И только сделав, понял его; я понял, что таилось в его неторопливой старательности, в том, что даже раздражало меня как мальчугана, чересчур уж резвого: дед не хотел выбрасывать в мир порченое, как сейчас это принято, – он спасал вещи, спасал до конца, как людей, как раненых товарищей. Может быть, поэтому и мир тогда был чище.
В конце этого месяца моей свободы был лес. Целая эпоха моих одиноких походов туда, вслед за дедом. Не знаю, почему, но мне прежде всего вспомнилась кожа деда, когда он возвращался из леса: на ней (на шее) всегда были какие-то микроскопические черные пылинки, хвоинки. И вот, когда хвоинки и мне стали сыпаться за шиворот, я вспомнил эту его влажную, потную кожу и то, как бабушка нежно льет ему на шею из кувшина воду после леса…
В лесу я все пытаюсь понять его и понимаю все лучше. Едва ли когда-нибудь мой дед сообщил мне больше удивительных сведений о самой сущности жизни, чем в это лето… Так было в первый раз, когда я пошел в лес, так бывает каждый раз, когда я отправляюсь туда один. Я встречаюсь с ним. Я становлюсь им. Вот уж не ожидал, дед, что когда-нибудь я стану понимать тебя и быть с тобою одним существом, тобою продолжаться во времени. Не матерью, не отцом – тобою. Это лето – твое. А может быть, это нечто гораздо более важное, может быть, эта встреча на всю жизнь. А тогда, значит, и дочь моя не случайно на тебя похожа, дед?
С первого раза меня поразила спокойная доброкачественность одиночества в лесу. Из мира, как пулями, пробитого нашими криками, спокойно и с удовлетворением уходил дед в мир надежной лесной тишины, которая слаще любой музыки… Он откровенно ликовал, что остался один и может брести себе, наблюдая великолепное разнообразие жизни. Увидеть все это глазами деда – это было потрясающе. Я убежден, что дед был тонким наблюдателем, и все эти "уровни жизни", паутинки, листики, фигуры веток, узоры древоточцев, мир луж лесных, которые я открывал для себя как бы заново, мир темного лесного – он все это видел и шел за тем, чтобы взять это, напитываться этим, тем более что лес тогда был нехоженее и дичее, чем сейчас, намного. Дед потихоньку проторивал дорогу, которую и оставил мне в наследство, – ведь я до сих пор не могу заблудиться в этом лесу. Как-то я вышел на край болотца – тогда еще оставались ямы темной воды возле Острова – и загляделся на улиток-прудовиков: они ползали по пленке воды с той стороны и, неустанно работая своими терками-ртами, казалось, чистили ту сторону зеркала, в котором отражались облака, сосны, ольховая поросль – и в то же время скрывался темный, бахромистый и древний мир бурых отложений, водорослей, тритонов, казавшийся мне в детстве бездонным, как вход в иное, волшебное измерение – ибо правда нельзя было представить себе, что может быть дно у этого черного болотца, зато запросто можно было вообразить, что это окно туда, вниз, до бесконечности. Я вспомнил, как мы подходили сюда с дедом – и он тоже неизменно зачарованно глядел туда, вглубь, в зазеркалье.
Я вспомнил его взгляд, и эту его манеру бормотать что-то под нос, и вечное странное одиночество, которое охватывало его в лесу, так что его и не дозваться было… А теперь вот и я шел и сам что-то бормотал себе под нос, самопроизвольно делая какие-то пассы руками, потом заметил, что бормочу что-то по-французски, но это не показалось мне странным. Журчащий говор как бы усыплял меня, и вдруг очень ясно, ярко ощутил я запах леса и такой же мощный прилив необъяснимой бодрящей сексуальности. Жена была далеко, я скучал по ней, но дело было не в этом, черт возьми, сексуальность была повсюду вокруг, повсюду был аромат тонкой и нежной, податливой женственности, которая всегда желанна…
Неужели дед тоже чувствовал это?
