Лизка и Миша уезжают в Рязань за вторым баллоном. Я иду в соседнюю деревню договариваться о машине, которая будет перевозить тела. Возвращаюсь. На берегу Прони остаемся мы вдвоем с Володей. Мне странно глядеть на этого мальчика, так поразительно похожего на моего брата в шестнадцать лет. Мы обмениваемся парой слов.
– Папа еще обещал, что мы на зорьку с ним сходим… – говорит он.
Я изумленно вижу, как он странно спокоен, как будто все, что произошло, нереально, и все еще вернется, и будет как надо, просто вот сейчас такой временный затык… А что будет, когда он поймет? Я не знаю. Но мне ни в коем случае нельзя упускать его из виду…
– А ты чего не плачешь? – спрашиваю я. – Ты плачь. Если подопрет. Так лучше будет.
– Я плачу, – говорит он. – Просто не верится. Что все это произошло…
Мы одни у реки. Похмелье плющит меня. Солнце безжалостно. Под кустами у берега лежит труп его сестры. Когда я сижу в траве, мне не видно. Вдруг я замечаю вдали бредущих берегом людей. Они тоже примечают нас, белое на песке, останавливаются, переговариваются о чем-то и все же продолжают двигаться в нашу сторону.
Черт возьми, этого еще не хватало. Какие-то местные мужики.
– Эй, – кричу я им, – туда нельзя!
– А че нельзя, мы с бреднем ходим…
– Там девочка лежит, утонувшая, – говорю я.
– А-а, – соглашаются они, – а мы-то глядим – то ли полотенце, то ли простыня.
Хотели прихватить, ясное дело. Теперь поднимаются наверх. Загорелые шеи и лица, руки, давно не знавшие регулярного труда. Сейчас стрельнут закурить.
– Курева, случаем, нет?
– Есть.
Они закуривают. Случившееся им, в общем, по барабану, они что-то спрашивают для вежливости, и я отбиваюсь столь же шаблонными фразами.
– А поглядеть-то можно? – вдруг с явственным интересом спрашивает один.
Володя один сидит в травах на берегу.
– Нет, нельзя. Ни в коем случае! Там же ее брат! – киваю я в сторону скрывающих Володю трав. Явно разочарованные, они пускаются в обратный путь, досасывая сигареты.
Я ложусь в траву. Просто лежу. Этот день, как смерть. Но лучше не будет. Алешенька, ты помнишь, как в тебя были влюблены все девочки в моем классе?!
Подходит Володя, говорит:
– Спасибо, дядь Вась.
– За что?
– За то, что не разрешили смотреть на нее.
Немота наступившего предвечернего часа.
Потом опять – Татьяна, водолазы. В действиях водолазов многое кажется неправильным: они слишком медленны, как будто некого больше спасать. Но ведь спасают они души тех, кто остался на берегу реки. Матери нужно тело девочки, запутавшееся в речных водорослях.
– Ну вот же она! – вдруг вскрикивает Татьяна, когда водолаз уже начал погружение и ритмично, как дюгонь, дышит над водою: Хр-рр! Хрр-рр!
Мы подбегаем туда, куда показывает Таня, и там, по виду, правда что-то светлое в воде, но так вроде бы и было весь день. Косой свет солнца делает реку совсем темной. Водолаз в надежде только на чудо ("я же здесь проходил"!) проходит несколько метров в ту строну по дну и оказывается у берегового куста.
– Есть! – орет он в какую-то свою систему допотопной связи, но так, что все мы понимаем. – Есть!
Он берет это беловатое, что всплывало с утра, и за руку волочет туда, где уже лежит Маша… Спасатели вытаскивают на берег второе тело и укрывают сверх простыни каким-то покрывалом…
– Слава богу, – плачет Татьяна, – я уже не надеялась…
Водолаз выходит из реки, снимает тяжелый медный шлем. Видно, что он очень устал. С трудом стягивает с себя резиновый комбинезон, бахилы…
В это время на взгорке возле реки показывается грузовик.
– Сюда, сюда! – орем мы.
За рулем – деревенский мужик, которого тоже, видно, колбасит от всего этого. Тоже удовольствие небольшое – в воскресный день трупы в морг возить.
Но, слава Богу, вернулись Лизка и Мишка.
Откидываем борт. Кузов грузовика выстлан мятой соломой, как будто в нем недавно перевозили коров.
– Ребята, теперь помогите поднять тела в машину, – просит кто-то из водолазов.
Ну конечно. Я спускаюсь к воде, беру простыню, в которую завернута Маша. Не тяжело. Не страшно. Мы с Мишкой, сопя, поднимаем ее по обрывистому берегу и забрасываем в кузов. Легкая. Дитя.
