Не знает заката - Столяров Андрей Михайлович 20 стр.


Нельзя было давать воли воображению. Нельзя было потакать инстинктам, неважно, обоснованно или нет, предупреждающим об опасности. Иначе они, пробудившись, как зверь, начнут терзать мозг жестокими коготками кошмаров. Мне это было давно известно. Надуманные тревоги будоражат сознание так же, как и действительные. И потому я даже не стал пытаться снова прилечь, возвращаясь тем самым под власть сумеречного дождевого грохота: слишком много теней поджидало меня в том краю, а вместо этого сполоснул в ванной лицо, растер его короткошерстным неприветливым полотенцем и, приведя таким образом себя в некоторый порядок, опустился в кресло у лампы и расстегнул папку с материалами, привезенными из Москвы.

Правда, в данном случае я открыл не ту ее часть, где на десяти страницах убористой машинописью была изложена загадочная история Клуба, а другую, несколько более объемистую, в которой, как извещал предварительный комментарий, содержались записи В. А. Ромашина, касающиеся Петербурга. Тот же комментарий ставил в известность, что велись эти записи, скорее всего, в течение последнего полугодия и отражены в том же порядке, что и в рукописном источнике. Подчеркивалось, что большинство заметок представляют собой выписки из различных книг, причем список книг с указанием соответствующих страниц прилагается.

В этом аккуратизме чувствовалась рука Аннет. Я буквально видел, как она, получив, разумеется, соответствующие распоряжения от Бориса, связывается со специалистами, могущими что-то сказать по данному поводу, буквально с ножом у горла (за определенную плату, конечно) вынимает из них необходимые сведения, педантично согласовывает их между собой, а затем, поздно вечером, когда в офисе, кроме охранника, уже никого нет, чертыхаясь, набирает на компьютере сводную библиографию. Губы у нее плотно сжаты, волосы, будто после сражения, торчат в разные стороны, а воздушное, из гнутых трубочек креслице, не рассчитанное на такие телесные формы, жалобно поскрипывает, грозя развалиться.

Я только вздохнул.

"Итак, Петербург был основан в мае 1703 года на Заячьем острове. Согласно преданию, когда Петр I осматривал берега Невы, изыскивая место для крепости, с небес спустился орел и сел ему на руку. Это было расценено как знак свыше. Согласно другому преданию, на этом же месте от факела одного из царских сопровождающих загорелась сосна, а когда огонь спал, кстати, так же неожиданно, как и возник, то оказалось, что дерево стоит невредимым. Решено было, что и город, основанный здесь, тоже будет неопалим. Интересно, вспоминали ли об этом предании в страшное для современников лето 1862 года, когда одно за другим взрывались адским огнем то дровяные строения на Фонтанке, протянувшиеся от Чернышева моста до нынешнего Семеновского, то Пажеский корпус на Садовой улице, первоначально построенный как дворец Е. Дашковой, то ветхие, из пересохшего крепежа, пакгаузы на Разъезжей. Казалось, что от города останется одно гигантское пепелище. Дым застилал улицы, выедал глаза, молодой Достоевский бежал сквозь него к кумиру тогдашнего поколения. Н. Г. Чернышевскому – умолять того прекратить пожары"...

"Первым же губернатором города стал Александр Данилович Меншиков, сподвижник Петра, сделавший головокружительную карьеру: от разносчика пирогов (что, впрочем, может быть, только легенда) до генералиссимуса, светлейшего князя, хозяина изумительного, в голландском стиле, дворца на набережной. Потом он чудом избежал казни, обвиненный в хищениях, после смерти Петра посадил на престол Екатерину I (Марту Скавронскую), далее проиграл политическую борьбу – был сослан, лишен всех званий, умер в провинциальном Березове"...

"На двадцать лет был сослан фельдмаршал Миних, герой Крымских походов. Более двадцати лет провел в ссылке герцог Бирон, приехавший в Петербург из захолустной Курляндии. Григорий Зиновьев, властелин Петрограда времен революции, был позже расстрелян. Сменивший его С. М. Киров – убит прямо в Смольном"...

"Это неправда, что Петербург выстроен "на костях". Жертв при его возведении было не больше, чем при строительстве других городов. Документы той бурной эпохи это хорошо подтверждают. Не было этих сонмищ людей, которые безгласно легли в ржавую воду. И все-таки – "на костях, на костях""... Легенда оказалась сильнее реальности"...

"Примерно сто островов, соединенных мостами. Примерно двадцать рек и речушек, текущих под улицами. Вода и болотная топь, покрытые корочкой камня. Когда строили величественный Исаакиевский собор, купол которого возвышается над всеми окрестными зданиями, то было ему предсказание, что через сто лет он погрузится в трясину"...

