На берегу неба (сборник) - Василий Голованов 17 стр.


X

Кузов был завален мешками с рыбой и за кабиной, где все они сидели, согнувшись в три погибели – ибо брезентовая крыша кузова давно сгнила и поверх бортов торчали лишь гнутые ржавые ребра, когда-то поддерживавшие ее, скопилась вонючая вода, розовая от рыбьей крови. К счастью, Николай оказался между нею и этим парнем, опрокинувшимся на мешок, как мертвый. Над синеватой верхней губой парня она заметила несколько волосиков, и тут только подумала, что этот солдат, скорее всего, не старше ее. Она видела белую и слабую, как у подростка, шею и еще ногу, синюю от холода, в луже розоватой воды. И почему-то мысль о том, что эта нога с желтыми ногтями и скрюченными пальцами принадлежит ее ровеснику, была ей отвратительна. Никогда за все годы жизни она не думала, что можно подвергнуться столь страшному физическому унижению. Больше она ничего не видела – только напряженно-внимательный профиль Николая и его вспыхивающий огнем ожидания желтый глаз.

Снаружи была сначала какая-то суета, но потом все стихло, и только один звук неумолимо ширился и нарастал, вытесняя из пространства меж небом и землей и шум прибоя, и шорохи ветра, и крики чаек. Теперь он слышался совсем близко: сотрясая Мурзилкин вездеход, низом стлался грозный рокот мотора и тяжелый лязг рвущих землю гусениц. В какой-то момент звук достиг такой густоты и силы, что ей показалось, будто он висит над ними, и вот-вот накроет их, и раздавит. Взглянув на Николая, она увидела его огненный глаз, неистово вращающийся от невозможности увидеть, что происходит снаружи. Это показалось ей до того смешным, что она фыркнула, а он посмотрел на нее, приложил палец к губам и прошептал доверительно:

– Мотор не глушит, собака…

И тут все стихло.

Сильно запахло гарью, потом негромко что-то звякнуло.

– Люк открыл, – пояснил Николай и подмигнул ей.

За всю поездку она никогда не переживала знака важнее, чем это подмигивание занозистого и столь поначалу неприятного ей человека.

Потом чужой голос спросил:

– Ну что, Мурзилка, готово?

Сквозь оживший шум ветра и волн донесся слабый голос Мурзилки:

– Готово.

– Давай сто штук в кузов, быстро!

Снова стало слышно, как бьют в берег волны.

– Так ведь это, – забормотал Мурзилка, – таскать, это, надо… Мы уж наш вездеход забили…

– Да вы что, вашу мать, охренели, что ли?! – заорал майор. – Какого черта?!

– Думали, до Комиссарки допрем, там и разгрузимся – чего время терять? – бултыхался во вранье Мурзилка.

– Мудачье, – безразлично сказал майор. – Все не так надо было… Где Егоров?

Николай повернулся к парню и показал сильно сжатый кулак. Тот обреченно закрыл едва приоткрытые глаза.

– Где Егоров, я спрашиваю?!

– Ушел, – выдавил из себя Мурзилка. – По берегу, наверно…

– Так, – произнес чужой со злостью. – Вы все перепились, что ли? Что за машина с той стороны?!

Мурзилка не нашелся, что ответить, и неуверенно замычал. Николай вполголоса ругнулся.

– Чья машина? – снова спросил чужой.

– Моя, – вдруг сказал Шварц.

Воцарилась глубокая тишина. Николай что-то пошептал себе под нос и перекрестился. Она не удержалась и позволила себе выглянуть: метрах в двадцати от них стояла тяжелая хищная тварь на гусеницах с приплюснутым, как у лягушки, рылом. Высунувшись по пояс из кабины, наверху сидел человек. Круглое самоуверенное лицо его растягивала принужденная улыбка.

– Что прячешься, господин начальник? – почти весело спросил человек, смерив Шварца взглядом. – Или ловишь опять кого?

– Нет, – сказал Шварц, делая шаг к тягачу. – В прятки играю.