В кузове немедленно оказывается Татьяна, откидывает край простыни, безмолвно смотрит в лицо ребенка. Зеленые сопли, как водоросли, торчат из носа. Она вытирает их, и видно, как становится чудесно хорошо лицо ее дочери.
В это время мы с Мишкой поднимаем вторую девочку. Ноша потяжелее. Мы не разглядели ее и только там, в кузове, видим белую, размягченную водой кожу и прелестное лицо, на котором запечатлелось выражение то ли испуга, то ли недоумения…
Таня безутешно плачет, сидя рядом с дочерьми на соломе.
– Пора, пора, – говорит деревенский шофер, – пока до Кувшинова, а там с бумагами возня…
Я плохо соображаю. Понимаю только, что дело, за которым мы ехали сюда, сделано.
Грузовик уходит, взвывая передачами на обрывистом склоне речной долины. Потом скрывается в полях.
– Спасибо, – говорит Татьяна, как будто мы помогли что-то исправить, – большое вам спасибо, родные мои…
Горе сделало ее очень чуткой. Господи, как же с Володькой они вернутся сейчас в этот дом?! Я не представляю, ей богу, не представляю. В лучах заходящего солнца мы уезжаем со страшного берега. С нами в машине в Рязань возвращаются водолазы.
Мы приезжаем на станцию, они сдают дежурство, сбрасывают резиновый комбинезон в кучу таких же, вместе с поясами, опоясанными свинцовыми грузами.
– В хорошее лето до двадцати человек в день, – говорит наш водолаз, приготовляясь отправляться домой на велосипеде, – тонут по-любому, на ровном месте. Вот такая беда.
Никогда не думал, что эта беда погубит моего брата. Я так и не видел его. Он лежит в морге в Кувшинове, и я увижу его только на похоронах. Наверное, он, как и все мертвецы, будет не похож на себя. Татьяна говорила, что в последнее время один глаз у него почти ослеп, а шрам на щеке скрывала борода.
Мы прощаемся со спасательной станцией, с плакатами "спасение на водах" и, наконец, устремляемся в обратный путь.
У первого же ларька останавливаемся.
– Мне шоколаду, чипсов, и еще что-нибудь пожрать, – говорит Мишка. – А тебе?
– Мне три бутылки пива и спички.
Я забиваю трубку травой и делаю глубокий затяг.
Малость легчает.
Мы измочалены до невозможности. Мишка ведет машину, так и не выпив свой кофе. Я палю шмаль и припиваю пивом. Дорога налетает красными огнями тяжеловесных фур и временами вспыхивает желтым пламенем населенных пунктов. Вернее, пивного ларька в центре каждого неизвестного городишки.
Я бы поцеловал Лизку, да Мишка будет против. Просто он не понимает, что нас осталось четверо, четверо на всей планете. Хотя Наташка в Австралии, может, и не в счет.
Мы входим в поворот и тут…
– Стой! – Едва успеваю заорать я. – Тормози!
Танк. С изржавленной броней, похожей на шелудивую шкуру, стоит он на дороге. И двое людей – третий в люке – с бельмами, вместо глаз, опаленных нашими фарами, больше всего похожие на покойников, только что восставших из могил, орут:
– Прорвались! Прорвались! Вы нам верите?!
– Прорвались! – ору и я, пытаясь выскочить из машины… – Как же вы? Хотя, конечно, я верю!
– Тогда как нам проехать на Дюссельдорф? – спрашивает командир, устало шевеля губами.
– Поверните направо, на запад, – говорю я, потому что один знаю, кто эти покойники, и не боюсь их. – Сейчас вы жмете на юг. Вам нужен компас… Утром определитесь по солнцу…
– С кем ты говоришь? – поворачивается ко мне Миша. – Там никого нет! Мы чуть не расколотили машину…
– Танк, – говорю я, потому что вижу танк впереди ясно, как свои собственные руки. – Этот танк…
– Да какой танк, к чертовой матери, тебя уже просто глючит!
– Меня глючит?
– Да.
– Ну, если ты не врежешься в него, я поверю тебе.
Миша спокойно заводит мотор и трогается. Мы проходим сквозь танк, как сквозь туман, и вновь оказываемся на темной дороге.
– Ладно, – говорю я, – я потом тебе объясню, что это было.
Но Мишка все равно не поймет.
– Ну вот что, – посерьезневшим голосом говорит Миша и прикуривает очередную сигарету. – Лучше вот что скажи: ты сегодня совсем развоплотился или все-таки думаешь поправляться?
– Я в порядке, ты видишь… Впрочем, объясни, в чем дело.
– Мне нужен помощник. Ты сможешь торговать холодильниками?
– Думаю, да.
– Это монотонная работа.
– Я думаю, мне понравится их развозить.
– А ты хоть раз видел нормальные холодильники?
