"Сады" были учреждены как садоводческое товарищество в 1938-м, но до войны здесь успели выстроить только контору с магазином да несколько дач на главной улице: эти первые дачи были еще очень похожи на деревенские избы – то ли потому, что их владельцы и в самом деле были выходцами из деревень, то ли потому, что никто еще толком не знал, что такое настоящая дача. И хотя рядом был целый поселок писательских дач с верандами, мансардами, ломаными крышами и прочими излюбленными приемчиками старомосковской дачной архитектуры, до войны никто в "Садах" не мог и вообразить себя обладателем подобной роскоши. И только пройдя войну, повидав Чехию и Германию, люди вернулись сюда, четко зная, что нужно сделать, чтобы жить по-человечески. И они сделали это. Из чего они только не строили свои виллы! Кто-то раздобывал железнодорожные шпалы, кто-то бракованный пережженный кирпич, кто-то немного строевого леса или изломанный, израненный осколками снарядов лес, которым за бесценок торговали тогда лесничества. Свои дома люди строили сами, по нескольку лет ютясь в землянках, времянках и в деревянных ящиках из-под импортных станков, но они привыкли к лишениям и шли напролом к своей цели. В конце концов, каждый из них выстроил свою дачу: с терраской, мансардой и балконом, выходящим на сад с чайной беседкой возле куста сирени и подросшими уже после войны яблонями. И вот когда дело было сделано и в один прекрасный день обитатели "Садов" отложили свои молотки и пилы, и настало это время – время вечернего чаепития под сиренью после войны…
Гек почему-то особенно отчетливо запомнил ту первую осень своей свободы: она была мягкая, золотистая; он сидел у окна и пытался писать, или просто дышал красками, или гулял допоздна, глядя, как люди сгребают и жгут опавшую листву, укрывают опилками розы, осторожно, при помощи специального приспособления, похожего на сачок, снимают антоновку, варят в тазах варенье из прочих сортов или прореживают загустевшую крону постаревших яблонь садовой пилой, замазывая спилы варом, похожим на запекшийся вишневый сок…
Однажды он перешел рельсы и через лесополосу вышел в поле: за полем белыми кубиками вставал недалекий город. По желтой скошенной стерне, к темной промоине лежавшего посреди поля пруда бежал цыганенок с синим воздушным шаром. Табор стоял прямо в перелеске возле железной дороги, но и табор, вероятно, ощущал торжественный покой времени вечернего чаепития – весной в правление неизменно приходил цыганский барон и делал заявление, что никаких инцидентов не будет. Заявление принималось председателем в устной, но соответствующей торжественному случаю форме – после чего цыгане разбивали свои шатры в лесополосе и жили все лето, не причиняя никому беспокойства. Впрочем, тогда никто не знал беспокойства – тогда здесь даже заборов сплошных не было, не то что собак. То есть были всякие Дружки и Жучки, любимые детворой, но настоящих сторожевых, а тем более бойцовых собак никто не держал; и самым удалым псом в поселке был красавец Пират с шерстью цвета огня, что любил гулять ночью и, подпрыгнув, заглянуть в глаза прохожему своими прозрачными желтыми глазами.
Звук этого мира тоже был иной. Гек вслушивался, не веря, что в нем нет трещины, в которую просачивается скрежет и гвалт внешнего мира – но нет, в ту осень ничто не нарушало тишины. Больше того – тишины бесконечного полдня, затянувшейся сиесты, когда не работает ни один механизм, когда даже молоток и топор, стукнув пару раз, смущенно замолкают на целые недели. Наверно, в ту осень время здесь и вправду остановилось – это была последняя услада тех, кто построил дачи и веровал, что все здесь устроено и ныне, и присно, и во веки веков. Стройка закончилась. Они забили последний гвоздь и желали теперь просто жить, радуясь плодам рук своих, счастливому баловству маленьких внуков и бесконечному разнообразию природы… И даже любовь хозяев Гека, поздняя любовь поздно встретившихся в жизни людей принадлежала именно этому времени, ибо была нацелена на тихое счастье, а не на трудности и преодоление, которые, конечно же, были в жизни и того и другого, но, видимо, просто надоели им.