Во время прошлых прогулок я уже ощущал что-то подобное и сам удивлялся, почему это вдруг я начинаю двигаться упруго и бесшумно, как волк, почуявший мускус следов своей подруги? Я вдруг ощутил большие деревья как живые существа, обладающие даже собственными голосами, а не только общим древесным терпением, которое делает плоть их благородной; существа, обладающие чем-то даже вроде собственной судьбы: у кого-то зарубок на душе побольше, у кого-то меньше и ствол глаже, а кто-то с рожденья прозябает на тощем свету и оттого неудачлив-некрасив. Я не очень следил за тем, где я, но сразу понял, что вступил с лесом в какие-то необычные отношения, раз он "говорит" со мной и испытывает то великолепными картинами жизни, то не менее великолепными видениями смерти. Но ведь смерти нет, вдруг понял я. Вот мертвое старое дерево. На нем живет теперь мох, грибы, лишайники, оно служит прибежищем мириадам насекомых и пищей для других. Со временем оно станет еще более "мертвым" и непохожим на дерево и все больше похожим на землю, на теплую, рыхлую лесную почву, которая взращивает все, что окружает меня. Я понял, что мне не надо бояться того, что мне открывается, начал постукивать палочкой о палочку и впал в какое-то смещенное состояние сознания, похожее на шаманский транс. Я, помню, обнял большую сосну, когда подумал, что заблудился. Я обнял ее как пристанище в мелколесье, я припал к ней и нежно обхватил ее – и понял, что плутать я не буду и что вообще мне здесь спокойно и хорошо. Сосна была теплая. Я еще раз обнял ее. От нее не хотелось отрываться, как от женщины. После этого все пошло само собою: я шел все осторожнее, все неслышнее, стараясь превратиться в одно из существ леса и впитаться в него, впитать его в себя. Я разговаривал с грибами, благодарил и целовал их, я обращался к лесу и пытался услышать ответ.
Потом услышал, как одно дерево трется о другое… Поначалу мне, правда, по звуку показалось, что по лесу едет телега… Нет, первая мысль была, что грузовик – какой-то чудовищный грузовик, адски гремя цепями, надетыми на колеса, и на все лады скрипя рамой прицепа, перегруженного хлыстами и вот-вот готового развалиться… Но какая машина, какая лесовозная дорога здесь может быть? А телега может быть? Наконец, я сообразил, что это скрип дерева о дерево, в котором натурально слышен был скрип телеги. Скрип сколоченной громадными деревянными гвоздями огромной дубовой клетки для Стеньки Разина, скрип всех сочленений этой клетки, да еще вопли самого этого Разина, сотрясающего прутья своей тюрьмы. Дерево стонало так надрывно, что я заговорил с ним. Чего, мол, ты хочешь? Может быть, ты меня зовешь? Причем я по-прежнему говорил по-французски, и это меня нисколько не смущало, это был другой, непрофанный язык, который к тому же оказался великолепно подходящим для общения с лесом, а главное, я не испытывал ни малейших трудностей в разговоре. Вскоре к тому же я вспомнил, что "лес" по-французски женского рода, и от этого понял, и очень остро, почти сексуально, повторюсь, пережил, что я вообще в лоне неясной мне мощнейшей всепоглощающей женственности… Не знаю почему, но я решил, что и береза – le bouleau, – ствол которой от соприкосновения с упавшей елкой и издавал этот душераздирающий скрип увозимой повозки с Разиным, беснующимся внутри, – тоже женского рода… Я пошел к ней, сознательно откликаясь на ее зов. Она позволила себя обнять, послушать. Ветер внезапно затих, ствол не издавал ни звука, когда я впервые обнял его. Потом – я даже попросил об этом у ветра – ветер качнул крону березы. И вот прозвучал в ее стволе звук… Жалобный, доверяющийся мне, полнокровный женский голос. – А-а-а! А-а-а!! – какая-то жуткая боль саднила в нем.