– Это дело, – одобрил чужой, оглядываясь по сторонам. – Опять Мурзилка набедокурил?

– Да вот, – отозвался Шварц, делая еще один шаг вперед. – На полтонны рыбы взял, а речка-то запрещенная…

– А, а! – развеселился чужой. – Это бывает с ним. Ворует, грешен.

– Рыбу-то я у него конфискую, сам понимаешь, – произнес Шварц задумчиво.

Майор помолчал.

– Это решай без меня, господин начальник… И так времени нет, а я тут с тобой заболтался…

– Ладно, – сказал Шварц не слишком уверенно. – А солярки не нальешь в вездеход, а то тронуться не можем?

– Солярки? – усмехнулся майор. – Кончилась, что ли?

– Ну.

– Налить можно, – расплылся в улыбке майор. – Почему не налить?

Он скользнул в люк. Военный тягач зарычал, развернулся, работая одной гусеницей, и двинул задним ходом к вездеходу, заставив Шварца отступить в сторону. Потом остановился, вздрогнул и рванулся вперед – несмотря на обрыв – прямо к реке.

– Уйдет! – закричал обманутый Шварц, вскарабкиваясь на крышу вездехода. – Саня, гони!

Она почувствовала, как мир закачался и в следующий момент вездеход уже ломился через прибрежные заросли, подминая под себя кусты. Один мешок с рыбой сразу развязался, и скользкие тела еще живых лососей оказались повсюду. Пластаясь по ним, полз к кабине Мурзилка, неизвестно как оказавшийся в кузове. Глаза его горели мрачным спиртовым огнем. Добравшись до кабины, он вдруг заорал, выпрямившись во весь рост:

– Давай! Отрезай, мать твою в душу! К реке не пускай его!

Рядом первобытно матерился Николай. Она увидела распахнутый в проклятьях земляной Мурзилкин рот, увидела, как мальчик-солдат, вцепившись в борт голубыми руками, беззвучно плачет. Она захотела, чтоб остановились и высадили ее – с нее довольно было приключений, довольно настоящего, всего довольно! – но не успела даже пикнуть. Осыпая песок, вездеход ухнул с берега в воду, она ударилась грудью о борт и тут же опрокинулась навзничь в вонючую жижу. Песком из-под гусениц чужака обдало весь кузов. Уже не видя ничего, сквозь лязг железа и дикий рев, услышала она чей-то крик в самое ухо: "Держись!" Различила стальной блеск воды и наваливающуюся на них сбоку темную тень. Потом – грохот, ощущение ускользающей из-под ног опоры – почти невесомость! – и вдруг стиснувший ее холод стремительной воды.

Она не видела, как тягач майора ударил в борт Мурзилкин вездеход, не видела, как Шварц перепрыгнул на крышу чужой кабины и, откинув люк, бил сапогом майора в голову. Она не знала, чьи руки нащупали ее в ледяной тьме и, выдирая волосы, потянули к ускользающему свету неба. Она не знала, кто дышал ей в рот и бил по щекам, но, почувствовав на губах вкус крови, первое, что увидела она, был желтый пронзительный глаз, мигающий мокрыми ресницами.

Ее подняли и повели куда-то, и, когда ее вырвало, она заметила мальчишку, что взад-вперед бегал по песчаной косе и надтреснутым голосом, которого никто никогда не слышал от него, звал:

– Папка! Папка!

Река, гремя, неслась вперед – туда, где навстречу ей поднимались медлительные волны океана. Океан дышал шумно, но безучастно: тащил себе с берега песок, выбрасывал мусор. Из темных его глубин поднималась на нерест нежная нерка. А под водою – там, где река соединяется с морем, – широко раскинув руки и кивая головой, встречал рыбу Мурзилка, звал войти в свободное устье…

И это было настоящее, самое неподдельное настоящее, в котором ни она, и никто, даже сам Господь Бог, ровным счетом ничего не могли изменить… Пока люди Шварца возились с вездеходами, вязали майора и писали новые протоколы, она подобрала на песке черную пуговицу от старой Мурзилкиной кофты и протянула ее Пашке. Он отбежал, как дикий волчонок, и, кажется, даже не понял, что она подала ему.