Проснувшись и укрывшись до подбородка одеялом, Гек часто лежал и слушал звуки дома и за окном: скрип половиц и более гулкие, медленные скрипы стареющего дома, хлопанье дверей; потом – резкий сигнал сойки, дробь дятла; гудок маневрового тепловозика, который ровно в полдень собирал на обед рабочих железной дороги; деликатный, вполголоса разговор хозяев, даже среди дня боящихся разбудить своего постояльца. Так он едва не проспал первый снег, лежа под своим одеялом, а когда подбежал к окну, то обомлел: невесомые снежинки парили меж деревьев медленно, будто под водой, и этот беззвучный снег уже покрывал кроны яблонь и все плотнее затушевывал узор травы, хотя голая земля еще долго дышала, не желая остывать, и в проталинах открывалась то жесткая сухая трава, то зеленый чистотел…
Такое бывало только в деревне у бабушки, куда мать отправляла их с братом на каникулы. Но тогда, в детстве, Гек не видел никакой красоты. С братом они целыми днями торчали на речке, ловили рыбу, купались, плавали на плоту или вместе с деревенскими возились с двигателем очередной заезженной "макаки", на которых деревенские мотались в рабочий поселок на танцы. Парней в деревне было всего пять-шесть, и им всегда угрожала драка, потому что на танцах полно было девчонок, причем отличных, но деревенских к ним старались не допускать. Дело тянулось уже давно и должно было чем-нибудь разрешиться. Однажды их кликнули – типа: "Эй, сказали, – как вас там – Чук и Гек – собирайтесь быстрей, авось сгодитесь на что-нибудь!" Но они не сгодились, ибо парни из рабочего поселка готовились к встрече, и, когда деревенские на своих храпящих мотоциклах подрулили к танцплощадке, их попросту окружила кодла человек в пятьдесят с палками, как будто они приехали сюда только для того, чтобы свалить назад сквозь шквал ударов. Вот когда Серега Рыжий достал из-под ватника обрез и спокойно произнес: "А ну, расступись, кому жизнь дорога!" И те расступились. Все. Растворились во тьме. Остались только брошенные ими девчонки на освещенной площадке да местный ансамбль, окаменевший в предчувствии выстрела. И Серега выстрелил. Геку показалось, что небо со звоном лопнуло у него над головой, мотоциклы зарычали, словно пантеры, а седоки не спеша удалились в свою непроглядную деревенскую ночь, плюясь папиросным огнем и обливая трусов грязной руганью…
В городе после каникул Чук и Гек одновременно записались в секцию бокса, но Гек на первой же тренировке умудрился сломать руку, а Чук через год уже выступал в областном чемпионате за город… А поскольку рука у Гека заживала медленно, бабушка на свою пенсию купила ему этюдник и краски, чтобы он не очень унывал и учился рисовать. В конце концов, Чук сел еще до армии по какому-то пустяковому делу, а Гек поступил в художественное училище. В отличие от матери и отца, он не переживал за брата, просто понимал, что теперь им по-разному придется выбираться из этой дыры – умирающего города, окруженного выработанными шахтами.
Труднее всего Геку было привыкнуть к тому, что есть жизнь, устроенная по-другому; жизнь и время, в котором единственным значимым часом остается час вечернего чаепития, когда Павел Дмитриевич стучал к нему и приглашал спуститься: "Пожалуйте, чаю с вареньицем…" Но, раз уж Гек умер, ему надо было воскреснуть и учиться жить заново, заново чувствовать и рисовать. Ведь рисовать он разучился и поначалу не мог изобразить прекрасный снежный мир, окружающий его. Он мучился с красками и с углем, покуда однажды не залил лист бумаги черной тушью, смешанной с клеем, и стальной иглой не принялся выковыривать черноту всей своей прежней жизни, которая до сих пор залегала на сердце, опутывая его мелкими, тоньше паутины, корешками. Он работал, как хирург, выскабливая волокна боли, и так на листе постепенно проступали рисунки: пестрая птица на ветке, распустившейся алым цветком, прекрасная женщина с глазами ребенка и какими-то нездешними чертами лица; лицо с двумя парами глаз, похожими на рыбок; олень. "Что это вы рисуете?" – как-то удивился Павел Дмитриевич. Гек не знал, он только хотел, чтоб ему не мешали.
