Но какой толк знать, что этот кто-то жив, что можно доехать до самой его двери, если ты упускаешь эту возможность?
Что важнее этой жертвы? Увидеть в ней чужую, не веря, что она была твоей женой, или увидеть, что она никогда не могла быть чужой и все же недостижимо далека от тебя.
- Они сбежали, - сказал он. - Вдвоем.
Сонье позволила бумаге, что лежала у нее на коленях, упасть на пол и присоединиться к прочим листам.
- Коттар и Кэт, - сказал он.
- Такое случается каждый день, - согласилась она. - Почти каждый день в это время года, когда под вечер поднимается ветер.
Пятнышки величиной с монетку поймали свет, пока она говорила, словно зеркало посылало солнечные зайчики.
- Жена ваша что-то долго ходит, - сказала она. - Абсурд, конечно, но молодежь меня не интересует. Если бы они исчезли совсем, и тогда это не имело бы значения.
- Напротив, - сказал Кент. - Вы же говорите о нас. О нас.
Благодаря таблетке его мысли растягивались длинными и прозрачными языками и начинали светиться, как шлейфы пара. Он сейчас исследовал мысль, относящуюся к пребыванию в этом доме, к словам Сонье о Джакарте, к ветру, сдувающему песок с дюн.
Мысль, как-то связанную с нежеланием продолжать - продолжать возвращение домой.
Остров Кортеса
Невестушка. Мне было двадцать лет, ростом была я пять футов и семь дюймов, весила фунтов сто тридцать пять - сто сорок, но некоторые (жена Чессова начальника, например, секретарша постарше в его офисе, миссис Горри, жившая этажом выше) называли меня не иначе как "невестушка". Иногда - "наша невестушка". Мы с Чессом превратили все в шутку, но на людях он принимал это мое звание с видом любящим и заботливым. Я же натянуто улыбалась, смущалась, но не возражала.
Жили мы в полуподвале, в Ванкувере. Супруги Горри не владели домом, как я думала вначале, он принадлежал сыну миссис Горри, Рэю. Он иногда заглядывал, чтобы починить чего. И входил через подвальную дверь, как и мы с Чессом. Это был тощий, узкогрудый человек, чуть за тридцать, всегда с ящиком инструментов и в неизменной кепке, какие носят работяги. Он вечно сутулился, может, потому, что трудился внаклонку, когда слесарил, или чинил проводку, или плотничал. Лицо у него было восковое, и кашлял он изрядно. Каждое его "кхе-кхе" являло собой сдержанное, независимое высказывание, утверждающее, что Рэй находится в подвале в силу необходимости. Он не извинялся за свое присутствие, но и не расхаживал по дому по-хозяйски. Мне случалось с ним разговаривать, только когда он стучал в дверь, чтобы сообщить, что отключит на какое-то время воду или свет. За квартиру мы каждый месяц платили миссис Горри наличными. Не знаю, передавала она сыну всю сумму целиком или оставляла часть себе на разные траты. Поскольку жили они с мистером Горри, сказала она мне, только на его пенсию. Сама миссис Горри пенсии не получала. "Я еще недостаточно старая", - сказала она.
Миссис Горри всегда кричала с верхней ступеньки, осведомляясь о здоровье Рэя, и приглашала на чашку чая. Он каждый раз отвечал, что все у него нормально, а вот времени нет. Она говорила, что он так тяжело работает, прям как она сама. И пыталась всучить ему сласти собственного изготовления, какое-нибудь повидло, или печенье, или имбирные пряники, то же самое она проделывала со мной. Он отказывался, мол, только что пообедал или что этого добра и дома полно. Я тоже долго отнекивалась, но на седьмой или восьмой раз - сдалась. Мне стало неловко постоянно отказывать, видя ее обхаживание и разочарование. Я восхищалась умением Рэя говорить "нет". Он даже не говорил "нет, мама". Просто "нет" - и все.
