Иэн был совсем не таким, каким она его помнила или воображала. Он не был высоким тевтонцем, начисто лишенным чувства юмора. Он оказался худым, еще не лысым человеком среднего роста, подвижным и компанейским. Софи казалась менее уверенной в себе, более робкой, чем раньше, во всем, что она говорила и делала. И все-таки она казалась счастливее.
Ева рассказала, что с ними приключилось. Она начала с шашечной доски на пляже, исчезнувшей гостиницы, поездки в деревню. Рассказ включал наряды ее матери, городской дамы, ее просторные платья и шлепанцы в тон, но она не упомянула о том отвращении, которое испытывала юная Ева. Потом начались зрительные образы - карликовый сад, полки со старыми куклами, великолепные мозаики из битого стекла.
- Они немного походили на Шагала, - добавила Ева и вопросительно глянула на Иэна.
- Ага, - сказал Иэн. - Даже мы, городские топографы, слыхивали про Шагала.
- Ах, простите-простите, - отозвалась Ева.
Оба рассмеялись. И вот столбы, нахлынувшие воспоминания, темная аллея, и разрушенный сарай, и ржавые железяки, дом в руинах.
- Хозяин играл в карты с друзьями, - продолжала Ева. - Ничего не слышал про мозаики. Не знает, или ему безразлично. И господи боже ты мой, почти шестьдесят лет тому я там была, подумать только!
- Ох, мамочка, - сказала Софи. - Какая жалость.
Она лучилась от счастья, видя, что Ева и Иэн так хорошо ладят.
- Может, и нет, - сказала Ева. - Может, и нет.
Она не упомянула фрагмент стены, замеченный за кустами. Зачем, когда есть еще так много того, о чем не стоит упоминать? Прежде всего об игре с Филипом, так его перевозбудившей. И почти все о Гарольде и его приятелях. Почти все, что касалось девушки, запрыгнувшей в машину.
Есть люди, излучающие порядочность и оптимизм, они словно бы очищают любую атмосферу везде, где находятся, и им нельзя рассказывать подобные вещи, это слишком разрушительно. Еву поразило, что Иэн оказался одним из таких людей, несмотря на нынешнее свое благодушие, и что Софи благодарит свою счастливую звезду за то, что нашла его. Обычно старики нуждаются в защите, но теперь все чаще кажется, что и более молодые, и такие, как Ева, пытаются не показать, что они запутались. Вся ее жизнь явственно видится как непристойное метание, неисправимая ошибка.
Она еще могла бы рассказать, что дом гадко смердел и что хозяин и его приятели имели вид испитой и отвратный, но не о том, что Гарольд был голым, и уж ни в коем случае - что сама она испугалась. И ни за что - чего именно.
Филипу поручили собрать кукурузную шелуху и выбросить у кромки поля. Дейзи тоже схватила пару горсток и раскидала их вокруг дома. Филип ничего не добавил к истории Евы да вроде и не собирался. Но когда Ева закончила рассказ и Иэн (которому приспичило включить эту местную байку в свои профессиональные исследования) спросил Еву, что она знает о разрушенных деревенских древностях, о сельском быте, о распространении, как он выражался, агробизнеса, Филип отвлекся от ползания по полу под ногами у взрослых. Он посмотрел на Еву. Прямым взглядом, с проблеском сообщнической пустоты, с подавленной улыбкой, исчезнувшей раньше, чем появилась необходимость заметить ее.
Что бы это значило? Только то, что он уже начал собственную работу по сбору и сокрытию воспоминаний, самостоятельно решая, что хранить и как и что именно будет иметь значение для него в его неведомом будущем.
Если девушка разыщет Еву и появится здесь, пока дети еще не уедут, тогда грош цена всем Евиным предосторожностям.
Девушка не придет. За десять минут, проведенных у шоссе, может возникнуть вариант получше. Возможно, более опасный вариант, но зато куда интереснее и, уж наверное, более выгодный.
Девушка не придет. Разве что встретит какого-нибудь бездомного, бессердечного бродягу своего возраста. (Я знаю место, где мы можем пожить, если избавимся от старухи.)