– Ну, это… Африка, – сказал он.
Больше всего он боялся, что что-то произойдет, кто-то постучится, войдет и прошлое настигнет его, и он разучится делать то, чему научился. Ну конечно же – стучат! Впрочем, не к нему. Кто-то из соседей, возбужденный шепот: "Павел Дмитриевич, Павел Дмитриевич, вы слышали ужасную новость?"
Шепот затихает за дверью гостиной, но потом вновь возобновляется, когда, подустав от вскриков хозяйки, мужчины выходят на терраску в зимний сад покурить.
– Действительно, с тех пор как этот Нетопыренко обманом завладел домом Грушина, в их семье происходят одни несчастья.
– Причем с мужчинами.
– А эта Грушина, его дочь, случаем, не ведьма?
– Нет, что вы, Пал Дмитрич! А вы в такие вещи верите? Очень чистая, интеллигентная женщина, потому и не смогла сопротивляться этой мрази! Просто он поставил телефон в ванной и мокрой рукой снял трубку…
– А сам Нетопыренко тоже ведь утонул в ванне, мне рассказывали. На производстве – в ванне с кислотой. Несчастный случай…
– Да, ужасно. Сначала он, потом, вот, сын. На месте внука я продал бы дом.
– А есть еще внук?
– Непутевый, говорят, какой-то парень, пьяница…
Гек подивился, что это залегает так близко даже здесь: тьма. Он не слушал, он не хотел знать подробностей, ибо приехал сюда избавиться от прошлого, в котором тоже было довольно тьмы. И он неустанно скоблил и скоблил чернение сердца, пока однажды оно не засверкало, словно обработанное кислотой серебро. Это случилось в день, когда, выйдя на улицу, он вдруг встретил ту, о ком мечтал всю зиму. Прекрасную женщину с полинезийскими чертами лица и глазами, как у ребенка.
Когда я снял дачу в "Садах", все уже изменилось; у Гека была возлюбленная и трехмесячный малыш; Павел Дмитриевич умер; жена его продала половину участка и вложила деньги в финансовую пирамиду, которая через несколько месяцев лопнула, не оставив следа, если не считать темных мешков под глазами хозяйки. А главное, появился Чук, которого в Садах все звали "миллионер". Я видел его лишь однажды у колодца, осенью, когда переливал воду в ведро. Час был ранний, в прозрачном тумане торопились на электричку люди. Вдруг напротив остановилась машина. Я поднял голову и увидел там, за стеклом, Гека и еще кого-то, похожего на него, только гораздо массивнее. Гек улыбнулся, помахал рукой, и они поехали, оставив меня с ведром в руке и скверным чувством, что меня показали. Чук ведь не просто вернулся, отсидев очередной срок, он стал большой шишкой: не то что братва, но и большие братья двигали его, и всякий, кто хоть что-нибудь смыслил в искусстве рукопашного боя, слышал о Чуке, и он знал о каждом, кто хоть что-нибудь смыслил. Когда Гек впервые привез его в "Сады" в час вечернего чаепития, тот вдруг затих, будто силясь припомнить что-то, а уезжая, сказал: "Да, благое место". Вскоре он снял дачу на Патриаршей горке – обычную по мерке этих мест, с сортиром во дворе, а в "Садах" откупил у Воскобойниковых половину самого большого в поселке дома на главной улице. Хозяева считали, что им повезло, потому что он дал цену, в то время, когда все жались на деньги; но хорошую цену он заплатил и за соседний участок, где стоял крошечный домик пенсионера Глухова. Воскобойниковы с нетерпением ждали, когда он переедет, потому что им любопытно было узнать, как живут настоящие миллионеры. Они рассудили, что половины дома ему хватит с лихвой, а что до соседнего участка, то, наверно, миллионеры любят простор и им на пол-участке действительно как-то несподручно. Но Чук не спешил переезжать. Однажды он появился и объявил, что заасфальтирует всю главную улицу до поворота на шоссе, если каждый домовладелец внесет в это дело хотя бы символическую плату. Чук принимал и 20, и 100 рублей, и в один прекрасный день асфальт действительно был грамотно уложен на хорошенько отутюженную щебенку по всей улице, за исключением одного квартала, где владельцы домов решили не подчиняться предложению миллионера и ответили, что не заплатят ни копейки.