– Знаешь, мне понравятся любые, кроме морозильников морга. После этого случая ты должен меня понять.
Минут десять мы едем молча.
Время чаепития
Днем к Геку пришли полицейские и сказали, что хотят забрать у него собаку. Мол, она пожила у него достаточно долго, и теперь они хотят ее обратно. Гек стоял у входа в цех, в тени. Заметив хозяина, собака, как назло, встала со своего места и уставилась на троих прибывших чужими черными глазами. Когда он впервые увидел ее в треугольнике серой тени у входа в полицейский участок, она показалась ему плоской, будто вырезанной из картона, но, скорее всего, дохлой, и он еще подумал, какого черта она валяется здесь, где и так все, кроме камней, пахнет тленом усыхающей жизни; но, когда его шаги зазвенели по ступеням участка, собака открыла живой, черный, как маслина, глаз и шевельнула ухом; причем не острым, гиеноподобным ухом, как у всех местных собак, а отвислым, в кудельках желтой шерсти благородным трансваальским ухом. Тогда никто из полицейских не спросил, зачем Геку эта умирающая собака, меж ребрами которой непонятным образом умещались желудок, легкие, кишки и сердце, бесполезно гоняющее взад-вперед пинту перегретой, загустевшей крови, но и он не сказал им, что забирает ее навсегда. Вот они и вернулись за ней. На солнце ее короткая шерсть светилась золотыми иголочками, да и вообще у нее такой был холеный и заласканный вид, что полицейские некоторое время ошарашенно молчали, пораженные лоском, который можно придать бесхозному псу. Но потом лейтенант, потоптавшись, сказал:
– На окраине городка произошло несчастье, герр Гек. Бабуины в это время года небезопасны… Знаете, они подстерегли маленькую девочку возле магазина, и, когда она захотела помочиться, два самца… – лейтенант замялся, будто сомневаясь, стоит ли сообщать белому столь ужасающие подробности, но не сумел выдержать паузы, – они изнасиловали и съели ее, герр Гек. И нам нужна собака, чтобы выследить этих обезьян.
– У кого из вас сегодня день рождения? – спросил Гек, не выходя из тени.
– У начальника участка. Откуда вы знаете, герр?
– Надо сделать ему подарок, – прочувствованно сказал Гек. Теперь он должен был отойти в глубь цеха, чтобы снять со стены одну из этих штуковин, одновременно следя, чтобы кто-нибудь из полицейских не схватил собаку. – Это позабытое оружие народа гереро, секрет изготовления которого фактически утрачен…
Лейтенант взял в руки кожаные ножны, похожие на высохший стручок гигантской акации, и с силой выдернул из них кривой серый меч убийственной остроты. Взгляд его скользнул по собаке.
– Что до собаки, лейтенант, – перехватив этот взгляд, сказал Гек, – то вопрос надо решить окончательно. Я привязался к этому псу. Кроме того, я кормил его, я вложил в него свой капитал…
– Да! Да! – восхищенно согласились полицейские, глядя на округлившееся тело собаки.
– Поэтому я не могу отдать его просто так. Но я могу выкупить его, а обезьян возьму на себя.
Лейтенант напряженно ждал, когда Гек назовет цену.
– Пять долларов.
– Десять, – с полицейской серьезностью уточнил лейтенант.
– Хорошо, десять.
Он отдал деньги, по-приятельски козырнув лейтенанту, и, глядя вслед полицейским, вдруг поймал себя на том, что даже со спины он чувствует переполняющий их ни с чем не сравнимый восторг халявы, который делал этих трех долговязых парней в выгоревших униформах неожиданно похожими на тех отбившихся от настоящего деревенского дела мужиков, которых он помнил с детства. В половодье они ловили унесенные рекой чужие лодки, а потом возвращали хозяевам за червонец или за бутылку, так же вот мелко радуясь и суетясь в предчувствии выпивки…
Вечером он выгнал из гаража машину и, пролетев не больше десяти километров по дороге, нашел обезьян. Стая, как всегда, сидела на шоссе. Она целыми днями сидела на шоссе, выклянчивая подачки у проезжающих. Обезьяны не уходили с асфальта, пока им не бросали что-нибудь: вокруг была пустыня, и это был их способ выжить в ней. Гек подъехал поближе и остановился, осветив стаю фарами. Закат еще догорал над пустыней, но свет фар уже отразился в глазах обезьян красноватым огнем. Он увидел, как от общей зеленовато-серой массы сгрудившихся тел отделились два крупных самца – вожак и шестерка. В одной пустынной гостинице ему показывали уникальный череп бабуина, который, по преданию, весил 240 килограммов. Сам череп был поменьше медвежьего, но клыки были и длиннее, и острее.