Не сегодняшней, но завтрашней ночью Ева будет лежать в этом опустевшем доме, меж дощатых стен, похожих на бумажную скорлупу, позволив себе стать легкой, безответственной, и в голове у нее не будет ничего, кроме шороха густой, высокой кукурузы, которая, наверное, уже перестала расти, но все еще трепетно шумит во мраке.
Дети останутся
Тридцать лет тому одна семья проводила отпуск на восточном берегу острова Ванкувер. Молодые отец и мать, две их дочурки и пожилая пара - родители мужа.
Погода превосходная. Каждое утро, каждое утро первый чистейший солнечный луч падает сквозь высокие ветки, выжигая туман над спокойной водой пролива Джорджии. Вода отступила, оставив огромный пустой клин еще влажного песка, но ходить по нему легко, словно по бетону на последней стадии застывания. Отлив на самом деле еще не закончился, каждое утро уголок песка все меньше, но он по-прежнему достаточно велик. Изменения прилива больше всех интересуют деда.
Паулине, молодой маме, берег нравится меньше, чем дорога, бегущая за дачными строениями приблизительно на милю к северу, пока не остановится на берегу речушки, спешащей в море.
И если бы не приливы и отливы, то вообще ни за что не догадаешься, что перед тобой море. По ту сторону воды взгляд упирается в горы материка, предел, который и есть западная стена Северо-Американского континента. Эти хребты и вершины, которые вот прямо сейчас начинают проглядывать в дымке и в просветах между деревьями, уже заметны Паулине, катящей по дороге дочкину коляску; эти хребты также весьма интересуют деда. И его сына Брайана, мужа Паулины. Отец и сын постоянно спорят, что есть что. Которые из этих абрисов действительно континентальные горы, а какие - неправдоподобной высоты острова, окаймляющие берег? Сложно определиться, когда их ряды вот так сливаются и часть гор кажется то ближе, то дальше в переменчивом дневном свете.
Но между коттеджами и пляжем есть застекленный стенд с картой. Можно встать прямо перед ней и, попеременно глядя то в карту, то на пейзаж, определиться, что именно ты видишь. Дед и Брайан так и делают каждый день - и спорят, как водится, хотя спорить вроде бы не о чем, раз есть карта. Брайан полагает, что карта неточна. Но его отец не принимает никакой критики в рассуждении этих мест, ибо именно он выбрал их для отпуска. Все превосходно - и карта, и здешние удобства, и погода.
Мать Брайана на карту не смотрит, говорит, что карта ее тревожит. Мужчины смеются на ней и соглашаются, что да, вид у нее встревоженный. Ее муж так полагает, потому что она женщина, Брайан - потому что она его мать. И вечно ее волнует, все ли накормлены и напоены, надели ли дети шляпки от солнца и не забыли ли намазаться кремом от загара. И что это за укус на ручке у Кейтлин, совсем не похожий на укус комара? Она заставляет мужа надевать мешковатую хлопковую панаму и считает, что Брайан должен носить такую же: "А помнишь, как в детстве мы отдыхали летом в Оканагане, ты перегрелся на солнце и тебе стало дурно?"
Иногда Брайан не выдерживает.
- Мама, отстань, а? - ласково говорит он, но отец непременно вопрошает, неужели Брайан считает, что теперь может так разговаривать с матерью?
- Она не возражает, - говорит Брайан.
- Ты-то откуда знаешь? - спрашивает отец.
- О, ради бога! - вмешивается мать.
* * *
Каждое утро, едва открыв глаза, Паулина соскальзывает с кровати, уворачиваясь от длинных рук и ног Брайана, ищущих ее сквозь сон. Пробуждают ее первые писки и лепет малышки Мары в детской, потом скрип колыбельки, когда Мара - ей уже год и четыре месяца, начало конца младенчества, - пытается встать, цепляясь за перильца. Она продолжает нежно ворковать с Паулиной, когда та берет ее на ручки (Кейтлин, ей почти пять, ворочается, но не просыпается в соседней кровати), и продолжает лепетать, пока ее несут на кухню, чтобы переодеть. Потом Мару усаживают в ходунки, дав печенье и бутылочку с яблочным соком, пока Паулина натягивает сарафан и сандалии, идет в туалет, расчесывает волосы - как можно быстрее и тише. Они выходят из коттеджа, минуют еще чьи-то коттеджи, направляясь к ухабистой дороге без тротуара, все еще скрытой в утренней тени, будто русло туннеля под елями и кедрами.