Эти квартиры

В метро я сразу увидел убийц. Их было трое. Чтобы понять, что они убийцы, потребовались доли секунды. Подошел поезд. Одни люди вышли из вагона, другие стали входить. Те трое, по-прежнему стоя у открытых дверей, негромко обменялись словами на грубом, непонятном языке. Я шагнул в вагон и, обернувшись, прямо поглядел на них. У одного в руке был белый полиэтиленовый пакет. Если он бросит пакет в вагон, я выбью ногой стекло и выброшу взрывное устройство обратно. Двери закрылись. Поезд утянулся в темноту туннеля. Было ощущение, будто я ненароком попал в эпизод фильма, где вот-вот должна начаться пальба, но, к счастью для себя, не в тот момент, когда стрельба начинается, а, может, на один поезд раньше.

Была осень террора, в Москве только что был взорван первый дом.

За неделю до этого сгорела дача, которую я снимал с семьей. Вернее, снимал я полдачи. Во второй половине хозяева гнали самогон в особо крупных размерах и не уследили за маленькой струйкой спирта, которая протекла откуда-то, светясь синим пламенем. Когда пламя стало желтым, погасить его было уже нельзя. В ту ночь я ночевал в Москве. Жена схватила детей и мой ноутбук, теща почему-то выбросила в окно спальный мешок. Остальное сгорело дотла. И первое, что я купил после пожара, были зонты. Дождь шел все время, а у нас даже зонтиков не осталось. С тремя зонтами, прожженным спальником и компьютером мы въехали в мамину квартиру. А я стал подыскивать нору, где мог бы укрыться, чтобы работать. Я всегда работаю один. Так уж повелось. Вообще моя любовь к уединению недешево обошлась мне в жизни. Но тут ничего не поделаешь.

Друг дал мне ключи от своей квартиры, чтобы я мог перекантоваться тут некоторое время, пока моя жена и дети будут забывать эту страшную ночь пожара. У него маленькая уютная квартирка, вернее идеальный фотоархив с рядами книжных полок и стеллажей, кое-какими приспособлениями для студийной съемки и человеческой жизни: телевизором, диванчиком, холодильником, телефоном и застекленным балконом, где хорошо курить вечером, глядя на прожекторные мачты стадиона "Динамо". Здесь, у друга, я бывал не раз, но в одиночку, в квартиру без хозяина шел впервые. Дом незамедлительно отреагировал на это. Дверь в коридорчик, охраняющая покой трех квартир на десятом этаже, была грубо выбита, дверной косяк разбит вдребезги. Ничего хорошего это не предвещало. Не успел я подумать о неприятностях, как из-за приотворившейся бронированной двери в глубине коридора меня окатил женский голос, одновременно дрожащий и силящийся быть непреклонным:

– Это вы сломали дверь?

– Нет, – сказал я. – У меня есть ключ. Мне незачем ломать дверь.

– Это сделано специально! – набрав духу, вновь хлынул голос. – И, скорее всего, это вы…

– У меня есть ключ, – повторил я. – Дверь выбита ударом ноги снаружи. Поверьте моему опыту. Впрочем, можете не верить.

– Я вас не знаю и вызову милицию…

– Это правильно, – сказал я. – Кругом полно убийц. На вашем месте я сделал бы то же самое.

Дверь мягко щелкнула и ответила маслянистыми поворотами замков. Голос смолк, так и не став лицом. В эти дни многие представляли свои дома разрушенными до основания.

Итак, квартира – очередное пристанище мое на осень, а может, и на год. Мое убежище. Стараясь не потревожить квартиру, я несколько раз осторожно вдыхаю ее запах. Приятный, теплый, чуть пыльный. Запах дома, где не курят. Потом прохожу на кухню и осмеливаюсь включить чайник. Молча пью чай. Даю квартире привыкнуть к себе, и сам обвыкаю, прикидывая, где подключу компьютер. Пожалуй, на кухне и подключу. Мне начинает нравиться здесь.