Потом она пыталась найти тему для беседы.
- Что там у тебя новенького-интересненького приключилось, сынок?
Ничего особенного. Не знаю. Рэй не грубил, не раздражался, но никогда не уступал матери ни пяди. Со здоровьем все нормально. Простуда прошла. У миссис Корниш и Айрин тоже всегда все было нормально.
Миссис Корниш - это хозяйка дома, в котором он жил, где-то в восточном Ванкувере. Как и у нас, в доме миссис Корниш для него всегда находилась работа, так что он убегал, как только заканчивал тут. А еще он помогал ухаживать за дочерью миссис Корниш - Айрин, прикованной к инвалидной коляске. Айрин страдала церебральным параличом.
- Бедняжка, - говорила миссис Горри, когда Рэй уверял ее в отличном здоровье Айрин.
Она никогда не упрекала сына, что он проводит много времени с болезной девочкой, гуляет с ней в Стэнли-парке или возит вечерами за мороженым. (Она была в курсе, потому что иногда звонила миссис Корниш.) Но мне она жаловалась:
- У меня так и стоит перед глазами ее лицо с текущим изо рта мороженым. Не могу отделаться. Люди, наверно, глазеют на них - и радуются.
Она сказала, что когда вывозит мистера Горри в инвалидной коляске на улицу, то народ на них тоже глазеет (мистер Горри перенес инсульт), но иначе, потому что на улице он не двигается и помалкивает, а она всегда следит, чтобы он выглядел прилично). А вот Айрин сидит враскоряку и долдонит: "гаггледигагаледи - гаггледи"… Бедняжка не умеет молчать.
Миссис Корниш явно что-то задумала, сказала миссис Горри. Кто будет смотреть за инвалидкой, когда мать уйдет?
- Должен же быть какой-то закон, запрещающий жениться на таких вот, но ведь нету его.
Когда миссис Горри зазывала меня на кофе, мне не хотелось идти. У себя в подвальчике я вела собственную насыщенную жизнь. Время от времени, когда она стучала в дверь, я притворялась, что меня нет дома. Но приходилось тушить свет и запирать дверь, едва заслышав, что она открывает свою на верхнем этаже, и не шевелиться, пока она стучала ногтями по двери и нараспев звала меня. А после еще час как минимум нельзя было шуметь и спускать воду в туалете. Если я говорила, что не располагаю временем, что занята, она смеялась и спрашивала:
- Чем занята?
- Пишу письмо, - отвечала я.
- Все пишешь и пишешь, - замечала она. - Наверное, скучаешь по дому.
У нее были розовые брови, некая вариация розовато-рыжего цвета ее волос. Сомнительно, что волосы были такими от природы, но как она умудрялась выкрасить брови? Лицо у нее было худое, нарумяненное, жизнерадостное, зубы крупные и блестящие. Ее неуемная жажда общения, ее амикошонство не принимали никаких возражений.
Когда Чесс впервые привел меня в эту квартиру, встретив на вокзале, она постучала в дверь, держа тарелку с печеньем, и на лице застыла эта ее волчья улыбка. Я даже не успела еще снять дорожную шляпку, а Чессу пришлось прервать труды по развязыванию моего пояса. Печенье оказалось сухим, твердым, с ярко-розовой присыпкой в ознаменование моего брачного статуса. Чесс разговаривал с ней учтиво. Ему надо было вернуться на работу через полчаса, и когда он от нее отделался, уже не осталось времени на то, с чего он начал. Вместо этого он сгрыз все печенье, одно за другим, жалуясь, что на вкус оно - чистые опилки.
- Твой благоверный такой строгий, - говорила она мне. - Прямо до смеха - как серьезно-пресерьезно он на меня смотрит, когда приходит или уходит. Так и хочется сказать ему: эй, расслабься, это не ты держишь мир на плечах.