– Calme-toi… calme toi… – проговорил я, гладя ее ствол. Она замолчала. Я понял, что мы общаемся – с существом другой жизненной природы – как мужчина с женщиной – и плевать тут на артикли французского языка… Я погладил ее гладкую кору, я прижался к ней пахом – и это доставило мне удовольствие – и даже лизнул ее ствол… Она странным образом позволяла все это проделывать с собой и однажды даже простонала в ответ, когда ветер опять качнул ее красивую крону. Что это было? Флирт? Я не знаю. Через некоторое время я ушел от березы, боясь, что наш контакт чересчур брутален. Ушел далеко, пока не оказался у мокрого луга в глубине леса. Лег на сухое место и прослушал, как кукушка откуковала мне двадцать лет. Еще двадцать. Наверху было небо и кроны деревьев. Облака. Одного этого дня было бы достаточно для счастья на всю жизнь. Потом раздался осторожный скрип, как будто приоткрылась калитка. В стволе одного из деревьев поблизости, конечно же, был домик, и там все время открывались-закрывались какие-то двери, тикали и били часы… Опасаясь меня, обитатели, тихонько топоча, перебегали туда-сюда, еле слышно переговариваясь. Тут же лежал огромный еловый выворотень – и опять для меня не было сомнения, что под каждым выворотнем есть вход в подземный мир. Светло-зеленые хвощи деликатно закрывали зияющую глубину. Словно ступеньки гнома, поросшие лишайником, туда вел узкий ход, убранный кисеей из паутины в капельках росы, и, чтобы протиснуться туда, надо было стать не больше лягушки…
Каждому здравомыслящему человеку ясно уже, что в своих прогулках по лесу я зашел чересчур далеко, и уж, во всяком случае, далековато, чтобы опыты подобного рода могли закончиться просто так. Действительно, в один прекрасный день, или, вернее, вечер, я решил отправиться в лес ночью, чтобы при помощи фонаря и видеокамеры увидеть, а по возможности и запечатлеть те одухотворенные сущности, которые приоткрывались мне днем. С нетерпением я ждал темноты и, в конце концов, поймав некую едва различимую грань между светом и тьмою, отправился, прихватив с собой камеру, мощный фонарь и туристскую "пенку", чтобы где-нибудь в укромном месте поспать часа два, потому что в мои планы совсем не входило шататься по лесу до рассвета. Нет смысла в деталях описывать этот ночной поход. Скажу только, что замысел мой стал ломаться с самого начала: ночь, даже светлая июньская ночь, набрав силу, оказалась чересчур темна. Свет фонаря, который казался настоящим прожектором на открытом пространстве, в лесу не мог высветить ничего, кроме коридора дороги, с обеих сторон окруженного совершенно глухими стенами тьмы: свет моментально "вяз" в ветвях и стволах леса и не мог пробиться вглубь. Кроме того, оказалось, что моя любительская видеокамера попросту не видит ничего, что освещается дальше четырех-пяти метров от нее. В результате, правда, при просмотре пленки я обнаружил неожиданный эффект: будто фильм снят глубоко под водой, в затопленном лесу, среди гигантских водорослей или попросту в инопланетной жизни. То и дело в объективе вспыхивали выхваченные светом фонаря травы у дороги. Все они казались другими, нежели днем, и все проявлялись в каком-то несвойственном растениям активном отношении к человеку: одни кивали мне цветущими метелками, другие щерились и запускали впереди полосы мелькающих, острых, режущих теней, третьи вдруг открывались в какой-то фантастической красоте… Помню растение конского щавеля, которое буквально заворожило меня: оно выступало из темноты подробно, выпукло, в прекрасной оголенности сочных, зеленых прожилок листа, пробитого красными оспинами какой-то щавелевой болезни и сухих, остевых жил стебля. Монисто семян, казалось, и правда собрано из мелких средневековых монет, позеленевших от времени… Растение, которому днем я по привычке не уделил бы внимания, ночью определенно красовалось передо мной. Живые духи были всюду. Вот эта ветка, покрытая мхом, словно шерстью, определенно, пряталась от меня, другая же, похожая вместе с комком прилипшей к ней земли на ежа, скорее любопытствовала. Третья – изогнувшись, как змея, старалась напугать. Так что чего-чего, а чудищ, в которые преображались ночью опавшие ветки или поверженные деревья, было вокруг меня предостаточно. Но что по-настоящему поразило меня, так это дерево дикой груши. Чтобы осветить ее, я сунул фонарь в гущу ее ветвей, а когда прильнул к глазку видеокамеры, то увидел… Нет, это было не просто светящееся дерево, а дерево, будто вырубленное из камня. В центре этой картины, посреди разбегающихся по листьям бликов света, резкими желтыми, зелеными и голубыми гранями проступало женское лицо потрясающей красоты. По счастью, кинокамера запечатлела это довольно точно, и если это была душа дерева, то она не спала, наблюдая за мной.