До этого я пытался снять квартиру у хозяйки, от которой сбежала жиличка, преподавательница православного колледжа, задолжав ей за четыре месяца и за телефон. Я попросил три дня испытательного срока: объяснил, что мне нужно почувствовать, приживусь я на новом месте или нет. Я снимаю жилье с девятнадцати лет. Теперь мне сорок два. Так что кое-какой опыт у меня имеется. Кое-где лучше даже и не пытаться жить – все равно ничего не выйдет. Некоторые квартиры так переполнены чужим прошлым, что в них нет места твоему настоящему; некоторые – долго копившимся невыразимым несчастьем, которое с радостью принимает тебя в свои объятия и долго не отпускает; некоторые – каким-то ползучим безумием. В одной такой безумной квартире я однажды пытался перезимовать. Въехал с вещами, сделал уборку, заправил кровать… Поужинал перед телевизором… В первую же ночь меня беспричинно охватил леденящий ужас. Во вторую ночь повторилось то же самое. И в третью, и в четвертую… Только решившись бежать оттуда, я, вынося вещи, узнал от подвыпившего соседа, курящего на лестничной клетке, что за несколько месяцев до моего появления из окна этой квартиры выпрыгнул постоялец. С тех пор я осмотрителен в выборе мест, где придется жить. Я не желаю спать на кроватях самоубийц.

Я получил от хозяйки разрешение на "испытательный срок" за обязательство вытравить тараканов и немного прибраться. Едва я открыл дверь, как мне на грудь прыгнул рыжий котейко, оставленный сбежавшей жиличкой вместе со счетами за междугородние переговоры. Он изголодался и сошел с ума. Виною последнему обстоятельству был телефон. Это был современный аппарат с автоответчиком, записью и громкой связью. Котейко ходил по нему, наступал лапками на разные кнопки, записывал собственное мяуканье, потом, наступив на другую кнопку, воспроизводил его, орал еще громче, снова записывал, снова воспроизводил, слушал на автоответчике голос хозяйки и время от времени получал какие-то месседжи. К моменту, когда я открыл дверь, он вконец ополоумел от невозможности связаться с высшими сферами, которые даровали бы ему освобождение и хлеб насущный, а потому мое появление воспринял как явление Спасителя, в самое сердце которого он и впился всеми своими коготками. Забросив несчастного котейку на время в ванную, я разгреб мусор на полу. Нашел несколько дешевых заколок, детскую книжку, грошовые пластмассовые игрушки… Предыдущая жиличка была тут с ребенком. Мне стало жаль ее. Что это была за жизнь, исполненная страхов, бесконечно ускользающих денег и времени? Отчаяние… В отчаянии смотреть на родного ребенка, играющего копеечными игрушками в чужой квартире, пол которой качается под ногами, как плот, и вот-вот ускользнет… Гора телефонных счетов свидетельствовала о том, что несчастная пыталась взывать к кому-то, отыскивая сочувственные голоса в разных уголках планеты. Она пыталась спастись, но не успела…

Я установил стол посреди пустой комнаты, сел и попытался сосредоточиться. Тараканы шуршали в книгах, сложенных на антресолях. Скоро у меня возникло ощущение, что один таракан заполз мне в голову. Я ловил его, но не поймал. Потом я подумал про котейку. Вернее, он навел меня на печальную мысль о том, что многие наши попытки взывать к Господу напоминают действия котейки с телефоном. Собираем персты щепотью, бьем челом, пытаемся что-то промяукать… А когда Спаситель, наконец, является, то, не ведая о нашем отчаянии и любви, он просто зашвыривает нас в ванную, чтоб мы своими мольбами и надеждами не мешали ему вершить более насущные дела. На кухне не оказалось ни чайника, ни кастрюли. Я попил воды из крана и вышел из квартиры. Жить в ней, как выявил эксперимент, не стоило. Здесь тараканы никогда не выползут из моей головы. Никогда не выветрится из легких кислый запах их многотысячных испражнений. Но, как Спаситель, я напоследок должен был позаботиться о котейке. Я взял в магазине фарш, молоко и пакет "вискас". Вернувшись в квартиру, первым делом отключил телефон, а затем, выставив купленные яства на блюдечках в туалете, выпустил котейку из ванной. Он снова бросился было ко мне, но, не допрыгнув, уловил запах фарша и, в воздухе изменив траекторию прыжка, оказался перед моими дарами. Пока он ел, я осторожно закрыл дверь, по мобильнику позвонил хозяйке и договорился, что завезу ей ключи. При встрече сказал, что оставил в квартире изголодавшегося кота, которого надо спасти. Одинокие немолодые женщины обычно сердобольны к животным. Реакция хозяйки была столь бурной, что я понял – котейко будет спасен. Я бы и сам забрал его, но в тот момент у меня не было дома, где я мог бы его приютить.