Дед, тоже ранняя пташка, видит их с порога своего коттеджа, и Паулина видит его. Но оба приветственно машут - и только. Им с Паулиной нечего сказать друг другу (хотя иногда они чувствуют некую общность, в разгар какой-нибудь долгоиграющей эскапады Брайана или извиняющегося, но назойливого пустячного волнения бабушки; главное - не переглядываться, а то остальные заметят мрачные эти взгляды и обидятся).
В отпуске Паулина тайком выкраивает время для себя, ведь прогулка с Марой - почти то же самое, что гулять в одиночестве. Прогулки ранним утром, а после - стирка, сушка и глажка. Она могла бы гулять одна с часок или около того - после обеда, пока Мара дремлет. Но Брайан соорудил на пляже шалашик и каждый день таскает туда детский манеж, так что Мара засыпает в нем, а Паулина больше не может быть предоставлена себе самой. Он говорит, что родители его оскорбятся, если она будет ускользать каждый раз. Впрочем, он согласен, что ей необходимо время для заучивания роли, которую она будет играть в сентябре, когда они вернутся в Викторию.
Паулина - не актриса. Постановка любительская, но Паулина даже еще не состоит в любительской труппе. Она еще не пробовалась на роль, хотя так случилось, что пьесу она прочла. "Эвридику" Жана Ануя. Правда, с тех пор она уже много чего читала.
Один человек, с которым она познакомилась на июньском пикнике, спросил Паулину, не хочет ли она сыграть в пьесе. Пикник устраивал ректорат колледжа, где преподает Брайан, и там собрались в основном преподаватели с женами или мужьями. Вдовеющая преподавательница французского привела с собой взрослого сына, приехавшего к ней на лето и работавшего ночным администратором в городской гостинице. Француженка рассказывала всем, что сын получил место преподавателя в университете Западного Вашингтона и отправляется туда осенью.
Джеффри Тум его звали. Без "ба" на конце, добавлял он, словно бородатая шутка обижала его. У них с матерью фамилии были разные, потому что она овдовела дважды, а он - сын от первого брака. О будущей работе Тум сказал так:
- Нет никакой гарантии, что надолго, договор на год.
А что он будет преподавать?
- Драму-уууу, - промычал он шутливо.
Свою нынешнюю работу он не жаловал.
- Место довольно мерзкое, - сказал он. - Может, слыхали, как прошлой зимой там какого-то шулера кокнули. И с той поры неудачники стали останавливаться у нас, чтоб перебрать с дозой или вышибить себе мозги.
Народ, не понимавший, как реагировать на такой стиль изложения, постепенно разбрелся кто куда. Кроме Паулины.
- Я подумываю о постановке, - сказал он. - Хотите участвовать?
И спросил, слыхала ли она о пьесе "Эвридика".
- Вы говорите о пьесе Ануя? - уточнила Паулина.
И Джеффри был приятно удивлен. Но сразу признался, что не уверен в успехе предприятия.
- Я просто подумал, будет интересно посмотреть, можно ли сделать что-нибудь, отличное от этого мира Ноэля Кауарда.
Паулина не могла припомнить, чтобы в Виктории ставили пьесы Кауарда, хотя все может быть.
- Мы видели "Герцогиню Мальфи" зимой в колледже, - сказала она. - И в Камерном театре шло "Оглушительное бренчание", но мы не ходили.
- Ага, ладно, - отозвался он, пунцовея.
Паулина думала, что он старше ее, по крайней мере ровесник Брайана (тому исполнилось тридцать, хотя на вид ему его лет и не давали), но когда Джеффри заговорил с ней, этак запросто, бесцеремонно, избегая смотреть в глаза, она заподозрила, что он младше, чем хочет казаться. А когда он покраснел, это стало очевидным.
Оказалось, что лет ему на год меньше, чем ей. Двадцать пять. Она сообщила, что не может играть Эвридику, она вообще не умеет играть. Но тут подошел Брайан, послушать, о чем идет речь, и сразу заявил, что она должна попробовать.