– Здравствуй, я вижу тебя, – произнес я.
Она не ответила.
Похоже, я слишком дерзко обошелся с ней, ворвавшись к ней среди ночи.
Очень скоро я заблудился: "коридор" тропы, на которую я свернул на очередном повороте, вдруг утратил четкость очертаний и раздробился на какие-то почти невидимые звериные лазы с провалами в черноту, и я очутился в молодом непроходимом ельнике, придавленном сверху тьмой более старого леса. Увлеченный съемками "духов" я не очень-то отслеживал направление и, естественно, сбился с пути… Я лег на землю и включил фонарь: вокруг было самое дно океана жизни. Коричневые сухие веточки молодых елок, их стволики, корни, опавшая розоватая хвоя, на которой ничего не росло, кроме белесоватых полупрозрачных грибов на тонких ножках. Я выключил фонарь и несколько минут лежал на земле, вслушиваясь в темноту. Слух не принес мне подсказки, но в то же время я вдруг совершенно отчетливо понял, что нахожусь где-то у самого рва, к которому дед привел нас когда-то, надеясь, что это поможет нам отыскать карьеры… И мне вдруг неожиданно-больно стало за болото, обескровленное этой мелиоративной канавой, болото, которое – как же я раньше-то не понимал?! – и было сердцем леса, медленно пульсирующим сердцем, оделяющим лес избытком своей влаги. Ведь недаром же дед называл остров "Островом"! Клин старых, никогда человеком не тронутых, боровых сосен был именно островом посреди длинного мокрого луга, посредством которого болото оделяло влагой весь лес, а сейчас, когда воду в мертвом искусственном желобе пустили краем, в обход леса, лес должен был сохнуть и болеть…
Я поднялся с земли и зашагал, даже не зажигая фонаря, в нужном, как мне казалось, направлении. И правда, скоро я нашел лесную дорогу, которая вела в поля за болотом и дальше, в село Степаньково. Переходя ров через бревенчатый мост, я посветил вниз фонариком: теперь из болота стекал уже не ручей, а едва заметная струйка красноватой воды. Через три минуты я вышел к полям, на опушку леса. Поля в тот год были заброшены, в них жила и колосилась разная трава, семена которой прижились на бывшей пашне. Я раскатал "пенку" и тут, на опушке, устроил себе ночлег. Над полем величественно развернулась звездная скрижаль. Я направил на звезды камеру: но она не различала звезд. Тогда, накинув на голову капюшон куртки, я приготовился спать. Не тут-то было! Почти сразу же – я еще не успел оторвать глаз от ночного неба – каким-то промельком, стоп-кадром продолжительностью в 1/30 секунды надо мной беззвучно зависла сова. И тут же как будто включили транзистор: четкий, назойливый, хрипящий звук где-то там, в стороне болота. Скорее, за болотом. Звук мотора, перегазовка и еще более низкий, надсадный гул с трудом ворочающихся шестерней и колес. Я вскочил.
Танк?!