Теперь дом у меня был. Квартира. К слову сказать, точная копия той, в которой я оставил котейку. "Двушка" в двенадцатиэтажном панельном доме образца 1965 года. И если бы не некоторые частности, сопутствующие артистической жизни фотографа, то квартира моего друга ничем не отличалась бы от миллионов других, откуда все мы, обитатели этого города, вышли, как из инкубатора, десять миллионов из десяти, не считая нескольких сотен тысяч, которым повезло меньше нашего, и ничтожного числа тех, кому повезло больше. О, эти квартиры! Ячейки хрущоб и прочих домов неулучшенной планировки, эти стенные шкафы бытия, где все мы как-то выросли и стали теми, кем стали – автомеханиками, поэтами, бандитами, бизнесменами, идеалистами и прагматиками, патриотами и эмигрантами, сменившими эти квартиры на съемное жилье в Америке или в Австралии или, в лучшем случае на коттеджи, стоимость которых им там придется выплачивать до пенсии… В общем, строились эти квартиры для людей единой социалистической судьбы, но в результате внеплановых исторических катаклизмов разбежались из них разные дорожки: и прямые, и кривые, и совсем гиблые – но что тут поделаешь? Хозяин "Челси" Рома Абрамович вырос в соседнем со мной подъезде, в доме № 27, по улице 2-я Ново-Останкинская, но жизнь, как говорится, поставила каждого на свою книжную полку. Хотя, с другой стороны, так ли велика разница? Он пьет чай, и я пью чай. При этом достаю со своей книжной полки томик лучшего поэта XX века – Сен-Жона Перса – и читаю стихи:

"Тому, кто не пил, восхваляя жажду, воды песков из шлема, не склонен верить я, как торговцу душой"…

Воистину, о благородный Перс! Скоро люди в больших городах забудут, что такое жажда пустынь, и тогда перестанут пускать друзей под свой кров. Это время грядет, оно близко, но пока что кров не призрак, и мы с моим другом фотографом Андреем Перье все еще способны славить жажду, сжигавшую нас изнутри средь раскаленных камней Усть-Юрта или в красных барханах Монгольской Гоби.

Портреты на стенах – их десятка два, в основном незнакомых мне людей. Честно говоря, я недолюбливаю портреты. Дело в том, что они смотрят. Когда тебя с момента пробуждения сверлят взглядами два десятка человек, это ощущеньице так себе. Добро еще, если сфотографирован какой-нибудь самовлюбленный человек, актер например, который красуется перед камерой и смотрит как бы внутрь себя. Но вот Ванька Охлобыстин – то ли поп, то ли драматург, с рюмкой водки в руке – он пытается заглянуть в твою душу. И как драматург, и тем более как поп он хочет, разумеется, знать, какими судьбами прибило тебя к берегу сему. И я говорю ему: "Не смотри на меня, Ванька, нечего тебе знать об обстоятельствах моей жизни, о рифах, на которые я посадил свой корабль, и об усилиях, принимаемых мною к его спасению. Бог с тобой, Ванька, живи по-своему, а я поживу по-своему. Выпей водки и глазенки свои не таращь".

Назад Дальше