Иногда мне приходилось подниматься к ней, бросив книгу или не дописав предложение. Мы усаживались за обеденный стол, покрытый кружевной скатертью и восьмиугольным зеркалом, в котором отражался глиняный лебедь. Мы пили кофе из фарфоровых чашек и ели из блюдечек под стать чашкам (все то же печенье, или липкие булочки с изюмом, или черствые кексы) и прижимали крохотные вышитые салфеточки к губам, чтобы смахнуть крошки. Я сидела лицом к горке, в которой выстроились красивые бокалы, сахарницы и сливочники, солонки с перечницами, слишком хрупкие или слишком изящные для каждодневного пользования, цветочные вазы, чайник в виде покрытой соломой хижины и подсвечники в форме лилий. Раз в месяц миссис Горри перемывала весь фарфор из шкафа. Так она мне сказала. Она поучала меня, как я должна обустроить свое будущее, тот дом и то будущее, которое я, по ее представлениям, обрету, и чем больше она говорила, тем сильнее я чувствовала свинцовую тяжесть во всем теле, тем больше мне хотелось зевать и зевать уже с утра, уползти от нее, спрятаться и заснуть. Но вслух я всем восхищалась. Содержимым горки, тонкостями хозяйствования миссис Горри, тщательно подобранной одеждой, в которую она облачается каждое утро. Юбками и кофточками всех оттенков розовато-лилового или кораллового и венчающими гармонию шарфиками из искусственного шелка.
- Первым делом надо нарядиться, словно ты собираешься на работу, причесаться, накраситься. - (Она не однажды заставала меня в халате.) - Потом ты всегда можешь надеть фартук, если надо помыть чего или испечь. Это укрепляет моральный дух. И всегда имей в запасе выпечку - мало ли, гости вдруг нагрянут. - (Насколько я знаю, к ней никто не заходил, кроме меня, но и обо мне едва ли можно было сказать, что я "вдруг нагрянула".) - И боже тебя упаси подавать кофе в кружках.
Ну, вообще-то, выражалась она не столь категорично. Все больше: "Я всегда…", или "Как правило, я люблю…", или "Мне кажется, было бы красивее…".
- Даже живя в дебрях, я всегда предпочитала…
Желание зевнуть во весь рот или заорать чуть ослабело на миг. Когда это она жила в дебрях? И в каких именно?
- О, далеко, на побережье, - пояснила она. - Я ведь тоже была невестой, давным-давно. Я долго там прожила. В Юнион-Бэе. Впрочем, не такие уж и дикие дебри. Остров Кортеса.
Я спросила, где это, и она сказала:
- О, далеко отсюда.
- Там, наверное, интересно, - сказала я.
- О, интересно. - Она вздохнула. - Если тебе интересны медведи. Или пумы. Я предпочитаю чуточку более цивилизованные места.
Столовая отделялась от гостиной раздвижной дубовой дверью. Дверь всегда была приоткрыта, чтобы миссис Горри, находясь на дальнем конце стола, могла приглядывать за мистером Горри, сидящим в глубоком раскладном кресле у окна. Она называла его "мой муж в инвалидной коляске". Хотя на самом деле в инвалидной коляске он сидел, только когда она вывозила его на прогулку. У них не было телевизора, в те времена телевизоры были еще в новинку. Мистер Горри сидел и смотрел на улицу, на парк Китсилано напротив и на залив Беррард за ним. Он сам добирался до туалета, с палкой в одной руке, а другой цепляясь за спинки стульев или колошматя об стену. А добравшись туда, тоже справлялся самостоятельно, хоть это и занимало много времени. И миссис Горри говорила, что после там иногда нужно было слегка прибраться. Все, что я видела обычно, - это брючина мистера Горри, вытянутая на ярко-зеленом кресле. Раз или два ему приходилось совершать этот шаркающий и шаткий бросок к туалету, когда я у них гостила. Крупный человек, крупная голова, широкие плечи, тяжелая кость.