Да нет же, не может быть, просто пьяные лесники проспались и вывозят с делянки лес. Или зацепили лишнего, воруют ночью…
Вдруг я услышал давно знакомые голоса:
– У меня опять изжога, – послышался голос механика. – И голова мерзнет. Что это там за шум? С тех пор как этот проклятый старик унес мою каску, мне не во что прятать свои мозги. Приходится обматывать их сфагнумом и соломой. Но это вредно, кожа на черепе может совсем сопреть… У меня понос и изжога вот уже 55 лет, и черт меня возьми, если нам не пора убираться отсюда… Подумайте, командир – ведь терять нам нечего. По-моему одна-единственная попытка вырваться из этого времени нам не помешала бы, хотя мы, в общем, обжились в нем, а за все попытки прорыва из своего времени люди порой платили весьма дорогую цену: развоплощение… сумасшествие… смерть…
Я схватил камеру и фонарь и побежал к болоту. В этих местах я не был очень давно и только помнил, что проклятые мелиораторы окопали болото опоясывающим рвом, свалиться в который, особенно ночью, почти наверняка означало утонуть. Но и утонуть было невозможно: фонарик уперся во влажную грязь, слишком жидкую, чтобы ходить по ней, и слишком густую, чтобы в ней плыть. Шаркнув фонариком налево-направо, я увидел березовые слеги, перекинутые через затянувшийся ров, и одним махом проскочил на болото. Вода местами еще чавкала, но почва не ходила под ногами, как тогда, в детстве. Я побежал.
Опять – близко, будто из соседней комнаты – я услышал голоса. Говорил командир. Я помнил его голос! Сейчас главное – снять их на камеру и показать Алешке, потому что, кроме него, никто даже не поймет и не поверит, что это – ну, не простое кино.
– Знаешь что я скажу тебе, друг? Когда-нибудь мы, конечно, попробуем вырваться из-под того колпака, в котором оказались. По крайней мере потому – эй, слышите? это опять их бронетехника! – по крайней мере потому, что они, в конце концов, доберутся до нас, когда сведут весь лес.
– Никакая это не бронетехника, – возразил механик с опревшей головой. – Это люди из лесничества: крадут лес и торгуют им направо и налево. Воровство всегда было бичом этой страны… Я знаю это еще из описаний академиков Екатерины Великой…
– Если это воришки, то надо их проучить, – сказал командир. – Я не люблю воровства. Я люблю Ordnung.
– У меня в распоряжении, – произнес стрелок, – всего один снаряд, которого я при всем желании не могу использовать, и несколько глиняных пуль. Хорошо, что хоть их-то мы сделали.
– Надо подойти поближе и попробовать хотя бы напугать их, – сказал командир. – Иначе нашему танку просто негде будет маневрировать. Собственно говоря, я давно сжился с этой страной, и даже сросся… Не знаю, что будет точнее, потому что, кажется, во мне все больше вещества растительной природы… Я не питаю ни к кому вражды – ни к этим дачникам, ни к этим лесникам. Но на территории, вверенной моему подразделению, порядок должен поддерживаться… Это выше меня. Пусть даже мы вынуждены будем пустить в ход оружие…
– Я всегда говорил и говорю, не надо было есть эти русские грибы, они слишком похожи на поганки и не доведут нас до добра… Мы все здесь пустим корни…
Я услышал, как во тьме тронулась машина.
– Это они, – сказал командир. – Товсь!
На повороте лесной дороги, по оси оседая в грязь, показался лесовоз с зажженными фарами. Буксуя в жидкой глине, он пер десяток стволов первосортного леса.
– Feuer! – скомандовал командир.
Раздался треск, похожий на треск лопнувшего дерева.
– Блин, Митрич, я весь в говне, твою мать! – закричал кто-то в ночи. – И стекло разбито. Что за ё…? У меня кровь на животе, что за ё…?! Двигатель лесовоза заглох.
– А! – пьяно запаляясь, прокричал бригадир. – Доставай топоры, Иван, увидишь танк – это будет серый такой танк, как будто старинной марки, – руби его к чертовой матери!!