Тому не жаль было ни денег, ни этих людей. Потому что в один прекрасный день по улице пошли один за другим КАМАЗы с кирпичом, бетонными блоками и калиброванным брусом и разделали непокрытый участок дороги так, что ни одна машина, не протащившись как следует брюхом по этим колдобоинам, не могла добраться до своих ворот. Воскобойниковы не без удивления, но с любопытством следили за приготовлениями. И так в одно прекрасное утро они увидели, как из домика пенсионера Глухова, отданного строительным рабочим, вышли четыре мужика в оранжевых комбинезонах и исполинскими бензопилами Black & Decker к вечеру попросту отпилили половину дома, причитавшуюся миллионеру. Ничего подобного "Сады" не знали, потому что всегда были тихой идиллией коммунизма и не представляли себе преображающей мощи капитала. Через пару месяцев на месте старой половины дома выросла новая – но что это была за половина!.. Рядом с нею дача Воскобойниковых, когда-то бывшая предметом их неистощимой гордости, смотрелась, как жалкая избушка, достающая крышей едва ли до половины глухой стены высоченного трехэтажного дома с просторной галереей, глядящей на закат. Проклятый миллионер не только отгородился от них глухой стеной, не прорубив в их сторону хотя бы крошечного оконца, чтобы знать, как живут-поживают его соседи, садоводы Воскобойниковы, но и украл у них все послеобеденное солнце, целиком присвоив его себе.
Чук подарил Геку машину, покупал все, что тот просил, – бумагу, холст, любые краски… Но сближаться с ним нынешним и с его друзьями не стал. Мы ведь жили, как во сне, и Гек, и я, и все зимние дачники, внезапно оказавшиеся хранителями прекрасного наследства времени чаепития. И каждый дом, который мы снимали, был сном о счастье: оно могло быть таким или этаким, с дверью на второй этаж или без, с трюмо, в котором мир отражался до бесконечности, пока не исчезал в тусклой дымке ртутной амальгамы; с деревянными, черными, под камень, колонками под бюсты Аполлона и Афродиты или с огромным кожаным креслом, в которое следовало усаживаться надолго, может быть, на целый день, укрываться пледом и, наугад раскрыв любую из сохранившихся в этом сне книг, незаметно засыпать над первым же абзацем: "…География Каспийского моря в античности есть, в сущности, история нескольких цитат, уцелевших от неизвестного произведения неизвестного автора, которые и много веков спустя использовались для создания "историй" и "географий" из тех же самых литературных обломков…" Некоторые сны становились любимыми, и тогда человек старался обосноваться в них надолго, перетекал из зимы в лето, пока хозяева дачи не замечали, что жилец давно уже лучше их освоился в их сне о прекрасном, и, ревнуя, не прогоняли его.
В то время с Геком и случилась история: он снял запустевший после смерти хозяина дом и решил остаться в нем навсегда. Он был слишком счастлив и поверил в счастье. У него была возлюбленная и ребенок, сын. Он сам был неотразим – настолько переполняли его любовь и творчество. В то лето он рисовал по картине в день. Он был гениален. Возможно, он видел все нереально, возможно, напротив – именно тогда он и был по-настоящему зрячим. Дом был ничем не выдающийся, собственно говоря, только половина простого, деревянного, оштукатуренного и побеленного дома, когда-то выстроенного известной в "Садах" красавицей Музой Федоровной и ее братом Жоржем. Жорж был цветовод артистического склада: с ранней весны до поздней осени одна волна цветов сменяла другую в его персидском саду, окатывая каждого, кто открывал калитку, каким-то райским ароматом: нарциссы, тюльпаны, пионы, лилии в обрамлении кулис из сирени и роз… Муза Федоровна музицировала на кабинетном рояле, вывезенном ее мужем из Вены как трофей для нормальной жизни. Сам муж, дядя Сережа, отставной майор, патетически читал стихи собственного сочинения – в общем, в эпоху чаепития это был знаменитейший дом. Но потом дядя Жорж умер, и, хотя цветы по-прежнему волнами сменяли друг друга в его саду, не давая траве заглушить себя, все разладилось и стало никчемным: дядя Сережа до дыр протер на локтях рукава своего майорского френча и занимался декламацией, только крепко залив за воротник. Рояль типа "миньон" навеки замолк; в нем свили себе из соломы гнезда и довольно плодовито неслись две рыжие курочки. В общем, дом исчерпал ресурс бравурной жизни и задумчиво ветшал, когда в пустующую половину Жоржа однажды въехал Гек со своим семейством.