Я не смотрела ему в лицо. Люди, искалеченные инсультом или иными болезнями, для меня - дурное предзнаменование, грубое напоминание. И дело не в парализованных конечностях или еще каких горестных отметинах, которых я избегала, - я избегала их человеческих глаз.
Не думаю, что и он на меня смотрел, хотя миссис Горри сообщала ему, что я к ним пришла, жиличка снизу. Он издавал крякающий звук, и это лучшее, что он мог сделать в качестве приветствия или прощания.
В нашей квартире было две с половиной комнаты. Сдавались они меблированными, и, как обычно в таких местах, половину из этих предметов обстановки в ином случае давно бы уже выбросили. Я помню пол в гостиной, выстланный квадратными и прямоугольными обрезками линолеума - все разного цвета и с разным узором, подбитые в одно целое, как пестрое стеганое одеяло, и скрепленные металлическими скобками. И газовую печку на кухне, питавшуюся четвертаками. Кровать наша стояла в углублении рядом с кухонькой - да так плотно, что залезать в нее приходилось у изножья. Чесс читал, что так женщины гарема входили на ложе султана, сначала восхищаясь его ногами, а затем ползли по нему, отдавая должное остальным частям тела. Так что иногда мы играли в эту игру.
Занавеска скрывала кровать, отделяя спальную нишу от кухни. Вообще-то, это было старое покрывало, скользкое и бахромчатое, с лицевой стороны узор из вишневых роз и зеленых листьев на желтовато-бежевом фоне, а с изнанки - полоски вишнево-красного и зеленого с цветами и листьями, проступающими, как привидения, в бежевом цвете. Эту занавеску я помню лучше всего остального в квартире. И не удивительно. В разгар сексуальных утех и потом, после них, эта ткань мозолила мне глаза и стала воспоминанием о том, что мне больше всего нравилось в замужестве, - о той награде, ради которой я терпела и непредвиденно обидное положение "невестушки", и изощренную пытку горкой с фарфором.
Мы с Чессом выросли в семьях, где сексуальные отношения до замужества считались отвратительными и непростительными, и они же в браке никогда не обсуждались и скоро забывались. Мы, сами того не зная, застали самый конец времен, когда на плотскую любовь смотрели именно так. Однажды мать Чесса нашла в его чемодане презервативы и в слезах побежала к его отцу (Чесс объяснил, что их выдавали в лагере, пока он отбывал военную подготовку в университете, - это было правдой - и что он совершенно о них забыл - тут он соврал). Поэтому обладание собственным жильем и собственной кроватью, где мы могли делать все, что хотели, казалось нам чудом. Мы пошли на эту сделку, но нам никогда не приходило в голову, что старшее поколение - родители, тетки и дядья - тоже могли совершить эту сделку, потакая вожделению. Казалось, что их заботили только дома, имущество, газонокосилки, холодильники и нерушимость стен. А если говорить о женщинах - дети. Все, что и мы вольны выбрать или не выбрать в будущем. Мы никогда не думали, что все это неизбежно и неумолимо свалится на нас, как возраст или погода.
И по сей день, когда я рассуждаю обо всем этом здраво, так и не свалилось. Ничто не случилось против нашей воли. Даже беременность. Мы рисковали, просто чтобы доказать свою взрослость, если бы это действительно случилось.
Еще одним занятием, которому я отдавалась за этой занавеской, было чтение. Я читала книги, взятые в библиотеке Китсилано, в двух кварталах от дома. И когда я выныривала из бурлящих вихрей потрясения, куда зашвыривали меня книги, и голова кружилась от поглощенных сокровищ, то перед глазами мелькали все те же полосы на занавеске. И не персонажи, не сюжет, но сам дух книги садился на неправдоподобные цветы и исчезал в темно-вишневом потоке или в сумрачной зелени. Я читала толстые книги с уже знакомыми, чарующими названиями - даже пыталась осилить "Обрученных", а между томами этой эпопеи читала Олдоса Хаксли, и Генри Грина, и "На маяк", и "Конец Шери", и "Смерть сердца". Я проглотила их один за другим без предпочтений, отдавшись каждой книге по очереди, как в детстве. Меня все еще обуревали приступы неуемного аппетита, прожорливости на грани муки.
