посуду.
– Домой? – невольно вырвалось у нее.
– Нет, – сказал Шварц. – Сперва в устья́ спустимся, там поглядим.
Она почувствовала, что не выдерживает.
– А чего глядеть-то? – выпалила с неожиданным раздражением. – Какого черта ловить в такую погоду?
Шварц усмехнулся. Николай выругался и сплюнул через плечо:
– Так и сглазить недолго…
Она поняла, что ляпнула что-то не то. Словно порвалось что-то: Сашка дымил в кабине, молчал, как пень. От вчерашней его грубоватой игривости и следа не осталось. Она приготовилась терпеливо вытерпеть это испытание окуриванием и молчанием, но через некоторое время Сашка сам спросил – не то обиженно, не то разочарованно:
– Надоело с нами, что ли?
– Нет, – сказала она. – Просто устала. И не увидела ничего.
– Как это "ничего"? Все ты увидела.
– Что?
– Что надо.
Из леса дорога вывела на сильно заболоченную, поросшую диким шиповником равнину. Повсюду перламутром отраженного неба блестела вода. Вот-вот, казалось, пойдет дождь. Она закрыла глаза, чтобы не потеряться в этом однообразии. Сашка упорно вел буксующий и задыхающийся грузовик к краю земли – голому песчаному гребню, за которым сквозило унылой пустотой серое небо. Когда он достиг цели, ветер из-за гребня ударил по стеклам кабины мелким песком. Она открыла глаза. Перед нею был океан. С тяжелым гулом волны разбивались о черный пляж, заваленный грудами белых, как кости, веток. Над океаном низко шли тучи, добавляя мрачного торжества музыке серых волн, которые били в берег неторопливо, но с такою спокойной силой, что под ними вздрагивала земля.
– Повезло нам! – опять заорал Сашка весело. – Тихо сегодня! А то б не проехали, до самых колес волна добивает!
Страшно было спокойствие океана. Она подумала, что если бы вдруг его волны подступили к крымским берегам, то любимые ею набережные, кофейни, виноград у мансарды, резные зеленые тени, улитки и даже та одинокая скала, где мальчик Олег всю ночь по-своему признавался ей в любви, – все это в один день было бы смято, выстужено, замыто черным песком…
Они поехали по прибойке, но на этот раз недолго: пляж рассекала река.
– Ну вот, – сказал Сашка, заглушая мотор. – До устьёв добрались. Отсюда к дому двинем…
Снаружи был ветер. Там, где река вливалась в океан, на мутных волнах качались чайки. На противоположном берегу Лена заметила домик – тоже черный, почти сливающийся с бесконечными песками побережья. Рядом с домиком стояла какая-то расплющенная гусеничная машина, каких она прежде не видела. Людей не было.
Все выбрались из грузовика. Шварц достал бинокль и со своею почти комичной серьезностью принялся разглядывать другой берег в бинокль. Ей было холодно и хотелось есть.
– Э! – позвал вдруг Шварц.
– А? – отозвался Сашка.
– Приготовьтесь-ка к работе.
– А что там? – спросил Николай. – Опять в Озерной ловят?
– Двумя сетками нерку берут.
Она ничего не могла понять, и, даже когда прыгающим, выпуклым глазом бинокля поймала трех человек, копошащихся у воды под тем берегом, ей все неясно было: они кто – браконьеры, что ли?
Все совершалось непонятно и до странности медленно. Сашка сплевывал, хлопал себя по карманам, проверяя, положил ли в комбинезон сигареты и спички; Николай, надев болотные сапоги, принялся грызть сухарь. На том берегу тоже никто особенно не беспокоился. Трое долго и бестолково топтались на песке, но потом один из них, в оранжевом, с явной неохотой вошел в холодную воду реки и стал вытягивать из воды какие-то веревки.
– Снимают сетку, – отобрав у нее бинокль, сообщил Шварц.
Сашка перестал, наконец, ощупывать себя и подошел к нему ближе.
– Ты думаешь что? Лодку надувать будем? Снесет ведь в океан…
– Унесет к чертовой матери, – подтвердил Шварц. – Если на лодке, то выше соваться надо, километра на полтора.
– А ты дай ракету, – посоветовал Сашка. – Мурзилка, он пугливый, пришлет вездеход.
Шварц дал ракету.
Она неярко погорела над рекой и погасла, никем, кажется, не замеченная на том берегу. Шварц, однако, продолжал смотреть в бинокль.
– Сам поведет, – сообщил он, наконец.
– Кто?
– Мурзилка, бригадир ихний.
– А почему "Мурзилка"? – спросила она.
– Да потому что он такой… замурзанный весь, – встрял Сашка. – Драный, как старый мишка плюшевый…
Николай повел на Сашку желтым глазом.
– Ну ты даешь… Фамилия у него Мурзин. Александр Максимыч Мурзин, тебе тезка. Ты человека брать собрался, а как зовут – без понятия?
– Не боись, без фамилии разберемся, – хохотнул Сашка.
Между тем вездеход – плоская коробочка на гусеницах – задымился на том берегу и, совершив какой-то нелепый маневр, плюхнулся в реку, сразу уменьшившись наполовину. Издалека, перекрывая плеск воды, донесся натужный, почти жалобный вой его мотора.
– Плывет? – изумилась она.
– Не, по дну… – сказал Сашка. – Слышь, как воет? Течение сильное…
В движении машины была странная рваность, которая особенно стала заметна, когда вездеход выполз на берег и с нарастающим грохотом, зарываясь то вправо, то влево, помчался к ним. Все объяснилось, когда ржавая, до красноты облупившаяся и, как дуршлаг, истекающая водой громадина с лязгом остановилась возле них и в пустое окно кабины она разглядела лицо водителя: безнадежно-пьяные, бессмысленные глаза и рот, силящийся выговорить: "От уж не ждали, гражданин начальник, от уж…"
Она попятилась. Этот человек и эта груда ржавого лома на гусеницах возникли из какой-то такой жизни, о которой она прежде не знала, да не желала бы знать. А человек, как назло, именно на ней остановив взгляд своих неживых глаз, силился выбраться из кабины, но не мог, он лишь шевелился и таращил глаза, как разбуженное ночное животное.
– Здравствуй, Максимыч! – вдруг громко сказал Шварц. – Пугливый ты: попал на уду. Теперь вези нас к себе. Покажешь, какие безобразия ты творишь…
Человек в кабине перестал возиться и обмяк на сидении, разом сделавшись нестрашным и жалким.
– Садись, – прохрипел он обреченно, доставая откуда-то мятые, высыпавшиеся папиросы и выпуская своим глиняным ртом дым прямо в пустое окошко.
Все вскарабкались наверх. Николай залез к Мурзилке в кабину, где валялись окурки и смятые консервные банки, Шварц с Сашкой встали над гусеницами по бокам, а ее посадили на самый верх, заставив свесить ноги в люк кабины.
– Держись крепче, – сказал Шварц.