"Сентябрь 1777 года: вода поднялась более чем на три метра, затоплен весь Петербург, лишь некоторые районы Выборгской и Литейной частей не подверглись буйству стихии... Ноябрь 1824 года: вода поднялась на четыре метра, погибло около двухсот человек, разрушены и повреждены три тысячи зданий... Сентябрь 1924 года: подъем воды чуть менее четырех метров, затоплены Васильевский остров, Петроградская сторона, части Центрального и Выборгского районов... Всего за триста лет существования Петербурга в нем было около трехсот наводнений"...

"Обычный город не может выстоять в таком месте. Только – морок, только – видение, удерживаемое небесными силами"...

"Мне кажется, что этому городу не нужны люди. Без них он выглядит торжественнее, одухотвореннее... Пустой Невский, пустая Дворцовая площадь, пустые набережные, сияющие из конца в конец... Трудно представить себе Рим без людей. Или – Нью-Йорк, Лондон, Берлин, Париж... А здесь – пустынная нечеловеческая красота"...

"И еще я хочу сказать, что когда читала этот роман, то меня поразило, что почти все его действие происходит при ярком солнце. Ну, разве что один эпизод с дождем. Это когда Свидригайлов идет к Авдотье Романовне. Ни облачка, ни тени у Достоевского. Это очень трудно вынести – такое постоянное напряжение. Постоянное напряжение – когда солнце прямо в лицо. Когда все внимание – на самом себе"...

"Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора... Так жил город... Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки"...

"Никто не верит в долговечность этого удивительного города. Невольно приходит на мысль та или иная война, то или иное изменение политики, которые заставят исчезнуть создание Петра, как мыльный пузырь при дуновении ветра, как картину волшебного фонаря, когда свет его погашен"...

"О, Ленинград, земля пустая / И нелюбезная народу!.. / Здесь мутят черти из Китая / В каналах медленную воду"...

"И, друг друга обняв, мы забыли, / Что нам звездный шептал алфавит. / Из забвенья, тумана и пыли / Наша бедная жизнь состоит. / Из печали, греха, покаянья, / Из любви, покаянья, греха, / Из объятия тьмы и сиянья / В еле бьющемся сердце стиха"...

"Петербургский дождь – это отражение арок и колоннад в мокром асфальте. Сырой петербургский туман – это фантасмагория архитектурных громад, выплывающих из неведомого, колеблющихся на грани небытия. Осенние листья – это томящая душу печальная красота старых дворцовых парков, с графикой черных стволов, разламывающих контуры далей. Белые ночи – это силуэты шпилей и куполов на золотом, будто перенесенном с византийских икон, тающем фоне. В этом строго-изящном соединении искусственного с естественным ощутима феноменология петербургского духа. Она легка и воздушна, словно подчинена какому-то божественному смычку. Сердце, прельщенное им, начинает изливаться звуками, словами и красками. Так дух творящий, не иссякая, самовоспроизводит себя"...

"Именно здесь, в Петербурге, необычайное сочетание явленного и тайного, феноменального с ноуменальным, созерцаемого с непостижимым насыщено такой энергетикой, которая потрясает слабый человеческий разум"...

"Петербург, лежащий пред нами, казалось бы, как на ладони, предстает загадочной "вещью в себе", недоступным для усилий рассудка явлением. Мы догадываемся, что его тайная суть выражена эстетикой волшебства. И потому иногда нас посещают догадки иного рода. Каким-то внутренним чувством мы ощущаем вдруг, что суть эта сама по себе отнюдь не прекрасна: есть в ней нечто такое, о чем мы ранее не подозревали, нечто холодящее душу, ввергающее ее в состояние ужаса. И тогда, затронутые этой тревожной сутью, мы предпринимаем попытки постичь то, что в принципе непостижимо"...

Собственно, ничего неожиданного для меня в этих заметках не было. О Петербурге действительно существует огромная, практически необозримая литература – от популярных статей и эссе до серьезных научных исследований. Даже простое перечисление их заняло бы, вероятно, сотню страниц. И в подавляющем большинстве, какую бы тему ни затрагивал автор, из каких бы мировоззренческих постулатов он ни выводил свой дискурс, рано или поздно всплывают в текстах одни и те же устойчивые выражения: "душа Петербурга", "мистика Петербурга", "петербургская метафизика", "петербургский феномен". В свое время и я увлекался выписыванием подобных цитат. Это тоже одно из обманчивых петербургских видений. Тайна, заключенная в городе, кажется такой близкой, такой доступной, такой простой, что возникает чувство, будто бы проникнуть в нее не составляет труда: еще пара книг, еще несколько литературных обзоров, еще одна монография, и все станет изумительно ясным: рассеется пелена, поймешь умом то, что уже давно чувствуешь сердцем. И вот книги прочитаны, выписками, цитатами, соображениями заполнены две толстых тетради, изучена далеко не одна монография, а тайна, как тайной была, так и осталась. К разгадке не приблизился ни на шаг. Впрочем, ничего удивительного. Метафизика потому и названа метафизикой, что не переводится ни в какие логические конструкты. Умом ее постигнуть нельзя. Это источник любой религии, любого искусства, любой философии. Залог того, что у мира не существует границ. И если когда-нибудь это трансцендентное измерение, этот "бог" для одних и "непознанное" для других, все же будет исчерпано, если разум, бесконечно расширившись, поглотит эту метафизическую вертикаль, то и жизнь тогда, вероятно, перестанет быть жизнью, превратившись в механику, все траектории которой известны заранее.