И тут ему совершенно сорвало крышу, хотя он был довольно крепок на голову. Он вдруг поверил в возможность быть – или даже оставаться – счастливым, купив этот дом. Конечно, этот дом с прекрасным садом, с подвалом, полным добра, с солнечной терраской и темноватыми, но уютными комнатами, был создан не просто для жилья, но для жизни, для того, чтобы выходить утром в сад, вдыхать аромат цветов, умываться под рукомойником, слушая птиц, а вечером, после работы с красками или в саду, садиться на галерее с чашкой чая, спокойно курить, наблюдая, как любимая срезает цветы для свежего букета, и слушать, как гремит кузнечик в остывающей зелени…
Однажды мы с Геком залезли в подвал дома и, шаг за шагом продвигаясь вперед, стали извлекать оттуда вещи времен вечернего чаепития: корзины, горшки, ящики для яблок и для луковиц тюльпанов, мешки с побелкой, изржавленный дамский велосипед с лопнувшей на заднем крыле сеткой, закрывающей спицы колеса от случайного попадания легкого платья; были там вилы, лопаты, грабли и прочий инструмент, который так и хотелось оживить и пустить в дело; были странные орудия, назначение которых было нам непонятно; были лисьи капканы, рамки для пчелиных сот и медогонка, фонарь путевого обходчика и вкопанные в холодную глину бутыли со старым вином. Одну такую бутыль мы выволокли на свет; но, вместо вина, из нее выплеснулся странный, белый, похожий на чайный гриб скользкий пузырь, который тут же порвался, разбрызгав вокруг темную, похожую на кровь жидкость, – и мы с изумлением смотрели, как засыхает на солнце эта живая оболочка умершего вина, а может быть, какое-то неизвестное, в темноте бутыли созревшее живое существо…
– Я понял… – прошептал вдруг Гек. – Ты только не смейся… Они нашли, эти люди… Рецепт счастья: они им владели. Они претерпели и воевали – и поэтому поняли… Самое главное… Сами они уже не могут ничего рассказать, они жалки и стары, но вещи – они много красноречивее, посмотри…
Я готов был согласиться, но вдруг – так что я даже вздрогнул от неожиданности – прямо у нас за спинами раздался хриплый каркающий голос:
– Ну, хлопцы, что будем делать: разваривать заварушку или заваривать разварушку?!
Это был дядя Сережа, черт бы его взял, уже набравшийся, в вонючей серой майке и грязном платке, завязанном четырьмя узелками и надетом на голову. Гек, видно, решил поддерживать хорошие отношения с будущим соседом, потому что, хлопнув старика по спине, весело сказал:
– А давай, дядь Сереж, заварушку заварим, а разварушку разварим!
– Во! – довольный ответом, вскричал дядя Сережа: – Будешь, значит, дом покупать?
– Есть такая мысль, – вежливо сказал Гек.
– А покойника не боишься? – вдруг серьезно спросил дядя Сережа.
– Какого покойника?
– Который здесь вот на стропилине висел, – тихо сказал дядя Сережа. – На галерее. Аккурат, где ты куришь. Я каждый вечер смотрю: и как он тебя ногами-то не задевает…
– Не задевает, – спокойно сказал Гек, хотя, признаться, рассказ о кончине дяди Жоржа после только что открытой нами истины о рецепте счастья странно впечатлил его.