Но по сравнению с детством добавилась одна сложность: мне казалось, что я должна стать писателем, как стала читателем. Я купила школьную тетрадь и попыталась писать - по-настоящему писать: страницы, начинавшиеся решительно, потом скукоживались, так что приходилось их вырывать, сминать, карая сурово, и отправлять в мусор. И продолжалось это снова и снова, пока от тетради не осталась только обложка. Потом я купила другую тетрадь и начала все сначала. И тот же цикл - восторг и отчаяние, восторг и отчаяние. Все равно что скрывать беременность и каждую неделю заканчивать выкидышем.
И не совсем скрывать, впрочем. Чесс знал, что я много читаю и пытаюсь писать. Он ничуть не отбивал у меня охоту. Чесс думал, что это вполне разумно и что, весьма вероятно, я выучусь. Придется, конечно, как следует потренироваться, но освоить можно. Как игру в теннис или в бридж. Я не благодарила его за эту великодушную веру. Она просто влилась в фарс моих бедствий.
Чесс работал в фирме по оптовой продаже бакалеи. Раньше он подумывал о карьере учителя истории, но отец убедил его, что учительство - вовсе не та работа, которая позволит содержать жену, да и вообще сводить концы с концами. Отец помог ему получить должность, но предупредил, что дальше на него рассчитывать нечего. Чесс и не рассчитывал. Всю первую зиму нашего супружества он уходил из дома до рассвета и возвращался поздно вечером. Трудился он не покладая рук, не требуя, чтобы работа удовлетворяла его интересы или служила хоть каким-то идеалам, прошлым или нынешним. Никакой иной цели, только нести нас обоих к жизни, в которой будут газонокосилки и холодильники и которая, как мы считали, нам совершенно безразлична. Наверное, я восхитилась бы его смирением, если бы вообще думала о смирении. Его радостным, даже, можно сказать, галантным смирением.
Но ведь, думала я, так поступают все мужчины.
Я и сама ходила искать работу. Если дождь лил не слишком сильно, я шла в аптеку, покупала газету и прочитывала все объявления за чашкой кофе. Потом я выходила, даже если моросило, и шла во все эти места, где искали официантку, или продавщицу, или фабричную работницу, согласная на любую работу, где не требовалось умение печатать и не нужен был опыт. Если шел ливень, я садилась в автобус. Чесс велел, чтобы я всегда ездила автобусом, а не экономила деньги, идя пешком. "Пока ты экономишь, - сказал он, - другая девушка получит работу".
На самом деле именно на это я и надеялась. И никогда не расстраивалась, услышав, что место занято. Иногда я добиралась до цели и стояла на тротуаре, глядя на "Магазин женской одежды", с его зеркалами и блеклыми коврами, или наблюдала за девушками, легкой походкой спешащими по лестнице на перерыв из той конторы, где искали секретаршу. Я даже не заходила, понимая, что моя прическа и ногти, и стоптанные туфли без каблуков дадут мне дурную характеристику. Так же точно меня обескураживали фабрики - я слышала шум станков в цехах, где разливали по бутылкам напитки или собирали рождественские украшения, и видела свисающие с высоких, как в амбарах, потолков лампочки без абажуров. Мои ногти и обувь без каблуков, может, здесь и не мешали, но неуклюжесть и техническая тупость непременно отозвались бы ругательствами, воплями (я даже слышала повелительные крики, заглушающие шум машин). Меня выгонят с позором. Я считала, что не смогу управиться даже с кассовым аппаратом. Так я и сказала управляющему в ресторане, который уже подумывал меня нанять.
- Как по-вашему, освоите или нет? - спросил он, и я ответила:
- Нет.