Правда, сейчас я воспринимал это немного иначе. В плеске дождя, в грохоте низвергающейся на улицы темной воды слышались угрожающие обертоны. Они как будто предупреждали меня, что я попал в ситуацию, справиться с которой, скорее всего, не сумею. Тайна города действительно существует. Это не вымысел, не спекуляции философствующих чудаков. Я уже прикоснулся к ней, почуял вокруг потустороннюю дрожь и теперь продвигаюсь все дальше в необратимо меняющуюся реальность. Это смертельно опасно. Каждый мой следующий шаг может оказаться последним. Вот, что я различал в шуме дождя. А с другой стороны, мне точно так же было понятно, что остановиться уже нельзя. Я этот последний свой шаг все равно сделаю. Опасно – не опасно, рискованно – не рискованно, но я пройду сквозь завесу, скрывающую неведомое. Будь, что будет. Так, вероятно, Колумб отплывал от побережья Испании в даль океана, так, вероятно, Амундсен пробивался к полюсу сквозь ослепительные льды и торосы. Смешно, конечно, но я сейчас чувствовал то же самое. Флаг уже был поднят на мачте. Паруса – наполнены ветром надежды. Я уже принял решение. И никакой будущий мрак, никакие дождевые нашептывания не имели надо мной власти.

Разбудил меня телефонный звонок. Я, как очумелый, скатился с тахты, куда вчера, на исходе ночи все же перебрался из кресла, и, пытаясь дотянуться до трубки, забарабанил пальцами по краю столика.

Звонила, разумеется, Светка. Я, как обычно, даже не нажав еще кнопку ответа, уже твердо знал, что это – она. Какая-то загадочная аномалия. Вроде бы вызов ее, кстати, не высвечиваемый на экранчике, ничем не должен был отличаться от десятков и сотен других, ведь их формирует одно и то же акустическое устройство, а вот, поди ж ты, звучит как-то иначе. В звонках Светки всегда чувствуется тревога. Звуки будто пульсируют, готовые лопнуть, раздуваются, мелко дрожат, вынуждая меня в панике хватать трубку. Светка точно боится, что я ей не отвечу, и не отвечу уже никогда, сколько ни набирай этот номер. Она мне сама как-то в этом призналась – сказала, что когда меня рядом нет, у нее подскакивает температура, она ничем не способна заняться, все проваливается куда-то: вдруг – ты ушел, тебя больше не будет. Успокаивается лишь тогда, когда я оказываюсь в пределах видимости... Не смейся, пожалуйста, это серьезно...

Сейчас она была именно в таком состоянии. А когда Светка в таком состоянии, ей лучше не возражать. Я это уже хорошо усвоил. И потому, повалившись все в то же кресло, покорно претерпевал шквал упреков, не уступающих по интенсивности недавнему ливню.

Одновременно я узнавал о себе много нового. Оказалось что я – законченный эгоист, эгоист природный, патологический, которого уже ничто не исправит, эгоист, даже сам не осознающий своего эгоизма, погруженный в себя настолько, что все другое отодвигается куда-то на задний план. Оказалось, что Светка для меня давно уже ничего не значит, так – прислуга, помощник по решению бытовых проблем, я о ней даже в принципе никогда не думаю, а если думаю, то, разумеется, лишь в последнюю очередь. Оказалось также, что вчера она звонила мне допоздна: в девять вечера, в десять, в одиннадцать, в полночь, в час ночи. Почему у тебя отключен сотовый телефон? Хотела позвонить еще в три часа, потом махнула рукой. Чем ты там вообще занимаешься? С девками гуляешь? Одолели воспоминания детства? А я тут с ума схожу! Два дня, как уехал, ни одного слова...

В общем, я был заклеймен, уничтожен, низведен до положения отщепенца, морально разоблачен, выставлен у позорного столба, и лишь после того, как глубина моего нравственного падения получила исчерпывающую характеристику, мне было милостиво разрешено пробормотать что-то в свое оправдание.