Гек поднял ружье и выстрелил. Сначала в вожака. Потом в шестерку. Стая вдалеке пришла в движение, отраженным ужасом розовых глаз гипнотизируя Гека. Он развернулся и поехал назад, с неожиданной легкостью думая, что к утру ни от вожака, ни от шестерки не останется и следа.
Негр Костя, в тельняшке и белых шортах, начальник зверинца и гаража, заметив, что хозяин приехал в неплохом настроении, сел на ящик, взял гитару и, закусив зубами трубочку, пропел по-русски, неистово свингуя, любимую песню Гека:
– Иду, па-пам, курю, па-пам…
Видимо, наведался к Крису и Анни.
– Слушай, – сказал Гек Косте, хотя тот, кроме нескольких по-птичьи заученных куплетов, знал по-русски едва ли два десятка слов, – все просто: убиваешь сначала вожака, потом шестерку. А я все сделал наоборот: попросил их отправить меня сюда… Я не боялся. Просто хотел начать новую жизнь… Верил, что можно начать сначала, не поставив точки.
Костя рассмеялся. Видно, курево крепко его зацепило, и он, подтянув струну, иным, глухим и страстным, голосом опять пропел:
– И-ду, па-пам, ку-рю, па-пам…
– Завари-ка чаю, – попросил Гек. – И то больше толку, чем от твоего пения… Зеленого. Сбегай за пивом. Сегодня должен зайти старина Рау…
Они выпьют пива и станут вспоминать… Почему-то оба привыкли рассказывать друг другу о временах, которых ни вернуть, ни описать невозможно. Наверно, так поступают все, выброшенные прибоем жизни на чуждый берег…
Теперь-то Гек понял, что в рай они вторглись, должно быть, слишком грубо – и он, и брат, и все, кто был потом, – и тем самым сгубили его. Нет, они не хотели губить, они хотели только рая. И когда он впервые высадился на подмосковной платформе "Сады" с этюдником на плече и докторским саквояжем, увидел деревянный станционный павильон, одновременно похожий на вокзал и на зал для чайных церемоний, вдохнул аромат отцветающего шиповника и смятых ветром берез, он только подумал, что если все получится, то это будет убежище что надо, наилучшее убежище от всего. Прежде всего от недавнего ужаса Петербурга, куда он приехал, чтобы стать художником, но не стал… Зато выскользнул: из сумрачной ловушки коммуналки, влажных рябых труб, щербатого паркета, перебранок соседей, пьяных наездов вечно недовольной жены и капризов ребенка – его ребенка, – рожденного для бесконечной недоли, как и все здесь, согласившиеся жить на дне этого города. Однажды он вышел из дому и понял, что не вернется. Ему сделалось легко, будто он умер и родился заново. Но, как оказалось, он готовился к новой жизни, ибо захватил и докторский саквояж, в котором лежали краски и сменная красная рубаха, и мольберт, купленный ему еще бабушкой – давно, во времена детства, когда он и получил свое прозвище – Гек.
Гек спустился с платформы и по асфальтовой тропинке пошел в глубь поселка. Первый дом он пропустил; но второй, с большим окном в сад на втором этаже, заворожил его, и он загадал, что если сдается второй этаж, то он соглашается, не торгуясь. Тогда в Подмосковье вдруг стали сдавать дачи на зиму; что-то изменилось в привычном ходе вещей; поэтому хозяева, обычно уезжающие на зиму в город, стали пускать в свои дома постояльцев – то ли как сторожей, то ли как плательщиков каких-никаких денег. Как обращаться с зимними дачниками, никто не знал, поэтому отношение к ним было избрано любезное: Гек отвык от такого, а может быть, никогда ничего подобного и не знал. На втором этаже против окна стояли кровать, стол, немецкий сундук и велосипед с мотором марки "Рига" – такие он тоже помнил неясно, но трепетно, как все из детства.
Хозяин дома был пожилой доктор, который, заметив саквояж Гека, сразу спросил: "Вы врач?" Отрицательный ответ не расстроил его, зато очень воодушевил жену – красивую, но неизбежно стареющую женщину, для которой слово "художник" почему-то звучало магически. Они проводили его наверх, извиняясь то за сундук, то за мотопед, которые, для удобства жильца, некуда было убрать. А он смотрел в окно на кроны яблонь, усыпанные яблоками, на рябину у чайной беседки, на могучую желтеющую лиственницу за соседским забором и понимал, что в этом мире он будет счастлив и краски, привезенные им с собой, наконец, воплотятся во что-то.
До середины сентября хозяева пили чай в беседке под рябиной, и на соседнем участке другие люди так же пили чай, только под сиренью; и Гек, освоившись в доме и научившись гулять в поселке, заговаривать и знакомиться с людьми, все силился понять, откуда он выпал и куда попал, пока, наконец, до него не дошло – не только день и год, но и час стал ему ясен…