- Просто ее надо подстегнуть, - сообщил Брайан Джеффри. - Она сущий ослик, поди заставь сдвинуться. Но если серьезно, она слишком застенчива, все время ей говорю. И очень умна. Вообще-то, она гораздо умнее меня.
Джеффри посмотрел Паулине прямо в глаза - дерзко и пытливо, - и тут уж пришел ее черед краснеть.
Он сразу избрал ее своей Эвридикой, потому что она напоминает Эвридику. И не потому, что красива.
- Я бы никогда не дал эту роль красивой девушке, - сказал он. - И не уверен, что дал бы красивой девушке хоть какую-нибудь роль. Это слишком. Это отвлекает.
Так что же он имел в виду, чем она похожа на Эвридику? Он сказал, что волосами, они длинные и темные и довольно пышные (не по нынешней моде), и бледностью кожи ("Берегись солнца летом"), и больше всего - бровями.
- Они мне никогда не нравились, - сказала Паулина, слегка покривив душой.
Брови у нее были правильной формы, темные, густые. Они главенствовали на лице. И подобно прическе, были не в моде. Но если они ей так уж не нравились, то почему она их не выщипала до сих пор?
Казалось, Джеффри ее не услышал.
- Они придают вам угрюмый вид, и это тревожит, - сказал он. - И челюсть у вас тяжеловата, этак по-гречески. Я б вас в кино снимал, крупным планом. Обычно Эвридику изображают эфемерной, бесплотной, я не хочу бесплотную.
Везя Мару по дороге, Паулина действительно учила роль. В конце там был монолог, и он ей тяжело давался. Она толкала коляску и повторяла: "Ты страшен, пойми, страшен, как ангелы, ты считаешь, что весь мир идет прямо вперед, сильный и ясный, как ты сам, разгоняя тени, притаившиеся у обочин дороги… Но ведь много и таких, у которых нет ничего, кроме совсем крошечного огонька, слабо мерцающего под бичом ветра. А тени удлиняются, теснят нас, влекут, сбивают с ног… О, пожалуйста, любимый мой, не смотри на меня, не смотри сейчас на меня. Может быть, я не такая, какой ты хотел меня видеть. Не та, которую ты выдумал в первый день нашего счастья… Но ты ведь чувствуешь, что я рядом с тобой, не правда ли? Я здесь, совсем близко, это мое тепло, моя нежность, моя любовь. Я дам тебе все радости, какие могу тебе дать. Пока не требуй у меня большего, чем я могу, довольствуйся этим… Не смотри на меня. Позволь мне жить…"
Она кое-что утаила. "Может быть, я не такая, какой ты хотел меня видеть. Не та, которую ты выдумал в первый день нашего счастья… Но ты ведь чувствуешь, что я рядом с тобой, не правда ли?.. Это мое тепло, моя нежность, моя любовь".
Она сказала Джеффри, что пьеса прекрасна.
- Правда? - спросил он.
Сказанное ею не обрадовало и не удивило его - ему казалось, что ее слова банальны и излишни. Сам Джеффри никогда бы так не отозвался о пьесе. Он говорил о ней больше как о препятствии, которое нужно преодолеть. Как о вызове, брошенном многочисленным врагам. Академическим снобам - так он их обзывал, - поставившим "Герцогиню Мальфи". Общественным олухам - так он их обзывал - из Камерного театра. Он видел себя изгоем, ополчившимся против этих людей, сующим свою постановку - он называл ее своей - в зубы их презрению и сопротивлению. Сначала Паулина думала, что у него воображение взыграло и, скорее всего, никто из этих людей о нем вообще не слышал. А потом кое-что случилось - совпадения, а может, и нет: в холле церкви, где они собирались показывать пьесу, затеяли ремонт, и теперь играть стало негде, неожиданно выросла цена на печать афиш. Паулина стала глядеть его глазами. Чтобы находиться с ним рядом, волей-неволей приходилось разделять его взгляды: возражения становились опасными, препирательства утомляли.
- Вот же суки, - процедил Джеффри, но не без некоторого удовлетворения. - Почему я не удивлен?