Впрочем, все мои доводы были тут же отвергнуты.

– Обязан был позвонить!.. Нет, я же в самом деле волнуюсь!..

И далее мне было объяснено, что, разумеется, никакими чрезвычайными обстоятельствами подобное поведение оправдано быть не может, все, закончено, прощения мне не заслужить теперь во веки веков, однако крохотный шанс у меня все-таки есть: если я всю свою жизнь, буквально с этой секунды, целиком и полностью, не рассуждая, посвящу ей, Светке, то, может быть, когда-нибудь, лет через двадцать, она, так уж и быть, подумает о том, чтобы смягчить приговор. Так что, не трать времени, начинай. А вообще я должен теперь звонить ей три раза в день – утром, днем, вечером, не отговариваясь никакой занятостью.

– Хочу тебя видеть, – сказала Светка. – Видеть, чувствовать, осязать... Стукнуть тебя по затылку... Устроить тебе грандиозный скандал... Возвращайся... Скорее, скорее...

На том мы и расстались.

Еще несколько мгновений у меня было горячо в сердце. Телефонные разговоры со Светкой почти всегда действуют на меня подобным образом. Есть в них, помимо обычного женского беспокойства, что-то такое, без чего трудно жить. Ведь восемь миллионов людей в Москве: умных – глупых, красивых – уродливых, богатых – бедных, а все равно – для нее нет никого, кроме меня. И с другой стороны, восемь миллионов людей в Москве: симпатичных – отталкивающих, разговорчивых – молчаливых, порядочных или не очень, а все равно – для меня тоже нет никого, кроме нее. Вот это, наверное. То, что из накрапывающей простудной Москвы протянулась ниточка в летнюю духоту Петербурга. И пока эта ниточка дрожит и натягивается, пока она звенит и трепещет, заставляя сердце биться быстрее, я чувствую, что еще существую, что я жив, что я есть, что я – не бесплотная тень, блуждающая во мраке.

Правда, меня встревожило одно обстоятельство: неожиданное признание Светки, что вчера она не могла до меня дозвониться. Свой сотовый телефон я не отключал, деньги на счете были, подзарядка ему не требовалась. Трубка вообще функционировала нормально, о чем свидетельствовал только что состоявшийся разговор. Можно было, конечно, предположить некую системную неисправность, сбой на линии, какие иногда происходят у самых надежных фирм. Однако это уже – ЧП, о котором операторы сразу же известили бы. Впрочем, гадать бессмысленно. Проще отнести это к разряду тех странных фактов, которые сопровождали мое пребывание в Петербурге. Мне не хотелось сейчас о них думать. Не хотелось думать о них, ничего зря накручивать, не хотелось снова ввергать себя в состояние маниакальной тревоги. Ни к чему хорошему это не приведет. Лучше оставить, как есть. Пусть все успокоится, выдохнется, осядет на дно, как мутная взвесь. Пусть прояснится само собой.

Это было самое правильное решение. Вообще Светкин звонок меня явно приободрил. Или, может быть, тут сыграл свою роль ночной ливень: переплески воды, дробь капель, рев труб, как будто возвещающих о конце света? Дождь в Петербурге – это ведь не то, что в Москве. Дождь в Москве – это просто одно из явлений природы. То, что в прогнозе погоды называют скучным словом "осадки": немного сырости, немного грязи на улицах, немного транспортных неудобств, поскольку чаще, чем обычно, возникают заторы. А дождь в Петербурге – нечто совсем иное. Это уже не "осадки", это какой-то загадочный метафизический ритуал: светлая таинственная вода, плывущая ниоткуда и никуда, смывающая все лишнее, оставляющая только самую суть. Под дождем в Москве становишься просто мокрым, а под дождем в Петербурге – еще и немного другим. Будто вдруг понимаешь то, чего раньше не понимал, будто замечаешь те стороны жизни, которых прежде не видел.

Убирая постель, я даже что-то мурлыкал себе под нос, хотя музыкальный слух у меня напрочь отсутствовал, а, стоя под душем, отфыркивался с таким удовольствием, что любой бегемот позеленел бы от зависти.

Не так много и нужно, чтобы придти в хорошее настроение.

И лишь когда, обернутый полотенцем, я прошлепал из ванной в комнату, ощущая, что помолодел на несколько лет, и когда замахал, как птица, ладонями, чтобы они быстрее обсохли, обостренное за последнее время чутье подсказало, что в квартире, помимо меня, кто-то есть.

Я остановился, как вкопанный.

Сердце у меня подпрыгнуло и напряженным тугим комком запечатало горло.

Назад Дальше